Первые декреты Ленина
Первые декреты Ленина
– Товарищи, а теперь мы приступим к образованию социалистического государства…
Я механически повторил эти слова за Лениным на английском и отметил, что Джон Рид, сидевший рядом со мной, записал это предложение.
Вы не найдете это предложение ни в одной газетной заметке второго заседания Второго же Всероссийского съезда Советов рабочих и солдатских депутатов в ночь на 26 октября/ 7 ноября. Подробности съезда не сохранились, если их вообще кто-либо записал. Парламентские стенографы покинули Смольный, когда меньшевики, правые социалисты-революционеры и бундовцы предыдущей ночью покинули здание под благовидным предлогом.
Джон Рид записал это в своей бесподобной книге «Десять дней, которые потрясли мир», и в том же 1919 году я написал об этом в своей книге «Ленин: человек и его работа». И только сейчас, сравнивая то, что мы оба написали, я обнаружил, что наши версии слегка расходятся. Рид говорит: «Теперь Ленин стоял, ухватившись за край кафедры и обводя своими маленькими, часто мигающими глазками толпу, в ожидании, пока она угомонится, очевидно, равнодушный к продолжительным овациям, которые длились несколько минут. Когда овации прекратились, он просто сказал: «А теперь перейдем к строительству социалистического порядка!» И вновь раздался оглушительный рев человеческих голосов».
Признавая, что Рид очень точен как репортер, я все же придерживаюсь своей версии. В любом случае, это великая фраза. И хотя она до сих пор не включена в официальные труды Ленина, она все же пробила путь к историкам…
Не только мы с Ридом, но и сотни собравшихся в Большом колонном зале Смольного в ту ночь видели Ленина впервые. С того момента, когда председательствовавший Каменев сказал: «Товарищ Ленин сейчас обратится к съезду», мои глаза устремились к невысокой плотной фигуре в потертом костюме. Держа в одной руке пачку бумаги, он быстро прошел на сцену и обвел огромный зал своими довольно маленькими, пронзительными, но веселыми глазами.
В моей небольшой книге про Ленина я что-то писал о нашей реакции на то, что мы увидели в ночь на 26 октября/ 8 ноября. Я описывал, как это делали многие другие, манеру Ленина перекатываться с пяток на носки, закладывать большие пальцы рук за жилетку под мышками; его голос, в котором мы слышали «скорее жесткие, сухие нотки, чем красноречие».
В предполагаемой прокламации о мире, которая была обращена к «народам и правительствам всех воюющих наций», я слышал лишь отдельные фразы, – вопрос о мире был болезненным, но ясным, поэтому все документы, которые ему нужно было прочитать, не нуждались во вступительных замечаниях. Об этом он сказал спокойно и мимоходом. И вообще он говорил в такой манере, словно лишь вчера общался с этой же аудиторией или, по крайней мере, говорил с ней раз в неделю.
Выступая, он призывал к «справедливому и демократическому миру», что означало «немедленный мир без аннексий… без репараций». Несмотря на то что «никаких репараций, никаких аннексий» сделалось лозунгом умеренных социалистов, Керенский, Либер, Дан и другие умеренные лидеры повторяли эти слова, ничего не делая, чтобы реализовать их. Ленин вдохнул в эти слова жизнь, не через риторику, но направлением, которое приняла партия. Это была аннексия, если какая-нибудь нация «насильно удерживалась в границах данного государства». Это был «захват и насилие», если какая-нибудь нация не давала другой «права решать, какую форму государственности и государственного существования ей избрать свободным голосованием, проведенным после полной эвакуации войск».
«Правительство считает величайшим преступлением против человечества продолжать эту войну по вопросу о том, как разделить между сильными и богатыми нациями слабые народы, которые они завоевали…»
* * *
Я не сводил глаз с оратора, пытаясь вообразить себе, как он должен чувствовать себя сейчас, когда революция и его партия объединились, и всем этим управлял один человек – Ленин.
Это последнее Ленин, кажется, полностью забывал до такой степени, что я из-за этого приходил в раздражение и испытывал смутное неудовлетворение. Получалось, будто он недостаточно высоко оценивал свою роль.
В чем был секрет этого коренастого лысеющего человека, которого так любили и ненавидели? Ленин в самом деле представлял некоторую загадку для наших американских глаз, привыкших к политическим фигурам, отдалившимся от толпы, окруженным пресмыкающимися меньшими чинами, за которыми следят агенты спецслужб. Даже само их, этих политиков, появление тщательно планируется людьми, создающими им рекламу, спичрайтерами и управляющими кампанией, причем все это сопровождается церемонией, облечено ею.
До чего же озадачило нас предложенное Лениным сочетание: человек совершенно непринужденный, при этом без так называемого начальственного вида, такой заурядный – на первый взгляд – в своих манерах и поведении. Нам пришлось приспособиться к этой странной смеси – к ленинской беспристрастности, независимости, словно он был учеником, подменявшим великого актера, который через вечер или два вернется к своей роли, и в то же время к его совершенной простоте и полному отсутствию самоуверенности. Разумеется, это были противоположные стороны одной и той же медали, его глубоко въевшаяся вера в революционную инициативу людей. Это придавало ему ощущение замечательной свободы и, как я неоднократно отмечал, радость и энтузиазм. Всю зиму, пока я не уехал из Москвы во Владивосток весной 1918 года, я поражался этой свободе, общаясь с Лениным.
Однако это не заслоняло от него повседневных проблем, какими бы, казалось, незначительными они ни были. Вместе с тем его чувство юмора и радость искрились и вырывались наружу при первой же возможности, выражаясь тысячами способов, даже в походке, его манере пожирать газеты глазами или в ненасытности и в точности, с какими он приступал к каждой новой задаче.
Рэнсом, вернувшись в Петроград в 1919 году, писал после интервью с Лениным: «Возвращаясь домой из Кремля, я пытался подумать о каком-либо ином человеке его калибра, у которого был бы тот же неукротимый, жизнерадостный темперамент. И не мог вспомнить ни одного». Для Рэнсома это было потому, что «он был первым великим вождем, который полностью не принимает в расчет ценность своей личности».
Когда Ленин в первый раз взошел на возвышение на сцене в ту ночь, с не большим апломбом, чем у приглашаемого на сезон профессора, который из месяца в месяц ежедневно появляется перед своими учениками, сидевший рядом за столом для прессы репортер прошептал, что, если бы Ленина «немного принарядить, он стал бы похож на буржуазного мэра или банкира небольшого французского городка». Это прозвучало, как легкомысленная шутка, однако она была позаимствована у многих из нас и повторялась еще многими, которые писали после нас; несмешная, эта ремарка истаскалась до дыр.
Сама сцена подпитывала ее: напряженные слушатели по всему залу, в то время как он читал прокламацию о мире, неподвижность слушателей – их массивные плечи в шинелях просто покачивались, а крестьяне, некоторые из них были настоящим крестьянским пролетариатом, – сидели настороженно, напряженно. И потом он закончил, и большая волна покатилась вперед, волна за волной аплодисментов, которые разорвали тишину и разлетелись по всему залу.
Голос в конце зала гулко прокричал: «Да здравствует Ленин!», и эхом из каждого уголка громадного зала разнеслось: «Ленин! Ленин!»
* * *
Возле меня стоял дородный солдат, в глазах у него сверкали слезы. Он обнял рабочего, который также встал и принялся яростно аплодировать. Небольшой жилистый матрос Балтийского флота, судя по ленточкам на его бескозырке, один из тех, кого мы с Битти навещали несколько недель назад, – закинул свою шапку вверх.
Из дальнего угла зала кто-то затянул «Интернационал», и сразу все подхватили песню. Никогда позднее я не слышал куплеты этой самой известной всем рабочим песни, в исполнении трепещущей, торжественной и восторженной толпы мужчин и женщин, которые сгрудились вокруг Ленина, а он, вождь большевиков, стоял с ними и тоже пел.
Затем мы запели медленный, торжественный похоронный марш «Вы жертвою пали в борьбе роковой», в память об убитых во время Февральской революции и погребенных в братской могиле на Марсовом поле. Эти мужчины и женщины в зале – не сторонние наблюдатели, потому что и так весь день, весь вечер и ночь они провели здесь, – начали хлопать в ладоши, топать ногами, поворачиваясь к соседям сияющими лицами.
И тогда Ленин снова поднялся на сцену. Бурливший зал угомонился, делегаты из провинций наклонились вперед; лица их были суровы. Он начал говорить о следующем вопросе – о земле. Вначале Ленин говорил, не глядя в бумаги, немного наклонив вперед свою огромную лысую голову; его подвижные губы и мощный подбородок выделялись более резко, чем потом, в будущем, когда их скроет привычная бородка. Это второе, вооруженное восстание, отчетливо показывает, что земля должна быть передана крестьянам. Временное правительство только что свергнуто, а скомпрометировавшие себя эсеры и меньшевики «совершили преступление, затягивая с решением вопроса о земле… И таким образом они привели страну к экономической разрухе и крестьянскому бунту». Их разговор о мятежах и анархии был уловкой. «Где и когда мятежи и анархия были спровоцированы мудрыми мерами?»
«Первый долг правительства рабочих и крестьянской революции, который должен быть решен, – это вопрос о земле, который может утихомирить и удовлетворить огромные массы беднейшего крестьянства».
Он собирался прочитать пункты декрета, «который издаст ваше молодое Советское правительство». И затем будничным голосом он сказал, что один из пунктов выдает мандат земельному комитету, составленному из 242 мандатов местных Советов крестьянских депутатов. Этот крестьянский мандат был скомпилирован газетой «Известия Всероссийского Совета крестьянских депутатов» (ежедневная газета, выражающая линию правых эсеров так же неуклонно, как «Уолл-стрит джорнэл» говорит о финансовом капитале в Соединенных Штатах). И, сказал Ленин, он (декрет) будет «повсюду руководством по выполнению великой земельной реформы до окончательного решения последнего, которое будет принято на Учредительном собрании».
Кроме этого, остальные пункты ничем не примечательны. Помимо мандата их всего было пять. «Помещичье владение землей отменяется безо всякой компенсации». Все имения, включая владения церкви и короны, со всей живностью и строениями переходят в распоряжение волостных земельных комитетов и уездных Советов крестьянских депутатов, этот вопрос будет рассмотрен Учредительным собранием. Земли у простых крестьян и казаков конфискованы не будут. Поскольку собственность будет принадлежать всему народу, любой вред, нанесенный конфискованной собственности, отныне будет считаться «тяжким преступлением», которое будет караться революционными судами. Местные комитеты должны предпринять все необходимые шаги, чтобы обеспечить строжайшую дисциплину и порядок во время конфискации, чтобы молено было составить опись имущества и определить, какие поместья должны быть конфискованы, а также их размеры.
Затем он начал зачитывать мандат, который был отпечатан в Петрограде, 19 августа, а также, вполне вероятно, был написан теоретиком народничества Ткачевым в XIX веке. Я был заворожен строками, вроде этой: «Все маленькие ручьи, озера леса и так далее должны перейти в руки коммун, ими должны управлять органы местного самоуправления», а также тем отрывком, где говорилось, как земля «будет подвергаться периодическому перераспределению».
Я подумал, что это превосходило желания крестьян, во всяком случае, то, как они себе это представляли, и было больше того, что большевики исторически хотели для них сделать.
«Раздел земли будет производиться на равной основе, то есть земля будет распределена среди тружеников в согласии с трудовыми стандартами или стандартами потребления, в зависимости от местных условий».
* * *
Как я и ожидал, были сформулированы возражения. Мы видели, как люди качают головой, жестикулируют в группе левых эсеров и меньшевиков-интернационалистов. Однако Ленин отвлек, перехитрил их. Перехватив инициативу у оппонентов, он сказал с обезоруживающей искренностью:
– Здесь начинают раздаваться голоса о том, что сам декрет и мандат выдвинуты социалистами-революционерами. Ну и что с того? Разве имеет значение, кто их выдвинул? Как демократическое государство, – холодно и даже резко продолжил он, – мы не можем игнорировать решение народных масс, даже если мы не согласны с ним. Приобретя опыт борьбы… крестьяне сами решат, где правда.
– Отлично! – заметил Рид, подтолкнув меня.
– Жизнь – лучший учитель, – в частности, сказал Ленин, – и она покажет, кто прав. Мы должны подчиняться опыту; мы должны дать полную свободу творчеству народных масс. Старое правительство, которое было свергнуто вооруженным восстанием, хотело решить земельный вопрос с помощью старой, неизменной царской бюрократии. Крестьяне кое-чему научились за восемь месяцев нашей революции; они хотят решить все вопросы с землей сами. Поэтому мы возражаем против всяческих поправок. Мы пишем декрет, а не программу действий. Россия огромна, и местные условия различны. Мы верим, что сами крестьяне будут способны решить свои проблемы, и сделают это лучше, чем мы. Они сами устроят свою жизнь.
Левые эсеры и меньшевики-интернационалисты потребовали время на совещание. Мы с Ридом во время совещания вышли из зала.
Бесси Битти и Луиза Брайант нагнали нас, и мы стали ходить взад-вперед и вокруг площади перед Смольным. Был еще октябрь, однако мы ежились от холода после жаркого зала. К этому времени день уже вытеснял ночь, но в любом случае ночи у нас были длинные, до отказа заполненные событиями. Если бы мы спали всю ночь, то проспали бы, наверное, все восемнадцать часов. Но как бы то ни было, мы вообще почти не спали, наспех что-то ели и потеряли счет дням и часам. Неужели всего лишь двадцать четыре часа назад мы возвращались в Смольный из Зимнего дворца, после того как наблюдали, как оттуда выводят министров и отправляют в Петропавловскую крепость? И теперь, как только мы покинули зал, Троцкий объявил, что министры будут освобождены. Это было в ответ на яростные протесты против их заключения. Было решено, что их будут содержать лишь под домашним арестом; об этом, сказал он устало, надо будет позаботиться на следующий день. Времени не было. Он мог бы выступить с более резкой критикой, подумал я, но сегодня казалось, что мягкость – в распорядке дня.
Мы устали. Остановились, чтобы согреть руки перед костром у внешних ворот, где солдат в высокой каракулевой шапке, надвинутой на одно ухо, стоял, повернувшись спиной к костру – одному из нескольких костров, яркими точками сверкавших в темноте ночи. За большинством из них присматривали один или два солдата и красногвардеец. Они обогревались поленьями, поскольку баррикады уже были не нужны. Наш человек выглядел одиноким. Я спросил себя, что он чувствует, наблюдая за сотней делегатов, прошедших перед его глазами в ту ночь. Мне было интересно, не хочет ли он войти внутрь.
– Что делается? – спросил я его.
Он что-то пробормотал в ответ, но я уловил лишь слова «проклятая война» и «голод». Брайант попыталась заставить Рида спросить у него еще что-нибудь, но Рид не обратил на нее внимания. Он предложил солдату сигарету, а затем попросил его прикурить. Взяв щепку от пестревшего полена, солдат зажег свою сигарету. А потом дал прикурить Риду. Вдруг он выпрямился, его бородатое лицо оживилось, глаза яростно засверкали в свете костра, он поднял левую руку, сжатую в кулак (в правой он держал штык), и громко сказал:
– Миру нужен хлеб! Миру нужно счастье!
Мы отошли прочь, а он посмотрел нам вслед мрачным, словно обвиняющим взглядом…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.