ГЛАВА LXX  Характер Петрарки и его венчание, — Трибун Риенци восстанавливает свободу Рима и его управление- — Его добродетели и пороки; его изгнание и смерть, — Возвращение пап из Авиньона — Великий западный раскол. — Объединение католической церкви, — Последняя борьба римлян за свободу — Римские ст

ГЛАВА LXX

 Характер Петрарки и его венчание, — Трибун Риенци восстанавливает свободу Рима и его управление- — Его добродетели и пороки; его изгнание и смерть, — Возвращение пап из Авиньона — Великий западный раскол. — Объединение католической церкви, — Последняя борьба римлян за свободу — Римские статуты. — Окончательная организация папских владений. 1304-1590 г.г.

По понятиям новейшего времени Петрарка, был итальянский поэт, воспевавший Лауру и любовь. Восхищаясь гармонией его тосканских рифм, Италия признает или, вернее, обожает в его лице отца своей лирической поэзии, а те, в ком сильны любовные страсти, повторяют его стихи или, по меньшей мере, произносят его имя с действительным или притворным восторгом. Каковы бы ни были личные вкусы чужеземца, его слабое и поверхностное знакомство с итальянским языком заставляет его смиренно преклоняться перед приговором просвещенной нации; тем не менее я позволяю себе надеяться или предполагать, что итальянцы не ставят скучное однообразие сонетов и элегий на одном уровне с великими произведениями своих эпических поэтов — с оригинальною дикостью Данте, с правильной красотой произведений Тассо и с безграничным разнообразием содержания в произведениях неподражаемого Ариосто. Я еще менее способен судить о достоинствах любовника и не могу сильно интересоваться метафизической страстью к нимфе, которая была так воздушна, что иные сомневались в ее существовании, и к матроне, которая была так плодовита, что народила одиннадцать законных детей, между тем как ее нежный любовник вздыхал и пел у Воклюзского источника. Но в глазах Петрарки и тех его соотечественников, у которых были более серьезные вкусы, его любовь была грехом, а его итальянские стихи были легкомысленной забавой. Написанные им на латинском языке философские, поэтические и ораторские произведения доставили ему более прочную славу, которая скоро распространилась из Авиньона по Франции и по Италии; во всех городах стало увеличиваться число его друзей и последователей, и хотя тяжеловесный том его сочинений оставлен теперь в ненарушимом покое, мы должны из признательности воздавать должную похвалу человеку, который своими поучениями и своим примером воскресил вкус и прилежание писателей, славившихся в веке Августа. Со своей ранней молодости Петрарка мечтал о лаврах, которыми венчают поэтов. Императорским декретом было установлено, что тот, кто удостоился академических почестей на трех факультетах, признавался знатоком, или доктором, поэтического искусства, а германскими цезарями был впервые придуман титул поэта-лауреата, который до сих пор употребляется при английском дворе скорей по привычке, чем для удовлетворения тщеславия. У древних народов существовало обыкновение награждать того, кто выходил победителем из музыкальных состязаний; Вергилий и Гораций, как полагают, были увенчаны в Капитолии; это разжигало в латинском барде соревнование, а лаврыказались ему тем более привлекательными, что их название имело сходство с именем его возлюбленной. Этим двум целям его желаний придавали особую цену трудности, с которыми было сопряжено их достижение, и если целомудрие или благоразумие Лауры было непоколебимо, зато он мог похвастаться тем, что насладился нимфой поэзии. Его тщеславие было не самого деликатного свойства, так как он хвалился успехом своих собственных усилий; его имя было популярно; его друзья были деятельны; его ловкость и терпеливость одержали верх над явной или тайной оппозицией, которую он встречал со стороны зависти и предрассудков. На тридцать шестом году его жизни ему было предложено то, что было целью его желаний, и в то время, как он жил в своем воклюзском уединении, он получил в один и тот же день одинаковое официальное предложение и от римского сената, и от Парижского университета. Конечно, и ученость богословской школы и невежество буйного римского населения едва ли имели право награждать тем идеальным, но бессмертным венком, которого может ожидать гений от невынужденного одобрения со стороны публики и потомства; но Петрарка устранил от себя это неудобное соображение и после непродолжительного колебания отдал предпочтение приглашению, исходившему от всемирной метрополии.

Обряд его венчания был совершен в Капитолии верховным сановником республики, который был его другом и покровителем. Двенадцать одетых в красные платья юных патрициев были выстроены в ряд; в процессии участвовали шестеро одетых в зеленые платья представителей самых знатных семейств с гирляндами в руках; окруженный князьями и знатью, родственник Колонна, сенатор граф Ангвиллара воссел на своем троне, и Петрарка встал со своего места по зову герольда. После того как поэт произнес речь, для которой служил темой один текст из Вергилия, и после того как он три раза пожелал Риму благоденствия, он стал на колени перед троном; тогда сенатор вручил ему лавровый венок, присоединив к этому подарку еще более ценное заявление: "Это — награда за заслуги". Народ прокричал: "Долгая жизнь Капитолию и поэту!" Написанный Петраркой сонет в честь Рима был принят за гениальное вдохновение и за выражение признательности, а после того как вся процессия побывала в Ватикане, светский венок был повешен перед ракой св. Петра. В поднесенном Петрарке документе, или дипломе, снова ожили название и прерогативы поэта-лауреата, о которых уже не слышалось в Капитолии в течение тринадцати столетий; Петрарка получил пожизненное право надевать на свою голову, по своему усмотрению, венок лавровый, или миртовый, или из плюща, носить одежду поэта и поучать, спорить, объяснять и сочинять, не стесняясь ни выбором места, ни выбором литературного сюжета. Эта привилегия была одобрена сенатом и народом, а данное Петрарке звание гражданина было наградой за его преданность Риму. Его осыпали почестями, но он был достоин этих почестей. Изучая произведения Цицерона и Ливия, он впитал в себя идеи древних патриотов, а его пылкая фантазия обращала всякую мысль в пылкое чувство и всякое чувство — в страсть. Вид семи холмов и их величественных развалин укрепил в нем эти сильные впечатления, и он привязался к щедрой стране, которая увенчала его и усыновила. Бедность и унижение Рима возбуждали в его признательном сыне негодование и сострадание; Петрарка умалчивал о заблуждениях своих сограждан, прославлял их последних героев и матрон с пристрастною горячностью и позабывал невзгоды своего времени, предаваясь воспоминаниям о прошлом и надеждам на будущее. Рим еще был в его глазах законным властителем мира; его епископ и его полководец — папа и император — покинули свой пост, позорно удалившись на берега Роны и Дуная; но если бы в республике ожили прежние доблести, она могла бы восстановить и свою свободу, и свое владычество. В то время как Петрарка увлекался своим энтузиазмом и красноречием, Италию и Европу поразил удивлением переворот, на минуту осуществивший самые блестящие мечты поэта. Возвышение и падение Риенци будут описаны на следующих страницах; этот сюжет сам по себе интересен; находящиеся в нашем распоряжении материалы обильны, а точка зрения барда-патриота будет по временам вносить оживление в подробный, но безыскусственный рассказ флорентинца, и в особенности рассказ римского историка.

В той части города, где жили только ремесленники и евреи, бракосочетание трактирщика с прачкой произвело на свет будущего избавителя Рима. Николай Риенци Габрини не мог унаследовать от таких родителей ни почетного общественного положения, ни богатства; но эти родители подвергали себя лишениям, чтобы дать ему то образование, которое было причиной и его славы, и его преждевременной смерти. Юный плебей изучал историю и красноречие, произведения Цицерона, Сенеки, Ливия, Цезаря и Валерия Максима, и его гений возвысился над умственным уровнем его сверстников и современников; он с неутолимым рвением доискивался содержания манускриптов и надписей на древних памятниках, любил излагать добытые сведения на общепонятном языке и нередко увлекался до того, что восклицал: "Где же теперь те римляне? Где их доблести, справедливость и могущество? Отчего я не родился в те счастливые времена!" Когда республика отправила к авиньонскому двору посольство, состоявшее из представителей трех сословий, Риенци был включен, за свой ум и за свое красноречие, в число тринадцати депутатов, выбранных от народа. На долю оратора выпала та честь, что ему было поручено произнести речь к папе Клименту Шестому и что он имел удовольствие беседовать с Петраркой, ум которого был сходен с его собственным; но у его честолюбия отняли бодрость унижения и нищета, и римскому патриоту пришлось довольствоваться одним верхним платьем и даровой пищей госпиталя. Он вышел из этого бедственного положения благодаря тому, что его личные качества были оценены по достоинству или благодаря тому, что ему улыбнулась фортуна: назначение на должность папского нотариуса доставило ему ежедневное жалованье в пять золотых флоринов, более лестные и более многочисленные связи и право противопоставлять и на словах, и на делах свое собственное бескорыстие порочным наклонностям должностных лиц. Его находчивое и убедительное красноречие производило сильное впечатление на народную толпу, всегда готовую завидовать и порицать; умерщвление его брата и безнаказанность убийц усилили его рвение, а общественных бедствий нельзя было ни чем-либо оправдать, ни преувеличивать. Рим был лишен и внутреннего спокойствия, и правосудия, то есть тех благ, ради которых и учреждается гражданское общество; ревнивые граждане, способные вынести всякую личную обиду или материальный ущерб, были глубоко оскорблены бесчестием своих жен и дочерей; им были одинаково тяжелы и высокомерие знати, и нравственная испорченность должностных лиц, а между львами Капитолия и его собаками и змеями существовало только то различие, что первые употребляли во зло физическую силу, а вторые употребляли во зло законы. Эти аллегорические эмблемы воспроизводились в разнообразном виде на тех рисунках, которые Риенци выставлял на улицах и в церквах; а в то время как толпа с любопытством и удивлением рассматривала эти рисунки, смелый и находчивый оратор объяснял их смысл, применял сатиру к наличным фактам, разжигал страсти зрителей и внушал им надежду на избавление. Привилегии Рима и его неотъемлемое верховенство над монархами и над провинциями служили темой для его публичных и домашних бесед, а один из памятников рабства обратился в его устах в доказательство народных прав на свободу и в поощрение к отстаиванию этой свободы. Сенатский декрет, предоставлявший императору Веспасиану самые широкие права, был написан на медной доске, еще хранившейся на хорах церкви св. Иоанна Латеранского. Риенци созвал и аристократов, и плебеев на политическую беседу об этом декрете и устроил для них удобное помещение. Он появился в великолепном, фантастическом одеянии, объяснил содержание надписи переводом ее на общепонятный язык и своими комментариями и затем красноречиво и с жаром описал древнее величие сената и народа, от которых исходит всякая законная власть. По своему беспечному невежеству аристократы не были способны понять серьезную цель таких публичных сходок; они иногда пытались сдерживать плебейского реформатора возражениями и побоями, но не мешали ему забавлять подле дворца Колонна публику угрозами и предсказаниями — и новому Бруту пришлось скрываться под личиной безумца и в роли буфона. Между тем как эти аристократы изливали на него свое презрение, восстановление доброго порядка (это было его любимое выражение) считалось народом за событие желаемое, возможное и даже имеющее совершиться в неотдаленном будущем, а между тем как все плебеи готовы были радостно приветствовать своего обещанного избавителя, некоторые из них имели смелость оказывать ему содействие.

Предсказание или, верней, воззвание, вывешенное на дверях при входе в церковь св. Георгия, было первым публичным сознанием его замыслов, а созвание сотни граждан на ночное совещание, происходившее на Авентинском холме, было первым шагом к осуществлению этих замыслов. Взяв с заговорщиков клятву, что они не выдадут его и будут помогать ему, Риенци объяснил им и важность, и легкость задуманного предприятия; он доказывал им, что у аристократов нет ни единодушия, ни средств для обороны, что они сильны только тем, что внушают страх своим мнимым могуществом, что вся власть и все права находятся в руках народа, что церковные доходы могут облегчить народную нужду и что сам папа будет доволен их победой над общими врагами римского правительства и римской свободы. Организовав надежный отряд из приверженцев, готовых поддерживать его первое заявление, он публично объявил через глашатаев, что вечером следующего дня все должны собраться безоружными перед храмом св. Ангела, для того чтобы принять меры к восстановлению доброго порядка. Вся ночь была проведена в служении тридцати молебнов Святому Духу, а утром Риенци вышел из церкви в сопровождении сотни заговорщиков с непокрытой головой, но в полном вооружении. Рядом с ним шел с правой стороны папский наместник — Орвиеттский епископ, которого убедили принять участие в этой странной церемонии, а впереди его несли три больших знамени, на которых были изображены эмблемы его замыслов. На первом из этих знамен — на знамени свободы — Рим был изображен сидящим на двух львах с пальмовой ветвью в одной руке и с глобусом в другой; на знамени правосудия был представлен св. Павел с обнаженным мечом в руке, а на третьем знамени св. Петр держал в руках ключи согласия и мира. Для Риенци служили поощрением присутствие и одобрение бесчисленной народной толпы, которая немногое понимала в том, что видела, но многого ожидала, и процессия стала медленно двигаться из замка св. Ангела в направлении к Капитолию. Несмотря на успех, Риенци тревожился тайными опасениями, которые старался заглушить; он вступил в цитадель республики без сопротивления и, по-видимому, с самоуверенностью, и произнес с балкона речь к народу, который одобрил его распоряжения и законы самым лестным для него образом. Знать взирала на этот странный государственный переворот в безмолвном ужасе, точно будто у нее не было ни оружия, ни умения на что-нибудь решиться, а заговорщики благоразумно выбрали именно такой момент, когда самого могущественного из представителей этой знати — Стефана Колонна — не было в Риме. При первом известии о том, что случилось, он возвратился в свой дворец, сделал вид, будто не придает никакой важности этой плебейской смуте, и объявил прибывшему к нему от Риенци посланцу, что выбросит безумца из окон Капитолия, лишь только этого захочет. Заговорщики немедленно забили в набат в большой колокол; восстание вспыхнуло так быстро и опасность оказалась такой настоятельной, что Колонна торопливо удалился в предместие св. Лаврентия; оттуда он после минутного отдыха продолжал свое торопливое бегство, пока не добрался до своего замка в Палестрине, сожалея о своей собственной непредусмотрительности — о том, что не затоптал первую искру страшного пожара. Из Капитолия было дано всем аристократам положительное приказание спокойно удалиться в их поместья; они повиновались, а их отъезд обеспечил внутренее спокойствие Рима, в котором остались только свободные и послушные граждане.

Но эта добровольная покорность прекратилась вместе с первыми взрывами энтузиазма, и Риенци убедился в необходимости упрочить присвоенную им власть введением правильной формы управления и принятием какого-нибудь легального титула. Из желания выразить ему свою признательность и доказать свое верховенство римский народ был готов дать ему всякий титул, какого он мог пожелать, — титул сенатора или консула, короля или императора; он предпочел старинное и скромное название трибуна; защита общин была главной обязанностью тех, кто носил этот священный титул, а народ не знал, что трибунам никогда не предоставлялось в республике никакой доли законодательной или исполнительной власти. В этом звании Риенци издал, с одобрения римлян, самые благотворные законы с целью восстановить и поддержать добрый порядок. Удовлетворяя желание людей честных и людей неопытных, он прежде всего установил, что никакая гражданская тяжба не должна длиться более двух недель. Вред, который причиняли частые клятвопреступления, мог служить мотивом для издания другого закона, который подвергал ложного обвинителя такому же наказанию, какому мог подвергнуться обвиняемый; бесчинства того времени могли заставить законодателя наказывать за всякое человекоубийство смертью и за всякую обиду — соразмерным возмездием; но отправление правосудия не могло быть удовлетворительным, пока не была уничтожена тирания аристократов. Поэтому было установлено, что никто кроме верховного сановника не может владеть или распоряжаться принадлежащими государству заставами, мостами или башнями, что никакой частный человек не имеет права содержать свой собственный гарнизон в городах или замках, находящихся на римской территории; что ни в городах, ни в селениях никто не имеет права носить оружие или укреплять свои дома; что бароны будут отвечать за безопасность больших дорог и за беспрепятственный подвоз съестных припасов и что за покровительство, оказанное преступникам и разбойникам, будет взыскиваться пеня в тысячу марок серебра. Но эти постановления были недействительны и бесполезны, если бы бесчинную аристократию не держал в страхе меч правительственной власти. Внезапный набат в колокол Капитолия еще мог созвать под знамя трибуна более двадцати тысяч добровольцев, но для охраны самого Риенци и изданных им законов требовались более регулярные и всегда находящиеся налицо военные силы. В каждой из приморских гаваней был поставлен корабль для защиты торговцев; тринадцать городских кварталов навербовали, одели и содержали на свой счет постоянную милицию из трехсот шестидесяти всадников и тысячи трехсот пехотинцев, а свойственное республикам великодушие выказалось в назначении пенсии в сто флоринов наследникам тех солдат, которые лишатся жизни, защищая свое отечество. Риенци не боялся обвинений в святотатстве, когда употреблял церковные доходы на охрану общественной безопасности, на устройство хлебных амбаров, на пособия вдовам, сиротам и бедным монастырям; три источника государственных доходов — подворный налог, пошлина на соль и таможенные пошлины доставляли каждый по сто тысяч флоринов в год, а из того, что в течение четырех или пяти месяцев благоразумная бережливость трибуна утроила доход от налога на соль, следует заключить, что до вступления Риенци в управление злоупотребления доходили до громадных размеров. Восстановив военные силы и финансы республики, трибун пригласил аристократов отказаться от независимой жизни в их уединенных замках и возвратиться в Рим; он потребовал, чтобы они явились в Капитолий и взял с них клятву в преданности новому правительству и в готовности подчиняться требованиям доброго порядка. Князья и бароны, боявшиеся за свою жизнь, но сознававшие, что неповиновение было бы еще более опасно, возвратились в свои городские дома простыми и мирными гражданами; Колонна и Орсини, Савелли и Франгипани смешались с толпой перед трибуналом плебея, над которым они так часто издевались как над гнусным буфоном, а их унижение увеличивалось от негодования, которое они тщетно старались скрыть. Точно такая же клятва была принесена поочередно всеми сословиями — духовенством и зажиточными гражданами, судьями и нотариусами, купцами и ремесленниками, и чем ниже было звание присягавших, тем искреннее была их присяга. Они клялись жить и умереть в лоне республики и церкви, интересы которых были искусно связаны номинальным назначением папского наместника — епископа Орвиетского в товарищи трибуна. Риенци хвастался тем, что избавил трон и владения пап от мятежной аристократии, а радовавшийся падению этой аристократии Климент Шестой делал вид, будто верил изъявлениям преданности со стороны своего верного служителя, будто признавал его заслуги и будто одобрял возложенные на него народом полномочия. На словах и, быть может, в глубине своей души трибун горячо заботился о чистоте религиозных верований; он намекал на сверхъестественную миссию, будто бы возложенную на него Святым Духом, наложил тяжелые наказания на тех, кто не исполнял ежегодно обязанности исповедываться и приобщаться, и строго охранял как духовные, так и мирские интересы своего верного народа.

Энергия и удача одного человека едва ли когда-либо проявлялись более наглядно, чем в том внезапном, хотя и временном перевороте, который был совершен в Риме трибуном Риенци. В вертепе разбойников он ввел военную или монастырскую дисциплину; он терпеливо выслушивал каждого, немедленно удовлетворял обиженного, безжалостно наказывал виновных, был всегда доступен для бедняков и для иноземцев, а для преступников или для их сообщников уже не могли служить охраной ни знатность происхождения, ни высокое звание, ни покровительство церкви. Он уничтожил привилегированные дома и священные убежища, за порог которых не смели переступать представители правосудия, а дерево и железо от их баррикад употребил на укрепление Капитолия. Почтенный отец Колонна подвергся в своем собственном дворце двойному унижению, попытавшись оказать покровительство одному преступнику и не бывши в состоянии этого сделать. Подле Капраники был украден осел с кувшином оливкового масла; принадлежавший к семейству Орсини местный владелец был присужден к возмещению убытков и к уплате пени в четыреста флоринов за то, что небрежно охранял большую дорогу. И личность баронов не была более неприкосновенна, чем их земли или дома; случайно или с намерением Риенци обходился с вожаками противоположных партий с одинаковою беспристрастной строгостью. Петр Агапет Колонна, который сам когда-то был римским сенатором, был арестован на улице за какой-то проступок или за неуплату долга, и правосудие было удовлетворено запоздалой казнью Мартина Орсини, который провинился в различных насилиях и разбоях и между прочим ограбил корабль, потерпевший кораблекрушение в устье Тибра. Ни громкое имя преступника, ни то, что его двое дядей были кардиналами, ни его недавнее бракосочетание, ни его смертельная болезнь не заставили неумолимого трибуна пощадить избранную им жертву. Полицейские чиновники арестовали Мартина в его дворце, стащив его с брачного ложа; его суд был короток, и доказательства его вины были неоспоримы; колокол Капитолия созвал народ; с преступника сорвали его плащ; стоя на коленях со связанными за спиной руками, он выслушал свой смертельный приговор и после непродолжительной исповеди был отдан в руки палача. После такого примера никакой преступник не мог рассчитывать на безнаказанность, и удаление из города всех негодяев, зачинщиков смут и праздношатающихся скоро очистило и Рим, и его территорию. Тогда (говорит Фортифиокка) леса возрадовались тому, что по ним перестали бродить разбойники; волы стали пахать землю; пилигримы стали посещать святилища; на больших дорогах и в гостиницах стали появляться толпы путешественников; на рынках ожила торговля, оказался во всем избыток и сделки стали производиться честно; даже кошелек с золотом можно было безопасно оставить на большой дороге. Когда подданные не имеют повода опасаться за свою жизнь и за свою собственность, промышленность оживает сама собой и приносит обильные плоды; в ту пору Рим все еще был метрополией христианского мира, и те иностранцы, которые имели случай испытать на самих себе, как благотворна новая система управления, разглашали по всем странам славу и удачу трибуна.

Под влиянием успеха, с которым совершилось избавление его отечества, в уме трибуна зародилась более широкая и, быть может, химерическая мысль соединить всю Италию в большую федеративную республику, в которой Рим занимал бы по праву старшинства первое место, а вольные города и монархи были бы членами и соучастниками. Его перо не было менее красноречиво, чем его язык, и он роздал свои многочисленные послания легким на ходу и надежным гонцам. Пешком и с белой палкой в руке они проходили через леса и горы, пользовались в недружелюбных странах неприкосновенностью послов и доносили — быть может, из лести, а быть может, и говоря правду, — что на их пути стояли по сторонам большим дорог на коленях толпы народа, молившие небо об успехах их предприятия. Если бы страсти вняли голосу рассудка и если бы личные интересы подчинились требованиям общей пользы, верховный трибунал Итальянской республики и ее конфедеративное единство могли бы избавить ее от внутренних раздоров и запереть Альпы для северных варваров. Но благоприятная для такой перемены эпоха миновала, и если жители Венеции, Сиенны, Перуджии и многих других менее значительных городов изъявили готовность жертвовать своей жизнью и своим состоянием для введения доброго порядка, зато тираны Ломбардии и Тосканы должны были презирать или ненавидеть плебея, который ввел в Риме свободную конституцию. Впрочем, и от них, и со всех сторон Италии трибун получал самые дружеские и почтительные ответы; вслед за тем к нему стали приезжать послы от князей и от республик, а при этом стечении иноземцев возвысившийся из самого низкого звания трибун умел держать себя и на публичных празднествах, и в деловых сношениях то с фамильярной, то с величавой любезностью настоящего монарха. Самой блестящей эпохой его владычества была та, когда венгерский король Людовик искал у него правосудия против неапольской королевы Иоанны, вероломно задушившей своего мужа, который был братом Людовика; на происходившем в Риме публичном разбирательстве были изложены все доказательства и в обвинение Иоанны, и в ее защиту; но выслушав речи адвокатов, трибун отложил до другого времени окончательный приговор по этому важному и отвратительному делу, которое было вскоре после того разрешено мечом венгерского короля. Совершившийся в Риме переворот возбуждал на той стороне Альп, и в особенности в Авиньоне, любопытство, удивление и одобрение. Петрарка был в дружеских сношениях с Риенци и, быть может, втайне давал ему советы; написанные им в ту пору сочинения дышут пылким патриотизмом и радостью, а его уважение к папе и признательность к Колонна уступают место сознанию более важных обязанностей римского гражданина. Увенчанный в Капитолии поэт одобряет переворот, восхищается героем и примешивает к нескольким предостережениям и советам самые блестящие надежды на прочное и постоянно возрастающее величие республики.

В то время как Петрарка увлекался такими мечтами о будущем, римский герой быстро спускался с высоты славы и могущества, а народ, с удивлением глазевший на появившийся метеор, стал замечать, что течение этого метеора не совершается с прежней правильностью и что он то ярко блестит, то меркнет. Риенци был одарен не столько здравомыслием, сколько красноречием, не столько энергией, сколько предприимчивостью, а свои дарования он не умел подчинять рассудку. Все, что могло внушать надежду или страх, он преувеличивал вдесятеро, а осмотрительность, которой не было достаточно для его возведения на престол, не служила для этого престола подпорой. Когда его слава была в полном блеске, его хорошие качества стали мало помалу превращаться в соприкасающиеся с добродетелями пороки: его справедливость превратилась в жестокосердие, щедрость — в расточительность, а стремление к славе — в мелочное и чванное тщеславие. Ему, вероятно, было известно, что древние трибуны, столь могущественные и столь священные в общественном мнении, не отличались от простых плебеев ни манерами, ни одеждой или внешней обстановкойи что их сопровождал только один viator, или рассыльный, когда они ходили пешком по городу для исполнения своих служебных обязанностей. Гракхи наморщили бы брови или улыбнулись бы, если бы могли узнать, что их преемник будет носить следующий громкий титул: "Строгий и милосердный Николай; избавитель Рима; защитник Италии; друг человеческого рода, свободы, мира и справедливости; трибун Август"; он устраивал театральные зрелища, когда подготовлял государственный переворот, но увлекшись роскошью и высокомерием, стал употреблять во зло тот политический принцип, что, обращаясь к народной толпе, надо влиять как на ее ум, так и на ее зрение. Риенци имел красивую наружность, но он растолстел и подурнел от невоздержанного образа жизни, а свое расположение к насмешливости он старался прикрывать притворной степенностью и суровостью. Он носил — по меньшей мере, в тех случаях, когда появлялся перед публикой, — разноцветное бархатное или шелковое одеяние, обложенное мехом и вышитое золотом; жезл правосудия, который он держал в руке, был скипетр из отполированной стали, наверху которого находились глобус и золотой крест и внутри которого был положен небольшой обломок от подлинного Креста Господня. Когда он участвовал в публичных шествиях или в религиозных процессиях, он появлялся на городских улицах верхом на белом коне, который считался символом королевского звания; над его головой развивалось знамя республики, на котором были изображены окруженное звездами солнце и голубь с оливковой ветвью; он сыпал в народную толпу золотые и серебряные монеты; его особу окружали пятьдесят телохранителей с алебардами в руках; впереди его ехал отряд конницы, а литавры и трубы этих всадников были сделаны из цельного серебра.

Желание достигнуть почетных отличий рыцарского звания напоминало о низком происхождении Риенци, уменьшая важность его общественного положения, и возведенный в это звание трибун сделался одинаково ненавистным и аристократам, которые приняли его в свою среду, и плебеям, с которым он не захотел стоять на одной ноге. На эту торжественную церемонию было издержано все, что могли доставить государственная казна, роскошь и искусства того времени. Риенци шел во главе процессии, направлявшейся из Капитолия к Латеранскому дворцу; чтобы путь не был утомителен, вдоль его были устроены декоративные украшения и игры; сословия церковное, гражданское и военное шли со своими знаменами; знатные римские дамы сопровождали жену Риенци, а приехавшие от итальянских государств послы громко хвалили, но втайне осмеивали такую небывалую пышность. Вечером, когда процессия достигла церкви и дворца Константина, Риенци поблагодарил и распустил свою многочисленную свиту, пригласив ее на празднество, назначенное на следующий день. Из рук одного почтенного рыцаря он принял орден Святого Духа после того, как был совершен обряд очистительного омовения; но ни один шаг в жизни Риенци не возбудил такого скандала и не вызвал таких порицаний, как нечестивое употребление того порфирного сосуда, в котором Константин (как гласит нелепая легенда) был исцелен папой Сильвестром от проказы. С такой же самоуверенностью трибун позволил себе отдыхать или спать внутри того церковного придела, где совершалось крещение, а то, что его парадная постель случайно упала, было принято за предзнаменование его собственного падения. Когда настал час богослужения, он появился перед собравшеюся толпой верующих в величественной позе, одетым в пурпуровое платье, с мечом и с золотыми шпорами; но совершение священных обрядов было скоро прервано его легкомыслием и наглостью. Встав со своего трона и приблизившись к собравшимся, он громким голосом сказал: "Мы приглашаем папу Климента предстать перед нашим трибуналом и приказываем ему постоянно жить в его римской епархии; мы обращаемся с таким же приглашением к священной коллегии кардиналов и к двум претендентам — Карлу Богемскому и Людовику Баварскому, которые сами себя называют императорами; мы также приглашаем всех германских курфюрстов уведомить нас, на каком основании они присвоили себе неотчуждаемое право римского народа — этого старинного и законного обладателя империи". Обнажив свой девственный меч, он по три раза размахивал им, обращаясь к трем частям света, и три раза повторил нелепые слова: "Это также принадлежит мне!" Наместник папы епископ орвиеттский попытался положить конец этим безрассудствам, но его слабый протест заглушила воинственная музыка, и вместо того чтобы удалиться из собрания, он согласился сесть вместе со своим сотоварищем-трибуном за тот стол, на котором до тех пор обыкновенно обедал только первосвященник. Для римлян было приготовлено одно из таких пиршеств, какие устраивались в старину цезарями. Апартаменты, портики и дворы Латеранского дворца были уставлены бесчисленными столами для лиц обоего пола и всякого звания; из ноздрей бронзового коня, на котором сидела статуя Константина, вытекали потоки вина; причиной недовольства мог быть только недостаток воды, а своеволие толпы сдерживалось дисциплиной и страхом. На один из следующих дней было назначено коронование Риенци; высшие представители римского духовенства возлагали на его голову поочередно семь различных корон, сделанных из листьев или из металлов; эти короны изображали семь даров Святого Духа, а Риенци все еще уверял, что подражал примеру древних трибунов. Эти необыкновенные зрелища могли вводить народ в заблуждение или льстить его гордости, так как его тщеславие находило для себя удовлетворение в тщеславии вождя. Но в своей частной жизни Риенци скоро стал нарушать требования бережливости и воздержности, а плебеи, почтительно взиравшие на пышность аристократов, были оскорблены роскошью того, кого считали себе равным. Жена трибуна, его сын и его дядя (по названию и по профессии цирюльник) представляли контраст грубых манер с княжеской пышностью, и сам Риенци, не усвоив величия королей, усвоил их пороки.

Один простой гражданин описал унизительное положение римских баронов с состраданием и, быть может, с удовольствием. "Они стояли в присутствии трибуна с непокрытыми головами, со сложенными крестом на груди руками и с опущенными вниз глазами; они дрожали от страха — и, Боже милосердный, как они дрожали!" Пока наложенное на них трибуном иго было игом справедливости, а изданные им законы имели в виду благо их отечества, их совесть заставляла их уважать человека, которого они ненавидели из гордости и из личных интересов; его безрассудное поведение прибавило к их ненависти презрение, и у них родилась надежда ниспровергнуть власть, уже не пользовавшуюся прежним общим доверием. Вражда между Колонна и Орсини на время стихла под влиянием их общего унижения; они сошлись в своих желаниях и, быть может, в своих замыслах; один убийца, посягнувший на жизнь Риенци, был схвачен и подвергнут пытке; он обвинил аристократов, а лишь только Риенци сделался достойным участи тиранов, он усвоил их подозрительность и принципы. В тот же самый день он под разными предлогами созвал в Капитолий своих главных врагов, в числе которых пятеро были из рода Орсини и трое из рода Колонна; они полагали, что их зовут на совещание или на пир, но вместо того были задержаны в плену под мечом деспотизма или правосудия, а сознание их невинности или сознание их виновности должно было внушать их одинаковый страх. Звон в большой колокол созвал народ; арестованных обвинили в заговоре против жизни трибуна, и хотя иные, быть может, были тронуты их бедственным положением, однако никто не поднял руки, никто не возвысил голоса, чтоб спасти высших представителей знати от неизбежной гибели. Они, по-видимому, не падали духом, но эта бодрость была внушена отчаянием; они провели бессонную и мучительную ночь в отдельных комнатах, а почтенный герой Стефан Колонна стучал в тюремную дверь, неоднократно прося сторожей избавить его от такого позорного рабства немедленной смертью. Утром их известили об ожидавшей их участи прибытие духовника и звон колокола. Большая зала Капитолия была украшена для этой кровавой сцены красными и белыми занавесками. Лицо трибуна было пасмурно и сурово; палачи обнажили свои мечи, а звуки труб заглушили предсмертные речи баронов. Но в эту решительную минуту Риенци был встревожен или озабочен не менее самих арестантов; его пугали и блеск их имен, и оставшиеся в живых их родственники, и непостоянство народа, и упреки, которые посыпались бы на него со всех сторон, — и уже после того, как он опрометчиво нанес смертельную обиду, он возымел тщетную надежду, что, если он сам простит, и ему простят. Его тщательно обдуманная речь была речью христианина и просителя: в качестве смиренного слуги общин он просил своих повелителей помиловать знатных преступников и ручался своей честью и своим авторитетом за их раскаяние и за их хорошее поведение. "Если милосердие римлян пощадит вашу жизнь, — сказал трибун, — обещайте ли вы поддерживать добрый порядок и вашей жизнью, и вашим состоянием?" Удивленные таким неожиданным милосердием, бароны выразили свое согласие, молча преклонив свои головы, а в то время как они смиренно повторяли клятву в верности, они, быть может, втайне произносили более искреннюю клятву в том, что отомстят за себя. Священник провозгласил от имени народа их освобождение от наказания: они приобщились Святых Тайн вместе с трибуном, присутствовали на банкете, участвовали в процессии, и после того как были истощены все духовные и мирские доказательства примирения, они разъехались по домам с новыми титулами генералов, консулов и патрициев.

В течение нескольких недель их сдерживало скорее воспоминание о миновавшей опасности, чем воспоминание об их избавлении; наконец самые могущественные из членов рода Орсини бежали из города вместе с Колонна и водрузили в Марино знамя восстания. Укрепления замка были торопливо приведены в порядок; вассалы собрались по зову своего властителя; люди, лишенные покровительства законов, восстали с оружием в руках против законной власти; на всем пространстве между Марино и воротами Рима мятежники забрали все стада рогатого и мелкого скота и опустошили засеянные поля и виноградники, и народ стал называть Риенци виновником общественных бедствий, от которых они отвыкли под его управлением. В военном деле Риенци не выказывал таких же дарований, какими отличался в ораторском искусстве: он не принимал никаких мер против мятежников, пока они не собрали многочисленных приверженцев и пока их замки не сделались неприступными. Чтение Тита Ливия не придало ему талантов, ни даже мужества полководца; двадцатитысячная римская армия, предпринявшая нападение на Марино, возвратилась без славы и без успеха, а Риенци удовлетворял свою жажду мщения тем, что рисовал своих врагов головами вниз, и тем, что утопил двух собак (по меньшей мере следовало бы утопить двух медведей), изображавших в его мнении род Орсини. Убедившиеся в неспособности трибуна, мятежники стали вести военные действия с большей энергией; следуя совету своих тайных доброжелателей, бароны попытались овладеть Римом силой или врасплох, имея под своим начальством четыре тысячи пехотинцев и тысячу шестьсот всадников. Город приготовился к обороне; набатный колокол звонил в течение всей ночи; городские ворота частью бдительно охранялись, частью растворялись перед неприятелем; но после некоторых колебаний мятежники подали сигнал к отступлению. Два первых неприятельских отряда прошли вдоль городских стен; но когда шедшие в арьергарде аристократы увидели отворенные ворота, они увлеклись опрометчивой храбростью и после первой удачной стычки были разбиты и безжалостно умерщвлены толпами римского населения. Там погиб младший Стефан Колонна — тот высокой души человек, от которого Петрарка ожидал восстановления Италии; прежде или после Стефана Колонна погибли: его храбрый и юный сын Иоанн, его брат Петр, которому пришлось расстаться со спокойной жизнью и с почестями церковного сановника, его незаконнорожденный племянник и два других незаконнорожденных представителя рода Колонна; а число семи корон Святого Духа — как их называл Риенци — было дополнено агонией старца, который был главой рода Колонна и пережил его надежды и его счастливые времена. Чтоб воодушевить свои войска, трибун распустил слух, будто св. Мартин и папа Бонифаций явились к нему и предсказали победу; по крайней мере, во время преследования неприятеля он выказал геройское мужество, но он позабыл, что древние римляне питали отвращение к триумфам, которые доставляются междоусобными войнами. Победитель вступил в Капитолий, положил на алтарь свою корону и свой скипетр и не без некоторого основания похвастался тем, что отрезал такое ухо, которого не были в состоянии отрезать ни папа, ни император. Из низкой и неумолимой мстительности он отказал убитым в похоронных почестях и грозил, что положит трупы Колонна рядом с трупами самых низких преступников; но убитых в тайне похоронили принадлежавшие к их роду монахини. Народ разделял скорбь этих монахинь, сожалел о своей собственной ярости и с отвращением взирал на непристойную радость Риенци, посетившего то место, на котором пали эти знатные жертвы. На этом роковом месте он возложил на своего сына почетные отличия рыцарского звания, а эта церемония закончилась тем, что каждый из его конных телохранителей слегка прикоснулся рукой до нового рыцаря, и тем, что этот рыцарь совершил смешное и бесчеловечное омовение в луже, окрашенной кровью патрициев. Непродолжительная проволочка была бы спасением для Колонна, так как прошел только один месяц между триумфом Риенци и его изгнанием из Рима. Возгордившись победой, он утратил и последние остатки своих гражданских доблестей, не приобретя репутации искусного полководца. В городе образовалась смелая и энергичная оппозиция, и, когда трибун предложил на публичном совещании наложить новые подати и организовать управление Перуджии, тридцать девять членов подали голоса против предложенных им постановлений, протестовали против оскорбительного обвинения в измене и подкупе и принудили трибуна прибегнуть к насильственным мерам, которые доказали, что хотя чернь и была на его стороне, он уже лишился поддержки самых почтенных граждан. Папа и члены священной коллегии никогда не были ослеплены его благовидными заявлениями; они были основательно оскорблены наглостью его поведения; в Италию был послан кардинал-легат, который, после бесплодных переговоров и двух личных свиданий с Риенци, обнародовал буллу об отлучении трибуна от церкви; эта булла отрешала Риенци от должности и клеймила его обвинениями в мятеже, в святотатстве и в ереси.

Оставшиеся в живых римские бароны были до того унижены, что не смели выходить из повиновения; их интересы и их желание отомстить за себя заставили их принять сторону церкви; но так как они не могли позабыть, какая участь постигла Колонна, то они предоставили одному авантюристу и опасность и честь государственного переворота. Иоанн Пи-пин, владевший в Неапольском королевстве графством Минорбино, был осужден за свои преступления или за свое богатство на пожизненное тюремное заключение, а ходатайствовавший об его освобождении Петрарка косвенным образом содействовал гибели своего друга. Владетель графства Минорбино пробрался в Рим во главе ста пятидесяти солдат, окружил баррикадами квартал, принадлежавший Колонна, и нашел, что исполнение его замысла так же легко, как оно, по-видимому, было невозможно. С первого момента тревоги колокол Капитолия не переставал звонить; но вместо того чтоб собраться по хорошо знакомому зову, народ безмолвствовал и не двигался с места, а малодушный Риенци, вздыхая и проливая слезы при виде такой неблагодарности, отказался от управления и покинул дворец.