ЕРМОЛОВ

ЕРМОЛОВ

Но се — восток подъемлет вой!..

Поникни снежною главой,

Смирись, Кавказ: идет Ермолов!

Пушкин

I

Кавказская война довольно отчетливо делится на три периода. Первый — четвертьвековой — от Цицианова, 1802 год, до отставки Ермолова, 1827 год, затем смутный период с часто меняющимися командующими и бессистемными действиями — с 1829 года, после окончания Персидской и Турецкой войн, — до 1845 года, когда назначен был наместником граф Михаил Семенович Воронцов, и с этого момента до окончания войны — еще 20 лет.

В первом периоде тоже было свое «смутное время» — после гибели Цицианова и до Ермолова за десять лет сменилось четыре командующих: Гудович, Паулуччи, Тормасов и Ртищев. Все — генералы с боевым опытом и несомненными заслугами, но — кроме Гудовича — люди на Кавказе вполне случайные. Для них Кавказ ничем принципиально не отличался от любого другого театра военных действий. Для них назначение в Грузию и на Кавказскую линию было почетным и тяжким, но вполне будничным назначением.

Для Цицианова и Ермолова этот пост означал возможность реализации самых смелых проектов.

Вряд ли пятидесятилетний генерал-лейтенант князь Цицианов, явно считавший, что он подошел к финалу своей карьеры, перед назначением в Грузию лелеял какие-либо грандиозные планы. Не то с тридцатидевятилетним генерал-лейтенантом Ермоловым.

Алексей Петрович Ермолов был человеком неограниченного честолюбия и высочайшей самооценки. Этот уровень самооценки при неблагоприятных внешних обстоятельствах приводил к тому же высокомерию, неуживчивости и саркастичности, что и у Цицианова. Князя Павла Дмитриевича Ермолов наблюдал в походе Зубова 1796 года, в котором он, Ермолов, участвовал девятнадцатилетним капитаном. Так что позднейшие его суждения основывались не только на результатах деятельности Цицианова в качестве главнокомандующего на Кавказе — как они представлялись Ермолову, — но на личных юношеских наблюдениях. Бесстрашный, решительный, стремительный Цицианов должен был произвести на юного Ермолова сильное впечатление именно потому, что во многом совпадали ведущие черты их характеров.

Но если князь Павел Дмитриевич осознал открывшиеся перед ним возможности, уже попав на Кавказ, то Ермолов уверен был в своем праве на великое предназначение куда ранее. Очень любопытно сравнивать два слоя его существования во время заграничного похода 1813–1815 годов. С одной стороны — популярность в армии, несколько громких побед (хотя на первые роли Ермолов не выходил), благосклонность императора, командование гвардией, награды. С другой — частные письма Ермолова 1813–1815 годов — непрерывный вопль уязвленного самолюбия и неудовлетворенного честолюбия: его преследуют «немцы», против него плетутся интриги, он постоянно на грани выхода в отставку. При этом он не только мечтает получить назначение на Кавказ, но и явно ведет на этот счет собственную интригу. В «Записках» он излагает дело так:

«В самом начале 1816 года был я в Орле у престарелых родных моих, среди малого моего семейства, вел жизнь самую спокойную, не хотел разлучаться с нею, намерение имея не возвращаться к корпусу, а потому и просил продолжения отпуска, дабы ехать к минеральным водам на Кавказ».

Ермолов, действительно, болен был ревматизмом и хронической простудой, полученной в конце войны, но лечение в Европе было бы куда эффективнее кавказского. Стремление же именно на Кавказ было символичным и значимым. Слово «Кавказ» должно было постоянно сочетаться с именем Ермолова.

Что до нежелания расстаться со спокойной жизнью, то подобными утверждениями рефлексирующий Ермолов готовил себя — на всякий случай! — к неудаче.

8 января 1816 года он написал из Орла одному из своих близких приятелей-генералов, Арсению Андреевичу Закревскому, назначенному дежурным генералом Главного штаба Его Императорского Величества, — должность, дающая большое бюрократическое влияние и прямой доступ к государю:

«Я заслепил глаза здесь алмазами (имеется в виду недавно полученный Ермоловым орден Св. Александра Невского с алмазами. — Я. Г.); что за прекраснейший народ живет в провинциях! Я как приехавши налепил три свои звезды, так и думают, что я Бог знает, что за человек. Насилу в 10 дней мог уверить, что ничего не значу, и то божиться надобно было и святых подымать…»

Уничижение паче гордости вообще свойственно частной переписке Ермолова и составляет резкий контраст с его официальными документами. Очевидно, по сравнению с наиболее частыми адресатами — приближенным государя Закревским и, тем более, богачом и аристократом Михаилом Воронцовым, командовавшим экспедиционным корпусом во Франции, Алексей Петрович, остановившийся в тот момент в своей карьере и живший исключительно на жалование, чувствовал себя неудачником. И это тягостное для его гордыни ощущение заставляло его строить особенно грандиозные планы, связанные с Кавказом — сферой деятельности с наиболее высокой перспективой самостоятельности и — по представлениям Ермолова — огромной исторической перспективой. А Ермолов в это уже время отнюдь не чувствовал себя верноподданным-исполнителем и вовсе не смотрел — внутренне — на самых высоких лиц снизу вверх. Это прорывалось в его письмах редко, но выразительно. В октябре 1815 года он писал из Франкфурта Воронцову:

«К неудовольствию начальствовать теперешним моим корпусом присоединяется и то, что главная квартира идет за мной вослед, и я на вечном параде. Кроме того, по дороге моей шатаются все цари».

Последняя фраза, попадись она на глаза кому не следует, могла перечеркнуть навсегда карьеру Ермолова. И все-таки он не удержался. Очевидно, столь велико было желание высказать вслух истинное свое отношение…

При таком уровне самовосприятия генерал-лейтенант с александровской звездой в мучительных сомнениях ждал в провинции решения своей судьбы, делая вид, что не слишком рассчитывает на успех своего замысла:

«Я живу теперь покойно, — писал он Закревскому, — но уже в 10 дней праздность мне наскучила. Много впереди времени, не отчаиваюсь привыкнуть к новому роду моей жизни… В Петербург не поеду, боюсь дороговизны! Ожидаю терпеливо весны. Поеду на Кавказ. Болезнь гонит меня в дальний сей путь, но избавиться невозможно. Не забудь, любезнейший Арсений, о сем путешествии…»

Последнее многоточие принадлежит Ермолову. Он не удержался от намека. Скорее всего, одно из направлений «кавказской интриги» шло через Закревского.

В «Записках» — через много лет — Ермолов писал об этих самых днях:

«Из частных известий знал уже, что я назначаюсь начальником в Грузию. Исчезла мысль о спокойной жизни, ибо всегда желал я чрезвычайно сего назначения, и тогда даже, как по чину не мог иметь на то права».

Можно с достаточной уверенностью предположить, что это нескромное желание родилось в эпоху персидского похода. И, стало быть, у него было время обдумать свои планы.

Однако в письмах соответствующего периода такая уверенность отсутствует.

28 февраля 1816 года Ермолов писал Закревскому:

«Письмо твое получил. Одну вещь приятную сказал ты мне, что Ртищев подал в отставку. Это весьма хорошо, но для меня ли судьба сберегает сие счастие.

По истине скажу тебе, что во сне грезится та сторона и все прочие желания умерли. Не хочу скрыть от тебя, что гренадерский корпус меня сокрушает и боюсь я его. Всякий другой вместо его не столько бы страшил меня. Не упускай, любезный Арсений, случая помочь мне и отправить на восток; впрочем, как ты обязан наблюдать пользу, то я ни мало роптать не буду, если определите туда человека способнейшего и полезнейшего, по пословице всякие люди Богу надобны, тогда останусь я там, куда судьба меня бросит. Так и быть! Уведомь, сделай дружбу, если что похожее будет на исполнение желания моего».

15 мая пишет он Воронцову в Париж:

«Я уже две недели в Петербурге, готовлюсь ехать в Грузию, где сделан я командующим. Вот, друг любезнейший, исполнившееся давнее желание мое.

Боялся я остаться в гренадерском корпусе, где б наскучила мне единообразная и недеятельная служба моя. Теперь вступаю я в обширный круг деятельности. Были бы лишь способности, делать есть что!.. Вступаю в управление земли мне не знакомой; займусь рядом дел мне не известных, следовательно, без надежды угодить правительству. Мысль горестная! Одна надежда на труды!»

Ермолов наивно лицемерил. Если он предвкушал неудачу от неопытности, зачем было мечтать о Кавказе и добиваться назначения?

Нет, он рассчитывал на иную перспективу.

Тут необходимо небольшое отступление.

Решающий этап завоевания Кавказа — а ермоловское десятилетие сделало Кавказскую войну процессом необратимым — начался именно в тот момент, когда внутренняя энергия русского дворянства требовала немедленного и масштабного выхода.

Это надо иметь в виду. В драме Кавказской войны этот фактор играл ничуть не меньшую роль, чем все остальные — геополитические, экономические, локально-военные и так далее, — но не оформлялся декларативно. Этот период войны был отмечен духовным напряжением с российской стороны, превосходящим таковое же напряжение со стороны горских народов. (Однако духовная энергия сопротивления горцев росла пропорционально давлению России и достигла своего апогея в мюридизме.)

Соответственно, и вождь российской конкисты должен был концентрировать в себе эту энергию. Назначение Ермолова в этом смысле оказалось удивительно точным. Именно Ермолов с его бедностью, неудачами молодости, арестом и ссылкой в павловское время, тяжким началом военной карьеры, грозившим превратить его в неудачника, при этом с необъятным честолюбием и мощным комплексом обиды, — именно такая личность, наделенная незаурядными дарованиями, могла олицетворять собой попытку мятущегося русского дворянства удержаться на гребне исторического процесса.

Крушение Ермолова после крушения декабристской попытки, этого отчаянного рывка дворянского авангарда из исторического тупика, ознаменовало резкое ускорение деградации дворянства как политической силы.

Запоздалый бонапартизм Ермолова как отражение утопичных исторических претензий русского дворянства, вытесняемого бюрократической формацией, особенно ясен на фоне фигуры его истинного предшественника — Цицианова.

Князь Цицианов — прежде всего генерал, выполняющий важную для империи миссию. Ни о каком противопоставлении себя бюрократическому самодержавию нет и речи. Он старается выполнить свою задачу с размахом, он ощущает свою значимость как посланца империи, но он прежде всего инициативный исполнитель августейшей воли. Он — как впоследствии Ермолов — готов спровоцировать войну с Персией, но с целями исключительно государственными. Предел его карьерных мечтаний — фельдмаршальский жезл.

Ермолову мало обычных почестей и чинов. Он с отвращением и раздражением говорит о том, что его имя «могут обезобразить графским титулом». Он, конечно, печется о величии империи. Но внутренне он отнюдь не до конца с нею слит. Забота о собственном величии — далеко не последняя его забота. И этим, в частности, определяется презрение к тем, кто должен стать постаментом для этого величия. Цицианов презирал горцев с высоты имперских европейских представлений, потому что презрение, как он считал, было именно тем, к чему они привыкли и чего ожидали. Ермолов смотрит на них с высоты собственных достоинств. Он еще и ощущает себя посланцем некой формации недооцененных дворян. В переписке с Закревским — генералом-бюрократом, идеально встроившимся в систему, и с богачом-аристократом Воронцовым, отпрыском «сильных персон» прошлого века, он постоянно подчеркивает свою гонимость, недостаток внимания и доверия со стороны государя и особенно военно-бюрократической элиты. Декабристы рассчитывали на поддержку Ермоловым их планов не из-за его реформаторских, а тем паче революционных настроений — Ермолов не Киселев, с 1815 года бредивший освобождением крестьян, и не Михаил Орлов, готовый на самые радикальные методы борьбы с самодержавием. Декабристские лидеры, отлично понимавшие, что происходит с русским дворянством и к чему это может привести (яснее других формулировал это Пушкин, предрекавший революционизацию нищающего дворянства), не сомневались, что Ермолов — социально и психологически на стороне вытесняемого дворянства, а не новой бюрократической аристократии, ставшей опорой трона.

Упорство, с которым Ермолов добивался заполучить себе в ближайшие помощники двух генерал-майоров, ярких представителей левого и правого крыла дворянской оппозиции — Михаила Фонвизина, своего бывшего адъютанта, по выражению самого Ермолова, «великого карбонария», и знаменитого Дениса Давыдова, свидетельствует о несомненном осознании Алексеем Петровичем этого аспекта ситуации.

И как лидер, сконцентрировавший в себе — помимо всего прочего — энергию целого социального слоя, неудовлетворенного своей реальной ролью, Ермолов чувствовал себя не просто представителем могучего монарха. Он сам мог, как мы увидим, претендовать на трон великой азиатской державы…

Великий князь Константин Павлович недаром употребил в свое время термин «проконсул». Проконсулы республиканского Рима пользовались почти неограниченной властью в порученных им провинциях. Проконсулы времен империи в большей степени зависели от метрополии и лично от императора, но это были уже нюансы…

При этой степени самостоятельности — не столько де юре, сколько де факто, — которой обладал «проконсул Кавказа», от этого самоощущения, от характера личной идеологии в значительной степени зависел характер взаимоотношений империи и Кавказа.

Как и для многих русских военных того периода, для Ермолова центральной исторической фигурой эпохи был Наполеон. Один из первых биографов Ермолова, известный историк М. П. Погодин так описывал житье наместника Кавказа после вынужденной отставки:

«…Читал книги о военном искусстве, и в особенности о любимом своем полководце Наполеоне… А между тем Паскевич прошел вперед, взял Эрзерум, Таврис, Ахалцых, проникнул далеко в Персию. А между тем Дибич вскоре перешел Балканы, занял Адрианополь. Что происходило в то время в душе Ермолова, то знает только он, то знал Суворов, в Кобрине читая итальянские газеты о победах молодого Бонапарте, то знал, разумеется, больше всех этот новый Прометей, прикованный к скале Святой Елены».

В этих трех фразах роковое имя возникает трижды — Наполеон, Бонапарте, Прометей со Святой Елены. Погодин проявил незаурядное чутье — Ермолов субъективно и был одним из немногих реальных кандидатов в российские Наполеоны — при соответствующем стечении обстоятельств. (Например, если бы в случае удачи мятежа 14 декабря Северное и Южное тайные общества призвали его в качестве третейского судьи.)

После шквала наполеоновских войн молодые русские генералы и офицеры, сохранившие мощную инерцию действия, ощущавшие себя спасителями Европы и освободителями народов, искали выхода своей энергии. Она реализовалась по-разному — в резко возросшем количестве дуэлей, в гвардейском лихачестве, в пьянстве и разгуле, но и в организации тайных союзов, создании проектов конституций. Фигура Бонапарта в этой ситуации приобрела новый колорит. Из ненавистного врага он превращался в предмет зависти, в образец того, как можно переломить судьбу.

Михаил Орлов — молодой генерал, натура и военная судьба, сходная с ермоловской, — не удовлетворен постом начальника штаба корпуса, добивается строевого командования, получает дивизию усиленного состава (по сути, небольшую армию), но бушующая энергия и яростное честолюбие человека, недавно принимавшего капитуляцию Парижа, заставляют его строить дерзкие планы и готовиться к рывку на помощь восставшим грекам, который должен перейти в свержение российского самодержавия.

Ермолов с ужасом думает о командовании гренадерским корпусом — одном из ключевых постов в армии. Ему необходимо не просто самостоятельное поле деятельности, но деятельность с гигантской перспективой.

Он ясно формулировал эту перспективу:

«В Европе не дадут нам ни шагу без боя, а в Азии целые царства к нашим услугам».

Хорошо зная военную биографию Наполеона, Ермолов был, естественно, прекрасно осведомлен о драме Египетского похода. Вне зависимости от того, догадывался ли он о действительных планах молодого завоевателя или не догадывался, но стремление Ермолова на Кавказ, на Восток принципиально рифмуется с мечтаниями Бонапарта. Афоризм относительно азиатских царств был произнесен Ермоловым уже в отставке — на его Святой Елене. На своей настоящей Святой Елене Наполеон так сформулировал истинную цель Египетского похода:

«Если бы Сен-Жан д’Акр была взята французской армией, то это повлекло бы за собой великую революцию на Востоке, командующий армией создал бы там свое государство, и судьбы Франции сложились бы совсем иначе».

Бонапарту не удалось взять крепость, Египетский поход закончился катастрофой, но нам важен замысел, а не результат.

Можно было бы усомниться в знании Ермоловым подробностей Египетского похода, если бы он сам это не подтвердил. В письме Закревскому от 12–17 апреля 1817 года он писал:

«…Прилагаю копию с одного манифеста к кабардинскому народу. Я сам смеюсь, писавши такие вздоры, но раз сказал шутя истину, что здесь такие писать должно и что сим способом скорее успеешь. Ты в сем манифесте узнаешь слог Бонапарте, когда в Египте, будучи болен горячкою, говаривал он речи. Я брежу и без горячки!»

Шутливый тон призван скрыть серьезность сопоставления. Параллель между Египетским походом и персидско-кавказскими планами несомненно не покидала Ермолова. Во всяком случае — первые два-три года. Цитированное письмо Закревскому написано было еще до посольства в Персию, когда «азиатские иллюзии» Алексея Петровича — «В Азии целые царства к нашим услугам» — были в полном расцвете.

Удивительный по опасной откровенности намек, связывающий Ермолова с Наполеоном, находим в письме великого князя Константина Павловича, со зловещим изяществом поздравившего своего старого товарища по оружию с новым назначением 25 июня 1816 года:

«Почтеннейший, любезнейший и храбрейший товарищ, Алексей Петрович!.. Поздравляю вас с новым вашим назначением и с доверенностью, которую оказывает в сем случае вам Всемилостивейший Государь Император к заслугам вашим. Признаюсь, что эта доверенность штука не из последних, и во время оно сам бы Талейран с товарищи задумался».

О какой такой особой доверенности толкует великий князь? Перед Ермоловым на Кавказе командовали три ничем из ряда вон выходящим не прославившихся генерала, включая вполне заурядного Ртищева.

Ключ к подтексту — «Талейран с товарищи». Именно Талейран был одним из главных действующих лиц переворота 18 брюмера, приведшего к власти Наполеона.

Константин и Ермолов хорошо знали болезненно подозрительную натуру императора Александра. И — по мнению великого князя — отдать обширный край и боевой корпус, находящийся фактически вне контроля Петербурга, в руки честолюбцу с неукротимым характером и явным наполеоновским комплексом было со стороны царя знаком величайшего доверия.

В другую эпоху — «во время оно» — эта ситуация выглядела бы слишком схожей с ситуацией Бонапарта в Египте и после Египта и могла навести на соответствующие мысли «Талейрана с товарищи». Но — в России.

Эти намеки можно было бы расшифровать так, как это и делает один из новейших биографов Ермолова, — активность России на Востоке могла бы обеспокоить Францию. Не получается. Планы Ермолова, как их представляет себе Константин, должны были бы обеспокоить в первую очередь Англию.

«Позже можно, не сворачивая ни мало, прогуляться в места расположения всех богатств Англии сухим путем».

Старая петровская идея прорыва к Индии, которую в союзе с Наполеоном, в ермоловские времена пытался реализовать Павел.

Причем Константин всерьез опасается, что Ермолов может намеренно спровоцировать войну с Персией, чтобы раскачать Восток и в возникшем хаосе реализовать свои цезарианские планы.

«Но, избави Боже, отрыжки еt соmmе lеs ?хtrеmеs sе tоuсhеnt[49], чтоб по поводу путешествия Вашего не сделалось с нашей стороны всеобщей прогулки по землям чужим. Шпанская муха много перевела народу во Франции. Избави Бог, чтобы Персия тоже не перевела много православных. Впрочем, все зависит от миссионерства наследника общества Грубера».

Французская фраза напоминает нам знаменитое наполеоновское — «от великого до смешного…». А шпанская муха — намек на неудачу Наполеона в Испании.

Константин не только подозревает Ермолова в намерении спровоцировать войну, но и утверждает, что война или мир зависят исключительно от получившего свободу действий генерала. «Патер Грубер» — было прозвище Ермолова. (Грубер был генералом ордена иезуитов и несколько лет жил в Петербурге.) Сам Александр тоже не заблуждался относительно градуса честолюбия и властолюбия своего генерала. Один из современников Ермолова зафиксировал с его слов следующий красноречивый эпизод:

«Он (Ермолов. — Я. Г.) рассказывал, что в 1821 году был назначен главнокомандующим стотысячной армией, долженствующей принять участие в усмирении смут в Италии, волнуемой карбонарами. В Неаполе произошел мятеж, король вынужден был подписать конституцию. Вскоре Ермолов был вызван в Лайбах, в котором находились союзные монархи, для совещаний. Алексей Петрович находился при императоре. Во время обеда государь подавал разные знаки кн. Волконскому, сидевшему против него, показывая на его соседа. Волконский не мог понять пантомим императора и потому на вопрос его по окончании обеда отвечал, что не догадывается, что государь хотел сказать ему, указывая на Ермолова.

— Неужели ты не понял того, что я желал объяснить тебе, что Алексей Петрович, кажется, воображает, что на нем мантия и что он занимает уже первые роли.

Ермолов, стоявший невдалеке, не смущаясь, отвечал:

— Государь, вы нисколько не ошибаетесь, и если бы я был подданным какого-нибудь немецкого принца, то, конечно, предположение ваше было бы совершенно справедливо; но служа такому великому монарху, как вы, с меня достаточно будет и второго места»[50].

Острота этого разговора в том, что Ермолов должен был отправиться с армией в Италию — как некогда молодой Бонапарт, стремительное восхождение которого с этого и началось…

Есть все основания предположить, что назначение Ермолова на край империи объяснялось не только высоким доверием к нему императора. Может быть, как раз наоборот. В годы, последовавшие за возвращением из Европы, Александр фактически не задержал при себе никого из молодых популярных в армии генералов «с идеями». Михаил Семенович Воронцов на три года был оставлен во Франции — командиром оккупационного корпуса, Михаил Федорович Орлов отправлен в Киев, а затем в Кишинев, Павел Дмитриевич Киселев в Бессарабию начальником штаба 2-й армии. В этом ряду назначение Ермолова на Кавказ свидетельствует об определенной логике происходящего. Все четыре генерала были полны честолюбивых мечтаний и с разной степенью радикализма склонялись к либеральным идеям. Первые трое были решительными противниками крепостного права, что являлось в тот момент ярким опознавательным знаком.

О существовании у Ермолова далеко идущих планов свидетельствуют некоторые им самим как бы в шутку рассказанные эпизоды его посольства в Персию в 1817 году. В записках о пребывании в Персии Ермолов рассказывает, как он сообщил персидским вельможам о своем происхождении от Чингисхана:

«Нередко рассуждая с ними о превратностях судьбы, я удивлял их замечаниями, что в той стране, где владычествовали мои предки, где все покорствовало страшному их оружию, я нахожусь послом, утверждающим мир и дружбу. Один из вельможей спросил у меня, сохранил ли я свою родословную; решительный ответ, что она хранится у старшего из фамилии нашей, утвердил навсегда принадлежность мою Чингисхану. Я однажды сказал, что могу отыскивать персидский престол, но заметил, что персияне не любят забавляться подобными шутками. В народе же, столько легковерном и частыми переменами приобыкшем к непостоянству, шутка сия может иметь важные последствия. В случае войны потомок Чингисхана, сам начальствующий непобедимыми Российскими войсками, будет иметь великое на народ влияние».

Род дворян Ермоловых действительно происходил от некоего Мурзы-Аслан-Ермола, выехавшего в 1506 году из Золотой Орды в Москву и крестившегося. Но таких «потомков Чингисхана» в русском дворянстве было предостаточно. Никто, однако, кроме Ермолова не пытался использовать это в видах карьеры — сколь грандиозной, столь и утопической.

Последняя фраза цитированного текста свидетельствует о серьезных раздумьях Ермолова о возможных поворотах ситуации.

Очевидно, молва о том, что неукротимый генерал немедленно развяжет войну с Персией, преследуя свои честолюбивые цели, была столь распространена, что Ермолову приходилось специально оправдываться в письмах.

18 ноября 1817 года он писал из Тифлиса Закревскому:

«Здесь нашел я войска, похожие на персидских сарбазов. (Имеется в виду неуставной внешний вид солдат Кавказского корпуса. — Я. Г.) Но люди прекрасные и молодцы. Народ храбрый, жаль, что мир необходимо нужен. Обманутся неприятели мои, думая, что я заведу драку. Неправда! Вижу, что надобно спокойствие для пользы нашей, и Бог свидетель, что на все средства пущусь, чтобы выторговать несколько лет мира. Употреблю кротость, ласку, лесть и все способы. Но если успею, то ручаюсь, что после не по-прежнему будем оканчивать войну в здешнем краю».

Последняя фраза говорит как о далеко идущих планах, так и об ощущении Ермоловым своей независимости — он явно собирается начинать войну по собственному усмотрению.

Но и несколько лет мира Ермолов не склонен был посвящать только Кавказу. Вскоре по приезде в Персию «послом, утверждающим мир и дружбу», Алексей Петрович разработал и предложил императору несложную, но эффектную интригу — вмешаться во внутреннюю династическую борьбу среди сыновей шаха. Законным наследником, назначенным самим шахом, был энергичный Аббас-Мирза, тесно связанный с англичанами. Ермолов предлагал поддержать старшего брата Аббас-Мирзы, говоря сегодняшним языком — исламского фундаменталиста, о коем Ермолов писал:

«Не терпит он европейских учреждений и к англичанам имеет ненависть».

Началась бы гражданская война, в результате которой Персия, как считал Ермолов,

«долгое время не придет и в теперешнее свое состояние спокойного беспорядка, а начинающее рождаться во многих частях устройство по крайней мере на целое столетие отдалено будет».

Ермолова недаром прозвали в честь генерала ордена иезуитов…

Для Ермолова организация гражданской войны в Персии, разумеется, не была просто кровожадной забавой. В неизбежном при этом хаосе он рассчитывал на первых порах присоединить к России Эриванское ханство, а затем действовать по обстоятельствам.

Александр эту авантюру запретил.

II

Вернувшись из Персии с гарантией длительного мира, Ермолов немедленно принялся решать задачу, которая казалась ему первостепенной и которую уже пытался решить Цицианов, — уничтожение института ханства и введение на Кавказе унифицированной системы управления по российскому образцу. Операцию эту он задумал еще до своего персидского посольства. 24 февраля 1817 года он писал Воронцову из Тифлиса в Париж:

«Терзают меня ханства, стыдящие нас своим бытием. Управление ханами есть изображение первоначального образования обществ. Вот образец всего нелепого, злодейского самовластия и всех распутств, унижающих человечество».

Здесь впервые появляется очень важный мотив, который лежал в основе оправдательной доктрины ермоловского периода, ведущий мотив идеологии ермоловского завоевания. Мотив этот был намечен в цициановскую эпоху, а Ермолов, считавший себя учеником и продолжателем дела Цицианова, провозгласил его в полный голос.

Ермолов и его сподвижники — Вельяминов, Мадатов — пришли на Кавказ не после подавления Польши, как Гудович и Цицианов, а из освободительного с их точки зрения похода против деспотии Наполеона. Они и Россию ощущали как страну-освободительницу —

И нашей кровью искупили

Европы вольность, честь и мир.

Проблему Кавказа можно и должно рассматривать только в контексте проблематики: Россия — Польша, Россия — Греция, Россия — балканские славяне.

С конца 1810-х годов русское общественное сознание готовилось к освободительному походу ради единоверных греков — наследников эллинской свободы. Байрон, погибший за свободу Греции, был кумиром и символом. Пушкин мечтал сражаться в Греции. Падение популярности Александра I не в последнюю очередь было вызвано его нежеланием направить армию на помощь восставшим грекам. Михаил Орлов готовил свою дивизию к броску на Балканы.

Новейший исследователь так характеризует обстановку в начале двадцатых годов:

«Общественное мнение единодушно хотело назначения Ермолова главнокомандующим русской армией в будущей войне с Турцией. Об этом же мечтал и сам Ермолов. Парадокс: чтобы вести активную политику на Востоке и помочь Греции в ее борьбе за независимость, надо было обеспечить себе спокойный тыл — покорить народы Кавказа, лишить их независимости. Целые народы должны были утратить право на свою историческую судьбу и превратиться в средство продвижения империи на Восток»[51].

Парадокс это кажущийся. Еще недавно Османская империя, ставшая лидером мусульманского мира, была неукротимым агрессором, захватывала все новые и новые территории, жестоко расправлялась с народами, пытавшимися отстоять независимость, грозно нависала над европейскими державами — турецкие войска доходили до Вены. Россия в XVIII веке была на передовой линии противостояния с Блистательной Портой, постоянно расширяя буферные территории между собой и историческим противником. И это было совершенно естественно. Потому выбор в дилемме — порабощенная турками единоверная Греция или мусульманский Кавказ, союзник Турции, — был тоже естествен.

Большинство русского офицерства, прошедшего Европу, было настроено принципиально антидеспотически — при политической лояльности по отношению к своему государю, поборнику либеральных идей, от которого ждали соответствующих реформ. И Турция, и Персия, покровительствующие Кавказу, были классическими образцами необузданного деспотизма, и в самом деле намного превосходившего своим произволом российское самодержавие.

И на Кавказе победители Наполеона, освободители Европы чувствовали себя прежде всего носителями гражданской цивилизации, просвещения и правосудия. А воплощением дикости, политической отсталости, свирепости, не подобающей XIX веку, были кавказские ханства.

Если для Цицианова ханы были прежде всего помехой полному включению кавказских областей в состав России и соответствующему устройству управления, то для Ермолова они были и неким идеологическим символом — само их бытие под боком у просвещенной России было позором.

Хуан Ван-Гален, испанский офицер-вольнодумец, зачисленный в Нижегородский драгунский полк и воевавший в 1820 году на Кавказе, оставил любопытные в этом отношении свидетельства.

«…Ермолов принялся за создание второй линии укреплений на дорогах и на подходах к склонам Кавказских гор, обращенных к упомянутой реке, дабы тем самым принудить горцев, которым оставлялась полная свобода внутреннего управления (тут Ван-Гален сильно преувеличивает. — Я. Г.), отступиться от своих разбойничьих привычек и в иных принципах воспитывать своих детей под неусыпным надзором и покровительством русских гарнизонов, размещенных в этих крепостях, и дабы сами эти горцы начали пользоваться благами более цивилизованного состояния»[52].

Эти цели — воспитание горцев в духе цивилизованных представлений и воспитание их потомства в том же духе — Ермолов громогласно декларировал. Тот же Ван-Гален воспроизводит речь проконсула перед персидскими эмиссарами:

«Царствованию варварства приходит конец по всему азиатскому горизонту, который проясняется, начиная от Кавказа, и провидение предназначило России принести всем народам вплоть до самых границ Армении мир, процветание и просвещение».

Не сомневаюсь, что Ермолов и его близкие соратники и в самом деле ощущали себя паладинами «мира, процветания и просвещения», которые они несли в царство варварства и жестокости.

Вскоре после приезда на Кавказ Ермолов писал шекинскому хану:

«Едва я приехал сюда, как уже закидан просьбами на вас. Не хочу я верить им без исследования, ибо в каждой из них описаны действия, одному злонравному и жестокому человеку приличные. Я поручил удостовериться о всем том чиновнику, заслуживающему веры. Если точно откроет он жестокости, которые деланы по вашей воле, что могут доказать оторванные щипцами носы и уши, то я приказал всех таковых несчастных поместить в доме вашем, до тех пор, пока вы их не удовлетворите. Чиновника вашего, который бил одного жителя палкой до того, что он умер, и тело его было брошено в ров, я приказал взять и, по учинению над ним суда, будет лишен жизни. Советую вам, г. генерал-майор хан шекинский, быть осмотрительнее в выборе чиновников, назначаемых для приведения в исполнение вашей воли; паче советую вам, чтобы воля ваша не была противна милосердию и великодушию государя, который управление ханством вверил вам совсем не в том намерении, чтобы народ, его населяющий, страдал в дни славного его царствования, и ручаюсь вам, что если найду жалобы основательными, я научу вас лучше исполнять намерения всемилостивейшего вашего государя. Знайте, что я ни шутить, ни повторять своих приказаний не люблю».

Шекинский хан выбран был для первого урока еще и потому, что считался фаворитом «предместника» Ермолова — генерала Ртищева, доказать бездарность и вредность деятельности коего было для Алексея Петровича делом не личного, но идеологического принципа. В «Записках» он так объяснял ситуацию:

«Предместник мой, генерал Ртищев, был к нему (шекинскому хану. — Я. Г.) чрезвычайно снисходительным; никакая на него просьба не получала удовлетворения, жалующиеся обращались (то есть направлялись. — Я. Г.) к нему, и оттого подвергались жесточайшим истязаниям, или избегали оных разорительною платою. Окружающие генерала Ртищева, пользующиеся его доверенностью, и, если верить молве, то самые даже ближайшие его получали от хана дорогие подарки и деньги.

С негодованием я должен упомянуть об одном постыдном начальства поступке: жители шекинские, в числе более двухсот человек, пришли в Тифлис, не в состоянии будучи сносить злодейской жестокости и утеснений хана. Жалобы их, слезы и отчаяние не тронули начальство, их назвали бунтующими против власти, многих наказали телесно, более двадцати человек, как заговорщиков, сослали в Сибирь».

Ермолов, разумеется, не думал в это время о широко распространенной в России традиции гонять людей сквозь строй, что было изощренной пыткой. Это для него укладывалось в общую цивилизованную систему поддержания порядка. Жестокости ханов порядку не служили.

Ермолов и сам мог быть предельно жесток. Но он был жесток во имя просвещения и процветания, он расстреливал и вешал — случалось, за ноги — во имя прогресса этого края, его населения. Ханы же просто удовлетворяли свои порочные страсти, противополагая их цивилизации и просвещению.

Ермолова, возможно, и волновали судьбы жертв Измаил-хана Шекинского. Но прежде всего это был удобный и весьма благовидный повод лишить его власти.

Когда в 1820 году проконсул задумал поход против сильного владетеля Казикумукского ханства, то мотивация была соответствующая. Ее бесхитростно передает Ван-Гален, участвовавший в походе:

«Хан провинции Казикумук, расположенной на южном склоне восточной оконечности Кавказских гор рядом с Дагестаном, привычный тиранствовать своих подданных, принялся чинить великие зверства над мирными жителями соседних земель, каковые он подчинил своей власти, пользуясь родственными связями с ханом Ширвана и другими бывшими вассалами Персии; тайно подстрекаемый этой державой, он вознамерился нарушить спокойствие в Дагестане…»

Характерно, что первая причина, вызвавшая поход на Казикумук и изгнание хана, по Ван-Галену — «тиранство» над подданными, а уже потом замысел мятежа…

Оправдательная доктрина, которая должна была, по мнению Ермолова, вдохновить его соратников и убедить их в правоте свершаемого, была привезена им с собой, а не родилась в действии. Это было свойственно для деятелей века Просвещения. Доктрина должна была оправдать и прикрыть собственный бонапартизм проконсула и методы, которые он считал неизбежными.

Только-только прибыв в Тифлис — 18 ноября 1816 года, — Ермолов писал Закревскому:

«Здесь мои предместники слабостию своею избаловали всех ханов и подобную им каналью до такой степени, что они себя ставят не менее султанов турецких, и жестокости, которые и турки уже стыдятся делать, они думают по праву им позволительными».

Как видим — мотивация исключительно в пределах морали, а не практической политики.

«Предместники мои вели с ними переписку как с любовницами, такие нежности, сладости и точно как будто мы у них во власти. Я начал вразумлять их, что беспорядков я терпеть не умею, а порядок требует обязанности послушания, и что таковое советую я им иметь к воле моего и их Государя и что берусь научить их сообразоваться с тою волею. Всю прочую мелкую каналью, делающую нам пакости и мелкие измены, начинаю прибирать к рукам. Первоначально стравливаю их между собою, чтобы не вздумалось им быть вместе против нас, и некоторым уже обещал истребление, а другим казнь аманатов. Надобно по необходимости некоторых удостоить отличного возвышения, то есть виселицы. Не уподоблюсь слабостию моим предместникам, но если хотя немного похож буду на князя Цицианова, то ни здешний край, ни верные подданные Государя ничего не потеряют».

Несколько позже, в уже цитированном письме Воронцову от 24 февраля 1817 года Ермолов разворачивает целую теоретическую программу своих действий по первостепенному приведению края к европейским стандартам:

«Я в стране дикой, непросвещенной, которой бытие, кажется, основано на всех родах беспутств и беспорядков. (Обратим внимание на постоянную тезу-антитезу «порядок — беспорядок» — петровская жажда регулярности, мечта о европейской четкой системе, вводимой железной рукой. — Я. Г.) Образование народов принадлежит векам, не жизни человека. Если на месте моем был гений, и тот ничего не мог бы успеть, разве начертать путь и дать законы движению его наследников; и тогда между здешним народом, закоренелым в грубом невежестве, имеющим все гнуснейшие свойства, разве бы поздние потомки увидали плоды. Но где гении и где наследники, объемлющие виды и намерения своих предместников? Редки подобные примеры и между царей, которые дают отчет народам в своих деяниях. И так людям обыкновенным, каков между прочим и я, предстоит один труд — быть немного лучше предместника или так поступать, чтобы не быть чрезвычайно хуже наследника; но если сей последний не гений, то всеконечно немного превосходнее быть может. Итак, все подвиги мои состоят в том, что какому-нибудь князю грузинской крови помешать делать злодейства, которые в понятии его о чести, о правах человека (! — Я. Г.) суть действия, ознаменовывающие высокое его происхождение; воспретить какому-нибудь хану по произволу его резать носы и уши, которые в образе мыслей своих не допускают существование власти, если она не сопровождаема истреблением и кровопролитием. Вот в чем состоят мои главнейшие теперь занятия, и я начинаю думать, что надобен великий героизм, чтобы трудиться о пользах народа, которого отличительное свойство есть неблагодарность, который не знает счастья принадлежать России и изменял ей многократно, и еще изменить готов».

Здесь два момента особо надо отметить. Во-первых, уже через четыре месяца после отбытия Ермолова на Кавказ он отчаянно рефлексирует относительно рутинной работы, ему предстоящей. Не для нее он рвался на Кавказ. Во-вторых, в качестве основного принципа взаимоотношений с доверенным ему населением он — вслед за Цициановым — выбирает презрение. В этом же письме, вскоре после цитированного отрывка, идет замечательный в своем роде текст. Читая его, надо помнить, что речь идет в нем об армянах, грузинах и горской аристократии:

«Помню князя Цицианова название Армяшки. Вот род людей, буде людьми назвать пристойно, самый презрительный, у которого Бог — свои выгоды и никаких в отношении к другим обязанностей. Европа не должна гнушаться Жидами: они удобно покоряются порядку и при строгом наблюдении не более могут делать вред как Армяшки, во всем с худой стороны им подобные».

О том, что подобный взгляд не был следствием минутного раздражения, вызванного конкретной ситуацией, а фундаментальной установкой, свидетельствует неоднократное повторение этих тезисов. Причем проблема рассматривается с разной степенью подробности и в разных аспектах.

9 января 1817 года, в письме к Закревскому, выразив в очередной раз презрение к азиатам и только что не по-матерному отчитав своих «предместников» за попустительство ханам и разрушение цициановской системы, Ермолов подробно анализирует качества новых подданных России всех сословий:

«Теперь обратимся к единоверцам нашим — к народу, Грузию населяющему. Начнем с знатнейших: князья не что иное есть, как в уменьшенном размере копия с царей грузинских. Та же алчность к самовластию, та же жестокость в обращении с подданными. То же «благоразумие», одних в законодательстве, других в совершенном убеждении, что нет законов совершеннейших. Гордость ужасная от древности происхождения. Доказательства о том почти нет, и требование оного приемлют за оскорбление. Духовенство необразованное…, те же меры жестокости, употребляемые в изучении истин закона; житием своим подающее пример разврата и вскоре обещающее надежду, что магометанская вера распространится. Многие из горских народов и земель, принадлежащих Порте Оттоманской, бывшие христиане, перестали быть ими и сделались магометанами, без всякой почти о том заботы. Если наши не так скоро ими сделаются, то разве потому, что по мнению их весьма покойно быть без всякой религии. Народ простой, кроме состояния ремесленников, более глуп, нежели одарен способностию рассудка; свойств более кротких, но чувствует тягость зависимости от своих владельцев. Ленив и празден, а потому чрезвычайно беден. Легковерен, а потому и удобопреклонен ко всякого рода внушениям. Если бы князья менее были невежды, народ был бы предан нашему правительству; но не понимают первые, еще менее могут разуметь последние, что они счастливы принадлежать России; а те и другие чрезвычайно неблагодарны и непризнательны. Словом, народ не заслуживает того попечения, тех забот, которые имеет о них правительство, и дарованные им преимущества есть бисер, брошенный перед свиньями».

Кроме общей оценки подвластного проконсулу населения, тут надо особо обратить внимание на один пассаж, касающийся роли князей:

«Если бы князья были менее невежды, народ был бы предан нашему правительству…»

Здесь очевидна единая формула отношений к закавказским и кавказским владетелям — князьям и ханам. Как и ханы, грузинские князья — невежественные, жестокие, не понимающие, что такое европейского типа законность, — являются препятствием для органичного и прочного включения простого народа в имперскую семью. Отсюда вывод — как и ханы, грузинские князья подлежат замене в качестве управляющего и контролирующего слоя русским военным и статским чиновничеством.

Ермолов таким образом психологически готовит Петербург, — а дежурный генерал при государе Закревский представлялся Ермолову прямым информационным каналом к Александру и его окружению, — к восприятию своей, ермоловско-цициановской, модели переустройства края. Разумеется, Ермолов не мог примириться с тем, что ему предстоит «трудиться о пользах» столь ничтожных людей — и только. Не затем он стремился в этот дикий край. Он посылает в Хиву и Бухару разведчика — офицера Генерального штаба Николая Николаевича Муравьева, будущего знаменитого Муравьева-Карского. Он, по дороге в Тегеран, приказывает квартирмейстерским офицерам незаметно производить топографическую съемку местности. Короче говоря, он подготавливает возможность прорыва в сторону Индии по разным направлениям.

А перед самым отъездом в Персию Алексей Петрович направляет императору рапорт, смысл коего может быть сформулирован так — «О необходимости уничтожения ханской власти». (Так и назвал его первый публикатор.)

Данный текст является ознакомительным фрагментом.