"Мы были дети 1812 года"
"Мы были дети 1812 года"
"Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые…"
Наполеон вторгся в Россию, идет к Москве. Через 23 года после штурма Бастилии — уже не королевская, не республиканская, но императорская армия Франции и ее союзников совершает то, чего опасалась еще Екатерина II: парижское пламя достигает российских пределов.
"Мы положили не выезжать из Москвы без крайности: не хочу служить примером робости" (Карамзин — брату).
Все же пришлось разлучиться: жена Карамзина, Екатерина Андреевна, с детьми отправляется в Ярославль; выехать не было денег, друзья выручили. История не пишется — делается.
Карамзин хочет примкнуть к ополчению, просится "во что бы то ни стало ехать в армию, чтобы видеть вблизи все ужасы и всю прелесть сражений и описать их". Сегодня ни один литератор, пожалуй, не написал бы таких слов- "прелесть сражений", но в 1812 году еще находили эту прелесть…
Генерал-губернатор Москвы граф Ростопчин, некогда готовивший союз Павла с Наполеоном, объясняет историку, что война сама идет сюда: уговаривает Карамзина переехать нему в дом.
Согласно рассказу очевидца, 27 августа 1812 года — на другой день после Бородина и за 6 дней до оставления Москвы — кто только не заезжал к Ростопчину в Сокольники: желали узнать, как окончилось сражение? на что надеяться? Генерал-губернатор, раньше других узнавший, что Кутузов скомандовал отступление, пришел в смятение, которое передалось и другим: "Ежели падет Москва — что будет после?"
Вдруг Карамзин, вообще не любивший войны, крови, почти в пророческом экстазе, уверенно объявил, что "мы испили до дна горькую чашу — зато наступает начало его и конец наших бедствий". Он говорил столь убежденно, как будто читал будущее и (по словам очевидца) "открывал уже в дали убийственную скалу Святой Елены".
Среди смущенных, подавленных людей этот оптимизм выглядел странным, даже неоправданным — но "в Карамзине было что-то вдохновенное, увлекательное и вместе с тем отрадное. Он возвышал свой приятный, мужественный голос; прекрасные его глаза, исполненные выражением, сверкали как две звезды в тихую, ясную ночь. В жару разговора он часто вставал вдруг с места, ходил по комнате, все говоря, и опять садился. Мы слушали молча".
Ростопчин неуверенно заметил, что Бонапарт все-таки «вывернется». Карамзин отвечал доводами (как будто взятыми из будущего романа "Война и мир") — о единодушии народа, воюющего за свой дом, тогда как Наполеон за тысячи верст от своего; о сложных, необыкновенных путях исторического провидения. Историк боялся не падения Москвы (он это предвидел, по утверждению Вяземского, еще в начале кампании); он боялся одного- как бы царь не заключил мира.
Когда Карамзин вышел из комнаты, гипноз его слов рассеялся, и Ростопчин съязвил, что в этих речах "много поэтического восторга". Тем не менее слышавшие всю жизнь затем вспоминали этот эпизод, где ученый-летописец преображался в еще более древнюю фигуру пророка.
Карамзин выехал из Москвы 1 сентября, за считанные часы до вступления неприятеля. Потом — несколько очень тяжелых месяцев: историк с семьей перебирается в Нижний Новгород, снова записывается в ополчение. Однако Москва освобождена, "Наполеон бежит зайцем, пришедши тигром… Дело обошлось без меча историографического".
Вскоре выяснилось, что в пожаре, вместе с домами и людьми, погибла знаменитая библиотека графа Мусина-Пушкина, а с нею единственный экземпляр древней поэмы "Слово о полку Игореве"…
1812–1814 годы: великие сражения, последние успехи и поражения Бонапарта…
Карамзин, с его особым провидческим чутьем, скорее не разумом, а чувством угадывает внутренний нерв событий. До последних дней похода он все не уверен; разве не чудо предсказанное им после Бородина крушение завоевателя? Но не может ли все более сдавливаемая Наполеонова пружина раскрутиться обратно, поскольку теперь французы прижаты к стене?
Это сейчас, почти через два века, нам кажется все ясным — что Бонапарт был обречен, а война выиграна уже в конце 1812-го. Однако многое в этой уверенности происходит от твердого нашего знания — чем дело кончилось…
И разве не сродни этим ощущениям Карамзина «странные» соображения М. И. Кутузова, который опасался Наполеона до последнего мига и не советовал идти за ним в Европу?
Внешне неразумно — внутренне мудро: мало ли что может продумать припертый к стене гениальный полководец? Мало ли как мстит история за излишнюю самоуверенность?
Но Париж взят: салюты, ликование… Кончилась одна историческая эпоха, начинается другая. Иным кажется — вернулись давние времена, до 1789-го: ведь в Париж вошли те, кто начали еще в 1792-м борьбу с французской революцией; ведь на престоле восстановлены Бурбоны, которые "ничего не забыли и ничему не научились".
Какой же урок нужно извлечь народам, царям из случившегося? Не обязан ли историк-художник первым заметить направление времени?
Карамзину около 50 лет; но молодые ребята, которые вчера еще учились танцам и играли в республику, — где же они?
Разумеется, на войне — или всей душой стремятся туда! Подъем, воодушевление коснулось всех, — и снова проницательный Жозеф де Местр, который, как ярый враг Наполеона, должен бы радоваться, — снова он в сомнении.
"Несколько скверных анекдотов из предыдущих царствований, несколько русских, делавших долги в Париже, несколько острот Дидро поселили в голове французов мысль, что Россия состоит исключительно из испорченного двора, придворных и народа, состоящего из рабов".
Госпожа де Сталь:
"В характере русского народа — не бояться ни усталости, ни физических страданий; в этой нации совмещаются терпение и деятельность, веселость и меланхолия; в ней соединяются самые поразительные контрасты, и на этом основании ей можно предсказать великую будущность… Этот народ характеризуется чем-то гигантским во всех отношениях; обыкновенные размеры неприложимы к нему".
Правда, де Сталь убеждена, что "поэзия, красноречие и литература не встречаются еще в России", но это уже издержки слишком быстрого, поверхностного осмотра; главное все же она поняла — и, между прочим, отдала должное героям-солдатам и юным офицерам.
Матвей Иванович Муравьев-Апостол на Бородинском поле отшвыривал, как бы играя, неприятельские ядра — так представлял своего родственника другой участник сражения, бывший президент республики «Чока» Николай Муравьев. Прочитав в журнале эти строки, 92-летний Матйей Иванович вспомнил, как было на самом деле:
"26 августа 1812 года еще было темно, когда неприятельские ядра стали долетать до нас. Так началось Бородинское сражение. Гвардия стояла в резерве, но под сильными пушечными выстрелами. Правее 1-го баталиона Семеновского полка находился 2-й баталион. Петр Алексеевич Оленин, как адъютант 2-го баталиона, был перед ним верхом. В 8 час. утра ядро пролетело близ его головы; он упал с лошади, и его сочли убитым. Князь Сергей Петрович Трубецкой, ходивший к раненым на перевязку, успокоил старшего Оленина тем, что брат его только контужен и останется жив. Оленин был вне себя от радости. Офицеры собрались перед баталионом в кружок, чтобы порасспросить о контуженом. В это время неприятельский огонь усилился, и ядра начали нас бить. Тогда командир 2-го баталиона, полковник барон Максим Иванович де-Дама, скомандовал: «Г-да офицеры, по местам».
Николай Алексеевич Оленин стал у своего взвода, а граф Татищев перед ним у своего, лицом к Оленину. Они оба радовались только что сообщенному счастливому известию; в эту самую минуту ядро пробило спину графа Татищева и грудь Оленина, а унтер-офицеру оторвало ногу. Я стоял в 3-м баталионе под знаменем вместе с Иваном Дмитриевичем Якушкиным и, конечно, не смел отлучиться со своего места; следовательно, ядрами играть не мог".
Трубецкой, Муравьев, Якушкин: будущие декабристы…
Когда в Семеновский полк были присланы Бородинские награды, командование попросило солдат проголосовать за достойных офицеров, и 19-летний Матвей Иванович Муравьев-Апостол получит военный орден "по большинству голосов от нижних чинов седьмой роты полка".
Сергею же в ту пору нет и семнадцати. Во время Бородина его держат при главной квартире армии. Возможно, сам Кутузов бережет юного сына столь знаменитого отца. Ведь узнал главнокомандующий и тем самым спас от расправы внезапно появившегося в армии мальчика, которого приняли за французского шпиона, а это был удравший из дому Никитушка Муравьев (тот, кто сомневался, — танцевал ли Катон?).
После освобождения Москвы самых молодых офицеров возвращают доучиваться в Петербург, но Сергей Муравьев-Апостол, к тому времени уже 17-летний, использует родственные связи и остается в строю. После сражения при Красном получает золотую шпагу с надписью: "За храбрость". К концу года он уже поручик и получает орден… Русская армия наступает.
Смерть — рядом с веселыми голодными юношами: она зацепляет Матвея в знаменитом Кульмском сражении и целится в Сергея, выходящего на "битву народов".
Матвей из города Готы, где долечивает рану, пишет сестре 21 октября 1813 года:
"Под Лейпцигом Сергей дрался со своим батальоном, и такого еще не видел, но остался цел и невредим, хотя с полудня до ночи четвертого октября находился под обстрелом, и даже старые воины говорят, что не припомнят подобного огня".
Но все обошлось, братья вместе, "в прекрасной Готе, и сегодня город даст бал, который мы навсегда запомним, и впереди движение к Рейну и сладостное возвращение".
Матвей Иванович — 60 лет спустя:
"Каждый раз, когда я ухожу от настоящего, возвращаюсь к прошедшему, я нахожу в нем значительно больше теплоты. Разница в обоих моментах выражается одним словом: любили. Мы были дети 1812 года. Принести в жертву все, даже самую жизнь, ради любви к отечеству, было сердечным побуждением. Наши чувства были чужды эгоизма. Бог свидетель тому…"
Если есть эпохи детские и старческие, так это была — юная. Пушкин скажет: "Время славы и восторгов".
С марта 1814 года братья в Париже, проделав боем и пешком ту дорогу, по которой в обратном направлении ехали с Анной Семеновной пять лет назад. Наверное, бегали на свидание с детством — пансион Хикса, старый дом, опера, посольство…
В конце марта 1814-го в Париже собралась едва ли не половина будущих революционеров-декабристов — от прапорщика Матвея Муравьева-Апостола до генерал-майоров Орлова и Волконского; одних Муравьевых — шесть человек, тут же их кузен Лунин… Первый съезд первых революционеров задолго до того, как они стали таковыми.
Но пора домой — к отцу, сестрам, восьмилетнему Ипполиту, который уже давно играет в старших братьев.
Сергей с гренадерским корпусом опять шагает через всю Францию и Германию, в четвертый и последний раз в жизни. Матвей же, с гвардией, "от Парижа через Нормандию до города Шербурга, откуда на российской эскадре — домой"…
"Из Франции в 1814-м году мы возвратились морем в Россию… Во время молебствия полиция нещадно била народ, пытавшийся приблизиться к выстроенному войску. Это произвело на нас первое неблагоприятное впечатление по возвращении в отечество… Наконец показался император, предводительствующий гвардейской дивизией, на славном рыжем коне, с обнаженной шпагой, которую он уже готов был опустить перед императрицей. Мы им любовались; но в самую эту минуту почти перед его лошадью перебежал через улицу мужик. Император дал шпоры своей лошади и бросился на бегущего с обнаженной шпагой. Полиция приняла мужика в палки. Мы не верили собственным глазам и отвернулись, стыдясь за любимого нами царя. Это было во мне первое разочарование на его счет; невольно вспомнил я о кошке, обращенной в красавицу, которая, однако ж, не могла видеть мыши, не бросившись на нее".
Эту сцену, описанную будущим революционером, а в ту пору юным офицером Иваном Якушкиным, видел другой семеновский офицер — Матвей Муравьев-Апостол.
"За военные два года, — заметит Якушкин, — каждый из нас сколько-нибудь вырос".
Вчерашние крепостные, переименованные в российских солдат, во главе с офицерами-помещиками только что прошагали по дорогам Европы, освобождая края, уже начинающие забывать о рабстве.
Война закончилась в стране, где и прежний правитель, Наполеон, и нынешний — Людовик не тронули крестьянской земли и свободы, завоеванных в 1789–1794 годах.
Возвращающимся же победителям перед родными границами не нужно объяснять: "В России найдете рабов!.."
"Мы были дети 1812 года": никто не сказал — дети 1789-го; можно было бы, имея в виду сцепление событий, полушутя, полусерьезно, порассуждать о "внуках 1789-го", — но это заведет далеко. России и без того хватало парадоксов.