Лучи — в запас
Трехмачтовый голландский корабль «Ява» шел из Роттердама в Индонезию. Северное море встретило судно крепким ветром. Матросы проворно брали рифы, изредка косясь на широколицего молодого человека, упорно торчащего наверху без дела в такую дурную погоду. Цепляется одной рукой за штормовой леер, а другой очки придерживает — спал бы лучше внизу. Чувствует и молодой человек, что пора уходить — не любит он попадать в смешные положения. Но не оторваться ему от белых гребней, с которых ветер срывает пену и стелет, и стелет ее белыми полосами по склону волны…
Все идет и так и совсем не так, как виделось в мечтах этому очкастому — сыну аптекаря из Хейльбронна Роберту Майеру. В гимназические годы он жадно глотал книги о великих путешествиях: кто этим не переболел! Что с того, что от Хейльбронна до моря сотни миль.
Крылья воображения легки и быстры, на них можно унестись и в глубины Азии, и в Новый Свет, и на острова Зеленого Мыса, и в Индонезию… А наутро, придя в класс, получаешь свое «плохо» или «весьма умеренно» по-латыни и греческому.
Привлекало ли Роберта что-нибудь, кроме дальних стран? Да, физика, химия, математика, родной язык. Он часами копался в приборах и реактивах, которыми полна была задняя комната отцовской аптеки. Насмотревшись на мельницы и фабрики — их много было на реке Неккар близ Хейльбронна, — он мастерил водяные колеса, пытаясь пристроить к ним нечто вроде вечного двигателя. Он много читал, и речь его была свободна, образна. Писал он ясно, легко. А в классе шел последним или предпоследним учеником из-за древних языков. Потом отец, по каким-то причинам, перевел Роберта из гимназии в духовную семинарию. Окончив ее, Роберт поступил в Тюбингенский университет, на медицинское отделение, вопреки своим неладам с латынью.
С Майером нелегко было сдружиться, он редко с кем сходился близко. Многих отпугивала необычность его суждений.
В университете Роберт вступил в студенческий кружок «Вестфалия» — обычный студенческий кружок, где произносились горячие речи о свободе личности, где пили пиво и вели споры о мироздании. Но власти боялись и тени свободомыслия — участников кружка, на всякий случай, усадили в тюрьму. Майер применил единственно доступный в тюремной камере способ борьбы с произволом: отказался принимать пищу. На пятый день врач предупредил тюремное начальство, что студенту угрожает голодная смерть. Майера выпустили, отдав под домашний арест, а затем выгнали вон из университета…
Тюбингенские профессора едва ли сердечнее полицейских. Майер еще натерпится от них. Они даже мертвого не оставят его в покое, когда полиция уже и думать о нем забудет…
Майер уехал доучиваться в Мюнхен, но тамошний университет ему не понравился, и он перебрался в Вену, где и закончил курс медицины. Экзамены он сдавал все же в Тюбингене, куда ему разрешили вернуться в начале 1838 года. Чтобы получить врачебный диплом, надо было еще защитить диссертацию.
И вот Майер — дипломированный врач. Но не хочет он быть жалким докторишкой у себя на родине, где столько конкурентов, где надо изворачиваться, прикидываться всезнающим, благомыслящим, чтобы к тебе шли обыватели. Чего же он хочет, этот Роберт, столь не похожий на других? Попасть на Яву — вот, оказывается, чего он хочет!
Родители негодуют. Отец — потому, что не терпит легкомыслия, мать — потому, что боится кораблекрушений и тропической лихорадки (откуда ей знать, что климат на Яве благодатный?).
Роберт настоял на своем; он отправился в Гаагу и, сдав экзамен, нанялся судовым врачом на «Яву», которая снаряжалась в Индонезию. Но отплытие, по причине какой-то неисправности на судне, задержалось на полгода. Майер провел эти месяцы в Париже, совершенствуясь в хирургии. Он подружился в Париже со своим земляком математиком Бауром. У обоих было мало денег, и они сняли комнату на двоих. Долгие вечера проходили в спорах. Баура ставили в тупик смелые суждения Майера, расходившиеся с понятиями математика, привыкшего к строгой логике.
В начале 1840 года «Ява» вышла в море. Капитан судна принял молодого доктора с едва скрытым пренебрежением и в пути не удостаивал даже взгляда. Офицеры настроились на такой же лад: можно ли принимать всерьез юнца, который не умеет еще ходить по палубе. Да и не нужен он пока никому как врач: все здоровы. За общим столом в кают-компании доктора беззастенчиво обносят. Майер аккуратно отмечает в своем дневнике те дни, когда он уходит от стола сытым. Их очень немного, таких дней. Свежее мясо бывает весьма редко, эти скупердяи забили трюм бочками с дешевой солониной, а живности на борту — всего четыре свиньи.
Хорошо, что Майер запасся книгами. Они да море, ежечасно меняющее свой лик, заставляют забыть и о пустоватом желудке и о хамстве капитана.
Иногда ему удается поговорить со старым штурманом, который знает много удивительных вещей. Но и тот, выпив лишний стаканчик, любит подшутить над новичком.
Темным звездным вечером Майер, стоя на палубе у поручней, любуется свечением моря. Молочно-белое ровное сияние разлито по всему океану, а кое-где вдруг возникают красноватые и фиолетовые огни.
— Эй, доктор, — с ворчливым благодушием окликает Майера штурман, — все любуетесь морскими фонарями? А знаете, откуда они? Где вам знать? Это черти освещают дорогу морскому царю! Да, да, я-то уж знаю, я раз сам видел, как он скакал на своей колеснице!..
Майер озадаченно молчит, прикидывая, сколько надо выпить крепчайшего голландского джина, чтобы увидеть такое зрелище.
А штурман, как это бывает с пьяными, уже заговорил совсем о другом…
Через сто дней после выхода из Роттердама «Ява» бросила якорь на рейде в Батавии. Майер разглядывал лежавший перед ним остров. Он был лучше, прекраснее сказочного, этот остров, прекраснее той Явы, которая грезилась еще хейлброннскому гимназисту, сыну аптекаря.
Майер намеревался, пока судно грузится, объездить всю Яву, побывать и на соседней Суматре. Внезапно занемог один матрос. Майер отворил больному кровь.
Но что это? Он ведь вскрыл матросу, как и полагается, вену. А в чашечку, подставленную доктором, вытекает алая, светлая, а не темная кровь. Не задел ли он случайно артерию? Нет, тогда кровь ударила бы фонтанчиком. Медленно, в раздумье, забинтовывает он предплечье, еще раз проверяет пульс у больного и уходит.
Через день — еще один больной матрос: залихорадило. Потом еще двое. Опять кровопускания, и каждый раз из вены вытекает алая кровь. Что за наваждение! Можно подумать, что артерии и вены поменялись местами.
Майер съезжает на берег и первым делом отыскивает голландского врача, который много лет живет на Яве. Волнуясь, сбивчиво, Майер делится своими ошеломляющими наблюдениями. Быть может, он ошибся? Быть может, в здешнем климате глаз непривычного человека путает оттенки цвета?
— Нет, вы не ошиблись, — спокойно и немного иронически говорит голландец. — Это именно так. Под тропиками венозная кровь у всех нас светлеет.
— А как же у туземцев?
Яванский доктор чуть улыбнулся наивности вопроса.
— Попробуйте привезти малайца в Голландию. Вы убедитесь, что и у него кровь потемнеет, станет такой же, как у любого европейца. Здесь же у всех венозная кровь одинаково светла…
— Но почему? — горячо восклицает Майер.
— Если бы алая венозная кровь отличала лишь туземцев, — продолжает голландец, словно не слыша вопроса, — то, пожалуй, наша колониальная администрация извлекла бы из этого немалую пользу. Различие в цвете крови легко ведь можно истолковать как доказательство превосходства белой расы! Но, как видите, этим аргументом воспользоваться нельзя. Ничего, выискивают другие…
— Почему, почему в тропиках венозная кровь светлеет? — повторяет, словно в забытьи, Майер, не слушая собеседника.
Спокойный иронический голландец, наконец, теряет терпение.
— Простите, юный мой коллега, но такие бесконечные «почему?» мы обычно слышим от детей. Наше дело — лечить людей и получать за это деньги… Не угодно ли чашечку кофе? Или прохладительного?..
Майер обращается к другому врачу. И тому все эти штуки известны, но и он не желает ломать себе голову. Свойство климата — вот и все.
Судно долго грузилось на рейде. В темных провалах трюмов исчезали тюки хлопка и шерсти, мешки риса, кофе, сахара — все то, что неторопливо и основательно, со знанием дела выколачивали из этой райской страны нидерландские купцы.
Больные поправились, и Майер был свободен. Но он почти все время проводил на судне. Казалось, что Ява вдруг наскучила ему. Таким оставался он и на обратном пути — отрешенным от окружающего. Путевой дневник (наивные, восторженные, немного сентиментальные записи) обрывается. Капитан и офицеры стали его замечать, пытаются вести с ним беседы, но теперь уже он их не видит, он смотрит куда-то сквозь них, отвечает односложно и невпопад. Что бы ни подали к столу — солонину или свежую баранину, черепаховый суп или ананасы, — ему это безразлично. Он наскоро проглатывает свою порцию и спешит вниз.
Штурман, приятель Майера, иногда заглядывает к нему в каюту. Хочет излить душу перед доктором, который чем-то полюбился этому морскому волку. Быть может, старого плута и выпивоху мучит совесть? Быть может, он решил признаться, что не видал никогда морского царя? Но, посидев немного, штурман уходит ни с чем, покачивая головой. Малый умом не тронулся ли: все пишет, да зачеркивает, да рвет бумагу, да опять пишет. А то примется бегать по каюте — от иллюминатора к двери, от двери к иллюминатору, — ну, словно львенок в клетке.
Майер потом сам признавался, что все эти недели жил как в лихорадке. Никогда дотоле он не был в таком состоянии.
Эта алая венозная кровь… Не в ней уже теперь дело. Он нашел причину изменения цвета крови, нашел без помощи яванских врачей, страдающих леностью мысли. Тут ведь все довольно просто. В жарком климате кровь окисляется меньше, чем в умеренном. В умеренном климате окисление усиливается и венозная кровь темнеет.
Можно бы ограничиться этим маленьким открытием и напечатать в каком-нибудь медицинском журнале заметку о любопытных наблюдениях судового врача в тропиках.
Но мысль Майера, получив изначальный толчок, не хочет останавливаться.
Организм тратит в тропиках меньше теплоты, нежели в умеренном климате. Теплота — это сила (так называли в ту пору энергию). Но разве она возникает из ничего? Нет, она может быть скрыта в веществе, эта сила. Мы ищем, из чего образовалась вода, и находим — из водорода и кислорода; при горении исчезает уголь, и мы находим, что он обратился в углекислый газ. Ну, а движение, теплота, свет — разве они не могут переходить друг в друга? Разве сила не может принимать скрытую неподвижную форму?
Ах, как жалеет теперь Майер, что в Тюбингенском университете, когда он там учился, не было профессора физики. Как нужен был бы ему сейчас и Баур с его математическими познаниями!
Но вот, наконец, и Голландия. Майер наспех собирает свои пожитки. Он прощается с морем и с моряками. Нет, он больше не пойдет в рейс судовым врачом. Он спешит домой и там продолжает писать, вычислять, ставить опыты…
Профессор Поггендорф, редактор «Анналов физики и химии» разбирал очередную почту журнала. Что такое?.. «О количественном и качественном определении сил. Сочинение Юлиуса Роберта Майера, доктора медицины и хирургии, практического врача в Хейльбронне». Посмотрим… Э, конечно, вздор несусветный; он и не нюхал физики, этот докторишка. Куча ошибок. К чертям! Ох, эти всезнайки!..
Статью отыскали в бумагах Поггендорфа и опубликовали ровно через сорок лет после ее написания — в 1881 году. Ни редактора «Анналов», ни самого Майера тогда уже не было в живых. В одном Поггендорф оказался прав — рукопись молодого доктора содержала фактические ошибки. Но мелкие погрешности встали перед глазами почтенного профессора частоколом. И не смог он через этот частокол разглядеть, что перед ним — формулировка закона сохранения и превращения энергии, всеобщего закона природы, познание которого двинет вперед все естественные науки…
Не дождавшись ответа от Поггендорфа, Майер пишет новую работу — «Замечания о силах неживой природы». Он не сомневается, что открыл не известный науке закон. Теперь он формулирует этот закон более четко, подкрепляя его примерами. Сила (энергия, как мы теперь говорим) так же неразрушима, как и вещество, доказывает Майер. Ничто не происходит из ничего. Ничто не превращается в ничто. Сила может принимать скрытую неподвижную форму. Различные формы сил — теплота, электричество, химические процессы — превращаются друг в друга. Превращаются, преобразуются, но не исчезают.
Майер работает в одиночку, и ему очень трудно. Он обращается к ученым, но те его не понимают, мысли его слишком необычны, смелы. Майер пишет Бауру, который все еще в Париже. Роберт излагает открытый им закон, просит совета, поддержки. Баур молчит. Второе письмо. Опять молчание. Да, Баур деликатен, он не может прямо сказать другу: Роберт, это ерунда…
Вторая статья Майера попала в хорошие руки — к знаменитому химику Юстусу Либиху, который редактировал «Анналы химии и фармации». Либих статью напечатал почти сразу, в 1842 году, и послал автору ободряющее письмо, в котором советовал продолжать работу.
В том же году Майер женился. Знать бы ему, что эта милая воспитанная девушка, которую он бережно ведет к алтарю, и ее отец, почтенный торговец Клосс, и ее неисчислимая родня, — знать бы ему, что все они станут злейшими его врагами и вкупе с тюбингенской профессурой изломают, исковеркают его жизнь!
В жестокие тиски попал великодушный, незлобивый Роберт Майер: с одной стороны — обыватели, наделенные учеными званиями, с другой — просто обыватели, жена и ее родня. Чего же, собственно, добивались они от Майера? Чтобы он стал «нормальным» человеком, филистером, чтобы думал и жил, как все, чтобы отказался от научных открытий. Он не сдавался. Но он не был борцом, он умел только мыслить — широко и захватывающе смело. И в конце концов они его свалили…
Немецкое слово «филистер» заключает в себе довольно сложное понятие. Филистерство — не просто мещанство, не просто тихая обывательщина, обволакивающая человека тиной безмыслия. Филистерство — явление еще более страшное. Это и лицемерие, и косность, и самодовольство, мещанское самодовольство без конца и края. Филистер не позволит себе усомниться в своей правоте. Он воинствен, он первым нападает на каждого, кто выйдет за пределы привычных понятий. Филистер нередко образован, умен, начитан — природа отказывает ему лишь в таланте. Нередко он занимает высокий пост. Но тем он опаснее. Филистерство многолико и живуче. Веками оно, как мертвая тень, крадется следом за живой мыслью. И нередко случается, что тень гасит мысль в самом зародыше…
Берегитесь, Майер, берегитесь филистеров! Но Майер слишком занят, чтобы остерегаться…
Обе группы филистеров, душащих Роберта Майера, подогревают друг друга. Дома считают его ненормальным — ведь почтенные ученые говорят, что его идеи — бред; а в профессорские круги проползают подхватываемые с ликованием слушки о том, что хейльброннский доктор выживает из ума и жить с ним в одном доме становится невозможно.
А мысль Майера устремляется дальше. Сформулировав закон сохранения и превращения энергии, Майер, словно волшебную палочку, прикладывает его к разным явлениям неживой и живой природы. И поразительные вещи открываются перед ним.
Спустя два года после женитьбы тридцатилетний Майер закончил статью «Органическое движение в его связи с обменом веществ». Применяя открытый им закон, Майер в этой работе сокрушил виталистов, считавших, что в живых организмах содержится «жизненная сила» — особое, нематериальное начало. Сторонники «жизненной силы», говорил Майер, восстают против духа прогресса, проявляющегося в современном естествознании, и возвращаются к прежнему хаосу самой необузданной фантазии.
Таких идей филистеры не могли простить.
В этой же статье Майер обращается к растениям. Они давно занимали его ум. А во время путешествия он окунулся в густой, жаркий, пряный океан тропической растительности Индонезии. Его живое воображение было потрясено этим буйным разгулом зеленой стихии.
Его не покидала мысль о какой-то особенной роли растений в жизни Земли. Майер знал работы Соссюра и его предшественников, знал, что растения на свету усваивают углекислый газ воздуха, который служит для них источником питания. Да, на свету, только на свету… Но что же происходит с лучом, упавшим на зеленый лист? Ясно, что свет не может исчезнуть бесследно в растении. «В растении имеет место лишь превращение, а не нарождение вещества… Растения и силу могут только видоизменять, а не создавать». Свет — это сила. Во что же обращается в зеленом листе сила, энергия луча? В химическую энергию. «Природа поставила себе задачей перехватить на лету притекающий на Землю свет и превратить эту подвижнейшую из сил в твердую форму, сложив ее в запас. Для достижения этой цели она покрыла земную кору организмами, которые, живя, поглощают солнечный свет… Этими организмами являются растения. Мир растений образует резервуар, в котором закрепляются и накопляются в целях их использования быстро летящие солнечные лучи…»
Растение слагает лучи в запас?! Майер слишком строг к себе, чтобы считать это доказанным. Это лишь догадка, которую надо подкрепить опытами. И какая радость ждет ученого, который сумеет поставить такие опыты, требующие больших познаний, таланта, терпения и времени, времени, времени!
Словно видя перед собой того человека, который возьмется разгадать эту тайну, Майер взволнованно говорит ему:
— Прежде всего возникает вопрос: тот свет, который падает на живые растения, действительно ли он получает иное потребление, чем тот свет, который падает на мертвые тела?!
Несколько позже соотечественник Майера Герман Гельмгольц, тоже врач по образованию, тоже посвятивший себя физике и тоже, независимо ни от кого, одним из первых сформулировавший закон сохранения и превращения энергии, — Герман Гельмгольц пришел к такой же догадке.
…Еще при жизни Майера и Гельмгольца нашелся в России ученый, который поставил своей целью дать «всесторонний экспериментальный ответ» на вопрос, поставленный двумя немцами, и, потратив на это полстолетия, добился блистательнейших результатов, обессмертивших его имя. Этим ученым, который решил доказать и доказал «солнечный источник жизни», был Климент Аркадьевич Тимирязев. Свою книгу — «Солнце, жизнь и хлорофилл» — он посвятил великим германским ученым — Роберту Майеру и Герману Гельмгольцу…
Статью «Органическое движение» Майер послал Либиху, с такой охотой напечатавшему предыдущую его работу. Но тут последовал неожиданный отказ. Либих даже не сам, а через своего ассистента передал Майеру, что «Анналы» загружены химическими работами, и посоветовал обратиться к Поггендорфу.
Ну, с Поггендорфом Майер уже имел дело… Надо полагать, что Либих этого не знал и вовсе не желал обидеть Майера. Просто Либих, видимо, решил, что работа, в которой идет речь о приложении закона физики к органическому миру, больше подходит для «Анналов физики».
Но что же Майеру делать? Он выпускает в свет «Органическое движение» отдельной книжечкой на собственные средства.
Филистеры от науки подняли вой. Новая работа Майера вывела их из себя.
Некий Пфафф, профессор физики и химии, вопил:
— Существуют вечные, неизменные силы, которые из ничего порождают движение, не меняясь при этом сами!..
Дома не лучше. Торговец Клосс убеждает свою дочь:
— Твой Роберт сумасброд, если не хуже. Ему дали должность главного хирурга города, у него богатая практика, а он, кажется, задумал лишить себя всего этого и пустить семью по миру. Все здравомыслящие ученые говорят, что эта книжечка, которую он издал у Дрекслера, — чушь, бред. Нет, ты должна его образумить, это в конце концов твой долг.
Сжав руки на груди, фрау Майер вечером повторяет все это мужу, — в смягченной форме, конечно. От себя она добавляет: не пристало ему, врачу с дипломом, брать уроки физики и математики. Конечно, Баур его друг, но если в городе узнают, что доктор учится, как гимназист, то его перестанут уважать и он потеряет практику.
Так это продолжается изо дня в день — нападки профессуры, упреки и наставления жены и ее близких.
Он продолжал работать. Вышла его книга о происхождении солнечной теплоты. А вскоре, в начале 1849 года, на него обрушилась «Аугсбургская всеобщая газета», отражавшая взгляды реакционных тюбингенских профессоров. Приват-доцент Зейфер, автор статьи, не стеснялся в выражениях: Майер малосведущий дилетант, невежда, он не сделал никаких открытий; вообще не следует доверять таким фантазерам.
Майер пишет опровержение: его ославили, оклеветали, да еще на всю страну, ведь аугсбургская газета расходится по всей Германии. Письмо Майера не печатают. Он настаивает — снова отказ.
Он затравлен. Дома жена перестает стесняться. Он запирается у себя наверху. Он расхаживает по комнате часами, отпуская по адресу газеты и профессоров крепкие словечки на простонародном швабском диалекте. Словечки слышны внизу. Фрау Майер прижимает к себе сына и переглядывается с родными: этот безумец бог знает чему научит дитя…
Темной осенней ночью 1850 года в доме Майеров, наверху, с треском распахнулась оконная рама и вслед за тем донесся глухой стук: доктор Роберт Майер решил покинуть навсегда опостылевший ему мир, выбросившись в припадке отчаяния на мостовую.
Он не умер, он прожил после того еще 28 лет. Осталась только хромота.
Фрау Майер стала проявлять заботу о своем муже. Она меньше донимала его упреками и мягко, хотя очень настойчиво, убеждала полечиться. Он, наконец, дал согласие. И вот Майер в Виннентале, в клинике доктора фон Целлера. Фон Целлер ласков, шутит с коллегой. Да, он читал работы Майера, они очень интересны.
— Значит, вы настаиваете, что лучи солнца могут складываться в растении про запас? — с улыбкой спрашивает Целлер.
— Это же совершенно очевидно, это вытекает из закона, который мне удалось сформулировать! — горячо восклицает Майер.
Фон Целлер приглашает Майера с той же улыбкой в палату… P-раз… Дверь захлопывается, снаружи щелкает замок, и Майер оказывается один в камере для буйно помешанных. О, здесь в окно не выскочишь, оно забрано решеткой.
Что же это — западня? Ему не приходит даже в голову, что это все подстроено родней жены. Ведь его отвезли в Гэппинген, в водолечебницу, а уже тамошние врачи уговорили его показаться Целлеру.
Майер стучит в дверь. Молчание. Кулаки не помогают, — бьет ногами. Врываются два здоровенных служителя, у одного в руках веревка.
— Что здесь происходит? — возмущается Майер. — Вызовите из Хейльбронна мою жену; она засвидетельствует, что я здоров…
Но его хватают и привязывают к стулу.
Так проходит неделя, месяц, другой, третий. У него на теле — раны и ссадины от веревки и стула. Фрау Майер не появляется. Лишь иногда, в сопровождении служителей, заходит фон Целлер. Он с той же неизменной улыбкой, как бы мимоходом спрашивает: продолжает ли доктор Майер настаивать на том, что он открыл всеобщий закон природы. Продолжает… Дверь камеры захлопывается, щелкает замок.
Сомнений быть не может: фон Целлер считает, что Майер болен манией величия. Сам Целлер пришел к такому убеждению, или статьи тюбингенских профессоров привели его к этому выводу?..
Смирительные рубашки, смирительные стулья и кровать… Рубцы от веревок, истязания! И это медицина!
Через год фон Целлер выпустил свою жертву. Через год! Пациент не отказался, правда, от своих идей, но истязатель с врачебным дипломом был опытен в своем деле, он видел, что человек сломлен, раздавлен. И это было так.
После целлеровского «лечения» требовался отдых, и Майера отправили в Швейцарию. Потом он вернулся домой и уединился в своей комнате наверху. Он никуда не выходил, ни с кем не переписывался. Он не перечил жене, изредка принимая, по ее настоянию, больных. Он стал иногда выпивать, стал говорить, что верит в бога и считает себя христианином; он, своим открытием совершивший революционный переворот в естествознании, неодобрительно отозвался о «Происхождении видов» Дарвина. Какая услада для фрау Майер и всего семейства Клосс!
Так прошло пятнадцать лет. Он написал за эти годы небольшую статейку «О лихорадке». Клоссы ее одобрили…
О нем стали забывать. Его заживо похоронили. Либих, выступая в Мюнхене в 1858 году с речью в ученом собрании, сообщил с горечью, что первооткрыватель закона, составляющего основу современного естествознания, доктор Роберт Майер, нашел раннюю смерть в сумасшедшем доме. Весть эта попала в газеты. Потом поместили где-то на задворках, мелким шрифтом, опровержение, но оно прошло незамеченным, и профессор Поггендорф — редактор «Анналов физики» — в биографическом словаре, который он издавал, тоже тиснул заметку о докторе Роберте Майере, родившемся там-то, тогда-то, умершем тогда-то, авторе таких-то работ. Не смог лишь Поггендорф упомянуть ту статью Майера, которую похоронил в своих бумагах: рассеянный профессор начисто забыл о ней.
Между тем мир заговорил о хейльброннском докторе. Его избрали членом Парижской Академии наук и почетным доктором швейцарского общества естествоиспытателей. Лондонское Королевское общество присудило ему золотую медаль. А он по-прежнему жил в Хейльбронне под надзором Клоссов, в густой стоячей атмосфере мещанского недоброжелательства. Изредка он выходил на прогулку — в скромном сюртуке, в круглой шляпе, опираясь на палку.
В 1869 году его уговорили принять участие в съезде немецких естествоиспытателей, созванном в Инсбруке. Он выступил с речью, в которой высказал удивительные мысли, понятые по-настоящему много лет спустя. На миг явился перед ученым миром прежний Майер. Но и этот миг не прошел для него безнаказанно. Некий Карл Фогт, комментируя в газете инсбрукскую речь Майера, намекнул, что такие вещи может высказывать лишь человек, выпущенный из сумасшедшего дома!..
И умирал он трудно. Зимой 1878 года у него образовалась опухоль на руке.
— Это опасно, Роберт? — встревоженно спросила жена.
— Это значит, что в королевстве датском попахивает гнилью, — с усмешкой ответил Майер, цитируя Шекспира.
— Ах, Роберт, ты всегда был так жесток!.. — Она стиснула руки, и на глазах ее показались слезы.
Вскоре у него, в добавление к опухоли, сделалось воспаление легких, от которого он и умер.
Канцлер Тюбингенского университета, профессор Рюмелин после смерти Майера поместил о нем статью в той же аугсбургской газете, которая довела в свое время хейльброннского доктора до попытки самоубийства. Рюмелин с профессорской обстоятельностью доказывал, что все работы Майера, написанные им после пребывания в лечебнице для душевнобольных, не имеют ценности, поскольку являются плодом нездорового воображения. Ну, а то, что написано до пребывания в лечебнице? То следует тоже взять под сомнение, заявляет Рюмелин. Ведь известно, что еще в студенческие годы Майер проявлял признаки ненормальности.
Откуда Рюмелин позаимствовал все эти измышления? А он, оказывается, был близким родственником торговца Клосса…
Через несколько лет после смерти Роберта Майера хейльброннцы поставили своему земляку памятник перед ратушей. Приличия — прежде всего!