Арена борьбы: двор, администрация, армия
Немецкий вопрос в России возникает только при Петре I. Разумеется, немцы жили на русской земле и находились на русской службе в качестве специалистов по военному делу и раньше, но тогда возможность «для иностранца проникнуть в политическую элиту России» практически отсутствовала, «минимальные шансы давала лишь полная ассимиляция иностранца с отказом от собственной идентичности через принятие русского подданства и крещение в православие, но и при этом ему приходилось в лучшем случае довольствоваться ролью советника»[18]. Только благодаря петровским реформам с их явно выраженным предпочтением личных заслуг перед знатностью рода стало возможным «массовое пришествие «немцев» из разных стран <…> Именно тогда узкий круг специалистов увеличился до 10 тысяч человек»[19]. Кроме того, после Ништадтского мира со Швецией (1721) в состав империи вошли Лифляндия и Эстляндия, «благородное сословие» коих представляли исключительно немцы, также влившиеся в российскую социально–политическую элиту.
Первоначально немцы заняли весьма весомое место в армии и на флоте, поскольку Петр видел в них главных агентов европеизации вооруженных сил. В 1709 г. (после Полтавы) российский генералитет на 64,3% (33 чел. из 51) состоял из иностранцев, среди которых немцев — 63,6% (21 чел.), т. е. 41,2% от общего состава[20]. Значительно меньше (но также весьма изрядно) немцев было среди гражданских чиновников: всего иноземцы составляли примерно четверть членов коллегий, из них большинство (79%) — немцы[21].
Уже тогда обилие иностранцев вокруг царя вызывало серьезное недовольство «природных русских». Ф. Х. Вебер, выходец из Брауншвейга, почти четыре года стоявший на русской службе, в своих записках сообщает, что «московиты» повинуются петровскому повелению учиться у иностранцев «с затаенною гордостию, которая мешает им вникнуть в то, чему их обучают, и заставляет их думать о себе, как о народе передовом, более ученом и смышленом, чем их учителя, которых они ненавидят и преследуют <…> они не могут понять, что какой–нибудь достойный иностранец, явившийся к ним на службу, руководится побуждением, отличным от желания приобрести только деньги и в добавок издеваются даже между собой над иностранцами…»[22].
Политику Петра по привлечению иноземцев последовательно продолжали все его преемники. В 1729 г., в «антизападническое» правление Петра II, при котором столица символически снова вернулась в Москву, в полевой армии служил 71 генерал, из них 41 иностранец (т. е. 57,7%). А всего нерусских генералов и обер–офицеров (считая майоров) было 125 чел. из 371 (т. е. 34%). В 1725 г. все высшие офицеры флота (за исключением Ф. М. Апраксина и еще двух человек) являлись иностранцами[23]. Иноземцы на русской службе получали жалованье в полтора–два раза больше, чем «природные русские». В декабре 1729 г. такую же привилегию получили немцы — российские подданные из Остзейского края[24].
Таким образом, исследователи, оспаривающие известный афоризм Ключевского: при Анне Иоанновне «немцы посыпались в Россию, точно сор из дырявого мешка»[25], — разумеется, правы. Немцы «посыпались» в Россию гораздо раньше. Более того, именно при Анне их преимущества несколько поубавились: в 1732 г. было отменено упомянутое выше различие в жалованье между русскими и иностранцами вкупе с остзейцами. Процент же иноземцев в армии вырос не слишком сильно. В 1738 г. нерусских генералов и обер–офицеров было 192 из 515 (т. е. 37,3%). Во флоте их стало значительно меньше: в 1741 г. из 20 капитанов — 13 русские[26]. В 1722 г. из 215 ответственных чиновников государственного аппарата «немцев» было 30 чел., в 1740 — 28[27]. В 1731 г. правительство Анны Иоанновны установило в Шляхетском корпусе процентную норму для принятия «русских немцев» и иноземцев: 50 мест на 150 для русских[28].
Все так, и, конечно же, трактовка «бироновщины», характерная для позапрошлого века («это была партия немцев, захвативших, можно сказать, Россию в полон» — П. К. Щебальский[29]) страдает явным преувеличением. Но впадение в другую крайность — отрицание этнического конфликта между русскими и немцами в эту эпоху, дезавуирование понятий «русская» и «немецкая» «партии» — также не слишком продуктивно[30]. Во–первых, отмечая отсутствие роста процентного присутствия немцев в армии и госаппарате, борцы с «бироновским мифом» обычно игнорируют качественное усиление их влияния. «Немцы впервые оказались во главе ключевых гражданских и военных ведомств (Остерман — Иностранной коллегии, Миних — Военной; Курт фон Шемберг — горного ведомства; Карл фон Менгден в конце царствования Анны Иоанновны — Коммерц–коллегии). Кроме того, через новые созданные по их предложениям учреждения (Кабинет министров) — также во главе общегосударственных ведомств, руководивших Российской империей»[31]. (Не говоря уже об особой, формально не обозначенной роли самого Бирона и братьев Левенвольде). Во–вторых, совершенно неправильно полагать, что этноконфликт развивается исключительно на почве «национальной неприязни» как таковой, что ему якобы противопоказана «борьба личных самолюбий или каких угодно интересов», — они сопутствуют любому типу конфликтов и во многом их стимулируют. В-третьих, именно в период «бироновщины» немцы впервые стали играть при самодержавии ту роль, которая столь нравилась российским монархам, но была столь ненавистна русскому дворянству — роль «императорских мамелюков»[32]. В-четвертых, более высокий уровень привилегий тех же остзейцев по отношению к статусу русских дворян все же бросается в глаза. Ю. Самарин остроумно сравнил два государственных документа о вербовке на службу русских и остзейцев в 1734 г. В первом случае это выглядит так: «подтвердить новыми крепчайшими указами, чтоб все к службе годные недоросли и молодые дворяне сысканы и при армии, артиллерии и флоте определены были». Во втором — несколько иначе: «публиковать пристойными указами, чтоб в Лифляндии и Эстляндии из дворянства и купечества охочих в службу военную принимать»[33]. Почувствуйте разницу! Наконец, в-пятых, некоторые новейшие работы по данной эпохе скорее подтверждают факт существования «немецкой» и «русской» «партий».
Скажем, Н. Н. Петрухинцев, опираясь на обширный архивный материал, интересно реконструирует их борьбу в начале 1730?х гг. По его мнению, с середины июня по декабрь 1730 г. «разыгрался основной раунд борьбы между русской знатью и новым окружением императрицы», последнее он именует «немецкой группировкой»[34]. Центром консолидации «антинемецкой группировки» сделался Сенат, в свою очередь, немцы тоже консолидировались и сумели расколоть противников, например, А. М. Черкасскому была навязана помолвка его дочери с Р. Левенвольде, который эту помолвку разорвал, как только победа немцев стала очевидной. А после смерти фельдмаршала М. М. Голицына (декабрь 1730 г.) «организованное сопротивление русской знати было в основном сломлено. Ее группировка превратилась аморфное скопление недовольных, неспособных к организованным действиям, продолжавшее сдачу позиций»[35]. Затем в 1731 г. последовали арест и суд над фельдмаршалом В. В. Долгоруким, сказавшим что–то нелестное в адрес императрицы, о чем последней доложили два немца — князь Гессен–Гомбургский и майор Альбрест. В 1732 г. под контроль «немецкой группировки» попали Военная (возглавил Миних) и Адмиралтейская (возглавил протеже Остермана и Бирона — Н. Ф. Головин) коллегии. Это знаменовало «полную победу» «немцев»[36]. И лишь только после нее между победителями начались внутренние распри, катализатором которых стал Миних, претендовавший на первую роль и настроивший против себя Остермана и К. Г. Левенвольде, а позднее столкнувшийся с Бироном. «Как господство немцев было приготовлено усобицею между способными русскими людьми, оставленными Петром Великим, так теперь падение немецкого господства приготовляется раздором, усобицею между немцами, которые губят друг друга»[37]. Не правда ли, история почти трехсотлетней давности очень напоминает события нашего недавнего прошлого — господство «семибанкрищины» в «лихие 90?е» и «иудейские войны» внутри нее?
Свидетельств о том, что русские воспринимали «бироновщину» именно как господство «немецкой группировки» предостаточно в донесениях иностранных дипломатов, следственных показаниях, мемуарах и дневниках современников. К. Г. Манштейн, например, в своих записках отмечал, что «до некоторой степени можно извинить эту сильную ненависть русских дворян к иноземцам», ибо «в царствование Анны все главнейшие должности были отданы иноземцам, которые распоряжались всем по своему усмотрению, и весьма многие из них слишком тяжко давали почувствовать русским власть, бывшую в их руках»[38]. Антинемецкие настроения проникали и «в народ», в собрании народных песен П. В. Киреевского есть песня о молодом сержанте, который «в раздумьи горько плакал» о том: «Что нами теперь властвует / И не русский князь отдает приказ, / А командует, потешается / Злой тиран Бирон из Немечины»[39]. В свою очередь и властвующие немцы не слишком прятали свою русофобию, леди Рондо, жена английского посла в России, писала о Бироне: «Он презирает русских и столь ясно выказывает свое презрение во всех случаях перед самыми знатными из них, что, я думаю, однажды это приведет к его падению»[40]. Да, на властной вершине были и русские, но там удерживались только те из них, кто умел подлаживаться к немцам и не пытался проявлять самостоятельности. Опалы А. И. Румянцева, А. В. Макарова[41], В. Н. Татищева[42], гибель А. П. Волынского это ясно доказывают. В размышлениях и планах последнего (каковы бы ни были его личные мотивы столкновения с Бироном) «немецкая» тема ощутимо присутствует. Он полагал, что «от иноземцев государство всегда находится в худом состоянии, от чего вред государству и государю быть может» и, следовательно, министры должны быть «свои природные»[43].
Продолжившееся (несмотря на устранение Бирона) при наследниках Анны Иоанновны — Иване VI и Анне Леопольдовне «немецкое засилье» стало одной из важнейших причин свержения «брауншвейгского семейства» и воцарения Елизаветы Петровны[44]. Любопытно, что шведы, начавшие в 1741 г. войну против России, пытались использовать «немецкий» фактор в своих политических целях. От имени фельдмаршала Левенгаупта распространялся манифест, в котором говорилось, что «королевская шведская армия вступила в русские пределы не для чего иного, как для получения <…> удовлетворения шведской короны за многочисленные неправды, ей причиненные иностранными министрами, которые господствовали над Россиею в прежние годы <…> а вместе с тем, чтобы освободить русский народ от несносного ига и жестокостей, с которыми означенные министры для собственных своих видов притесняли с давнего времени русских подданных, чрез то многие потеряли собственность или лишились жизни от уголовных наказаний или, впадши в немилость, бедственно ссылались в заточение <…> намерение короля Шведского состоит в том, чтобы избавить достохвальную русскую нацию, для ее же собственной безопасности, от тяжелого чужеземного притеснения и бесчеловечной тирании и предоставить свободное избрание законного и справедливого правительства, под управлением которого русская нация могла бы безопасно пользоваться жизнию и имуществом, а со шведами сохранять доброе соседство. Этого достигнуть будет невозможно до тех пор, пока чужеземцы по своему произволу и из собственных видов будут свободно и жестоко господствовать над верными русскими подданными и их соседями–союзниками». Этот манифест вызвал настоящую панику при императорском дворе (Анна Леопольдовна сказала, что он «остро писан») и в правительстве. Остерман и вице–канцлер М. Головкин всерьез обсуждали перспективу высылки немцев из страны. Шведская пропаганда явно попала в «десятку»[45].
Другое дело, что «немецкая партия» была лишь орудием самодержавия, а не наоборот, как полагали многие историки позапрошлого столетия, перелагавшие, таким образом, вину за преступления последнего на первую. Я склонен согласиться с И. Курукиным в том, что «бироновщина» «означала не столько установление «немецкого господства», сколько создание лояльной управленческой структуры <…> Бирон и другие деятели той поры <…> „достраивали“ именно петровскую машину управления…»[46]. Самодержавие в лице Анны Иоанновны попыталось порвать свою зависимость от русского дворянства, образовавшуюся в 1727–1730 гг., используя как «точку опору», служащих не государству, а «нам», «мамелюков» — немцев.
Показателен в этом отношении принцип комплектования новых гвардейских Измайловского и Конногвардейского полков (1730), созданных в качестве противовеса — «старым» Семеновскому и Преображенскому, выразителям дворянских интересов[47]. В указе об образовании Измайловского полка говорилось: «А офицеров определить из лифляндцев и курляндцев и прочих наций иноземцев и из русских, не определенных против гвардии рангами», т. е. не входивших в гвардейские чины[48]. В результате: «В общем составе офицеров Измайловского полка иностранцы составляли меньшинство (27 из 76, т. е. 35,5%), однако именно они занимали все ключевые позиции в полку: среди высших офицеров (включая капитанов — командиров рот) русских было только 3 из 14 чел., т. е. 21,1%, только один был майором»[49]. Командиром полка стал обер–шталмейстер К. Г. Левенвольде, после его смерти (1735) эту должность приняла сама императрица, подполковником — шотландец Джеймс Кейт, одним из двух майоров — Густав Бирон, брат временщика. Рядовой состав набирался из украинских однодворцев. В Конногвардейском полку из 37 офицеров 15 чел. (40,5%) оказались иностранцами, причем среди обер–офицеров (включая ротмистров) — 7 из 11 (64,6%) [50].
Характерно, что, когда самодержавие отступало перед дворянством, шло с ним на компромисс (при Елизавете Петровне и Екатерине II) количество немцев в высших эшелонах власти заметно сокращалось, а при «антидворянских» царях (Петр III, Павел I, Александр I, Николай I) немецкое влияние, напротив, усиливалось. Характерна и разница в восприятии этих «монархинь» и монархов в сознании русских дворян: в первом случае, как правило, их правление расценивалось как «золотой век», во втором — трудно найти примеры позитивных оценок.
«Бироновщина» надолго осталась для русского дворянства самым жутким символом самодержавного произвола[51], даже в николаевскую эпоху такие полярно разные люди как Вигель и Герцен используют этот жупел как обозначение «немецкого тиранства». Больше никогда немцы не достигали таких высот, но, с другой стороны, именно с этой поры остзейские немцы «закрепили за собою около 25% должностей в армии»[52]. Устойчивые позиции немцев в армии и госаппарате сохранялись и в «национальное царствование» Елизаветы (8,2% гражданских служащих в центральных учреждениях страны, 2 из 5 полных генералов, 4 из 8 генерал–лейтенантов, 11 из 31 генерал–майоров[53]), и позднее (в 1762 г. иностранцы составляли 41% высшего офицерства, из них три четверти — немцы[54]).
И. Курукин считает, что в «постбироновскую» эпоху Россия «переболела немцами» и «природные русские дворяне уже не смущались присутствием «немцев» на всех этажах служебной лестницы»[55]. Поразительное заявление для столь компетентного историка, каковым, несомненно, является его автор! Очевидно, он никогда специально не занимался этим вопросом, хотя даже люди просто более–менее начитанные помнят ёрническую просьбу А. П. Ермолова к Александру I: «Государь, произведите меня в немцы!».
На самом деле, немецко–русское соперничество при дворе, в армии, администрации и т. д. — постоянный и устойчивый сюжет всей русской истории Петербургского периода. Но, во–первых, никто этот сюжет толком не исследовал, а, во–вторых, таких романических страниц как дело Волынского, начиная со второй половины XVIII столетия, здесь уже не наблюдается — перед нами типичный служебный конфликт, столкновение карьерных самолюбий. Но из–за этого сей конфликт не перестает быть этнически окрашенным, ибо «русские немцы» действуют как сплоченная корпорация (клан), последовательно и жестко отстаивающая свои властные и материальные интересы.
Вигель в своих мемуарах приводит эпизод, ярко раскрывающий «механику» немецкой корпоративности. Его, из–за фамилии (на самом деле он по отцу — из обрусевших финнов), принял за «своего» барон Ф. И. Брунов (Бруннов) во время их совместной службе в Бессарабии в 1820?х гг.: «Обманутый моим иностранным прозванием и, зная, что Казначеев стоит передо мною препоной, предложил он мне против него оборонительный и наступательный союз. Выслушав его одобрительно, заметил я ему, что нас только двое. «Франк будет с нами, — отвечал он, — и это достаточно будет, чтобы скинуть русского дурака и овладеть местом». Внутренне продолжая смеяться над собой и интриганом, «нет, мало — сказал я, кабы нам достать людей из Остзейских губерний или из самой Германии и ими наполнить места, дело пошло бы иначе». — «Да это можно после», — ответил он. Не служит ли это новым доказательством, как на всех пунктах немцы стремятся утвердить свое преобладание? <…> Еще прежде, чем этот барон был употреблен в Молдавии, всей Одессе известен был он как самая продажная душа; в Бухаресте же он был пойман на воровстве, в грабеже уличен, сознался и, неизвестно как, был спасен. Что же с ним после? <…> Увы, он русский посол в Лондоне!»[56].
Да, к немецкой корпорации примыкали и другие иностранцы, и порой даже «природные русские», из–за тех или иных своих личных выгод, но ядро ее, несомненно, однородно–этническое — германское. Так же как и противостоящие немцам «природные русские» нередко имели в своих рядах этнических немцев, но только тех, которые выламывались из немецкой корпорации и пытались ассимилироваться в русских, стать членами «малой» русской нации, которой себя осознавала элита русского дворянства. Но и многие вполне обрусевшие немцы предпочитали держать сторону более влиятельной «немецкой партии». Тот же Вигель пишет о министре финансов графе Е. Ф. Канкрине (подлинная фамилия — Канкринус): «Кажется с окончательным «ин», женившись на русской, чего бы стоило Егору Францевичу сделаться совершенно русским? Нет, звание немца льстило его самолюбию, а звание русского, в его мнении, унизило бы его»[57]. Упоминается у Вигеля и начальник канцелярии Государственного совета Иван Андреевич Вейдемейер — «незаконнорожденный сын русских родителей, православной веры, получил он от них немецкое прозвание, как талисман; и действительно, оно одно отверзало ему путь к почестям…»[58].
Повторяю, история этого вполне прозаического и рутинного служебного этноконфликта еще не написана и требует огромной и кропотливой архивной работы. Но даже и по хорошо известным источникам он легко фиксируется.
Возьмем, например, армию. Во второй половине XVIII в. русские офицеры задавались вопросом: «Зачем нам нужно так много иностранных офицеров?», отмечая, что последние затрудняют продвижение наверх способным «природным русским»: «Немцы нелюбимы в нашей армии… Они интриганы, эгоисты и держатся друг за друга, как звенья одной цепи»[59]. В 1812 г. в неудачах начала войны не только общество, но и войска — сверху донизу — винили «немца» М. Б. Барклая–де–Толли (у нас распространено представление, что он «шотландец», но шотландцем был его далекий предок, перебравшийся в Ригу и основавший вполне немецкий бюргерско–дворянский род). Н. Н. Муравьев–Карский вспоминал: «Начальник первой Западной армии, Барклай–де–Толли, без сомнения, был человек верный и храбрый, но которого по одному имени солдаты не терпели, единогласно называя его Немцем и изменником. Последнего наименования он, конечно, не заслуживал; но мысль сия неминуемо придет на ум солдату, когда его без видимой причины постоянно ведут назад форсированными маршами. <…> Что же касается до названия Немца, произносимого со злобою на Барклая, то оно более потому случилось, что он окружил себя земляками, которых поддерживал, по обыкновению своих соотечественников. Барклай–де–Толли мог быть предан лично государю за получаемые от него милости, но не мог иметь теплой привязанности к неродному для него отечеству нашему. Так разумели его тогда Русские, коих доверием он не пользовался, и он скоро получил кличку: болтай да и только»[60]. Забавно, что великий князь Константин Павлович, сам «по крови» чуть ли не стопроцентный германец, настолько поддался всеобщему настроению, что кричал Барклаю в лицо: «Немец, шмерц, изменник, подлец; ты продаешь Россию…»[61].
По 10–20?м гг. XIX в. мы имеем замечательный материал — переписку генералов А. А. Закревского, П. М. Волконского, А. П. Ермолова и П. Д. Киселева, членов «русской партии» в армейском руководстве (к ней были близки также Н. Н. Раевский и многие декабристы). Борьба между Волконским и бароном И. И. Дибичем за место начальника Генерального штаба (закончившаяся торжеством Дибича, поддержанного А. А. Аракчеевым[62]) воспринималась русскими генералами именно как борьба «русских» и «немцев». «…Отказ ваш от возвращения, — писал Закревский Волконскому 4 декабря 1823 г., — истребит все доброе, вами с таким трудом заведенное, и предаст все на съедение немцам, нелюбящими ничего служащего к пользе нашей матушке России. Чтобы любить Россию, надобно иметь чувства настоящего русского, а для сего родиться русским. Пришлецы же сего возвышенного чувства любви к отечеству иметь не могут»[63]. Немцы — постоянная мишень в письмах Ермолова: «Отличных людей ни в одном веке столько не бывало, а особливо немцев. По простоте нельзя не подумать, что у одного Барклая фабрика героев! Там расчислено, кажется, на сроки и каждому немцу позволено столько времени занимать место, сколько оного потребно для изыскания другого, сверх ежегодно доставляемого <…> из Лифляндии приплода. Приготавливай, любезный Арсений, немецкую типографию, не одни военные узаконения, но и самые приказы скоро не будет армия понимать на русском языке» (Закревскому от 10 марта 1818 г.)[64]. Киселев: «…остается мне ожидать с терпением козни немецкие и последствия оных» (Закревскому от 14 июня 1826 г.)[65]. Не сомневаюсь, что кропотливый историк русской армии может найти еще немало подобных свидетельств.
Если армия была местом более–менее равноправного русско–немецкого соперничества[66], то МИД со времен Анны Иоанновны[67], являлся, по сути, немецкой вотчиной, где русские играли вторые–третьи роли. «Мы как сироты в Европе, — жаловался в 1818 г. Ф. В. Ростопчин. — Министры наши у чужих дворов быв не русскими совсем для нас чужие»[68]. Пика эта ситуация достигла в долгое министерство графа К. В. Нессельроде (1828–1856), когда 9 из 19 российских посланников исповедовали лютеранство[69]. По свидетельству дочери Николая I великой княжны Ольги Николаевны: «При Нессельроде было много блестящих дипломатов, почти все немецкого происхождения, как, например, Мейендорф, Пален, Матусевич, Будберг, Бруннов. Единственных русских среди них, Татищева и Северина, министр недолюбливал, как и Горчакова»[70]. О том, как относились к своим немецким коллегам «природные русские» дипломаты можно судить по письмам Ф. Тютчева (долгое время служившего в МИД) А. М. Горчакову. В одном из них (1859) поэт приписывает внешнеполитический курс России на союз с Австрией этническому происхождению верхушки дипломатического ведомства: «Это эмигранты, которые хотели бы вернуться к себе на родину»[71]. В другом (1865) сравнивает положение Горчакова с положением Ломоносова в Академии наук: «Сам Ломоносов имел своих Нессельроде, своих Будбергов, и все русские гении во все времена имели своих <…> соперников более заурядных, старавшихся и нередко умудрявшихся их оттеснять и притеснять…»[72]. Отставка Нессельроде и замена его на Горчакова была воспринята в обществе как победа «русской партии» над «немецкой». О. Бодянский в дневнике 1856 г. передает следующий слух: «Рассказывают, будто на вопрос Государя [Александра II], отчего новый министр иностр[анных] дел (кн[язь] Горчаков) представляет в посланники к лондонскому Двору Хрептовича, а не Брунова, который там был так долго, Горчаков отвечал: „Он служил всегда Государю, а не государству“»[73].
С течением времени, однако, ситуация изменилась не слишком радикально. Российские дипломаты немецкого происхождения в XIX — начале XX в. служили практически во всех странах мира, кроме Касселя, Папской области, Святейшего престола, Тосканы, Сиама (Бангкока), Абиссинии, Марокко. Наибольшее количество немецких дипломатов находилось в Вюртемберге — 54,5% (12 из 22 чел.). В абсолютных значениях — в Саксен–Веймаре — 80% (8 из 10 чел.). В Австрии / Австро–Венгрии их было 27,8% (5 из 18), в Великобритании — 50% (8 из 16), в Дании — 75% (6 из 8), в Италии — 60% (3 из 5), в Пруссии / Германской империи — 62,5 (10 из 16), в США — 38,9% (7 из 18), во Франции — 44,4% (8 из 18), в Японии — 50% (5 из 10) и т. д.[74] М. О. Меньшиков в 1908 г. по мидовскому ежегоднику насчитав около 200 «людей нерусского происхождения» из 315 штатных единиц, служащих за границей, подчеркнул, «обилие необруселых немцев» среди них[75]. Даже в 1915 г. 16 из 53 высших мидовских чиновников носили немецкие фамилии[76]. Иные из них, действительно, продолжали оставаться практически «необруселыми». Например, посол в Лондоне граф А. К. Бенкендорф «с трудом владел русской речью и единственный из русских представителей с разрешения государя до конца жизни (1916 г.) доносил в МИД на французском языке. <…> Писать по–русски он совсем не мог. <…> Не случайно <…> что националистическая печать выбрала для своих нападок по поводу «иностранных фамилий» в дипломатическом ведомстве именно Лондон, так как здесь почему–то годами в составе посольства не бывало ни одного чисто русского имени»[77].
Немецкая группа играла большую роль в Государственном совете. При Николае I 19 из 134 его членов были балтийскими немцами[78]. В 1906–1917 гг. из 202 сановников, входивших в него, 54 носили немецкие фамилии, т. е. более четверти[79], если же учитывать только неправославных немцев, то и тогда их получается немало — 12,1%[80]. Вот как характеризует деятельность «балтийского лобби» рубежа XIX–XX веков член Госсовета В. И. Гурко: «Наши немецкие бароны относились в общем хотя и добросовестно, но по существу довольно равнодушно ко всем законодательным предположениям, не затрагивавшим так или иначе Остзейских провинций. Но зато все, что сколько–нибудь задевало интересы этого края, а в особенности его дворянства, вызывало с их стороны чрезвычайно согласованную и деятельную работу. Старания их при этом не ограничивались защитой своих интересов в самом Государственном совете. Имея своих сородичей во всех ведомствах, и прежде всего в «сферах», они пускали в ход самые разнообразные пружины для достижения намеченной ими цели»[81]. Естественно, что Остзейский вопрос был важнейшим полем для русско–немецкого конфликта, о чем подробнее ниже.