НЕСКОЛЬКО ПРИМЕРОВ
Первый печатный станок в Лионе138 был установлен будто бы в 1473 г. В 1539 г., накануне первой крупной забастовки (но не первых волнений), работала сотня станков, что предполагает тысячу работников, включая учеников, подмастерьев (наборщиков, печатников, корректоров) и мастеров, по большей части прибывших либо из других французских областей, либо из Германии, Италии, швейцарских кантонов и, значит, чужаков в лионской городской общине. Речь шла о маленьких мастерских. Мастера обычно располагали двумя печатными станками, некоторые, более удачливые, имели их до шести. Материал, который надлежало добыть, всегда был дорогостоящим; затем следовало располагать оборотным капиталом для выплаты заработной платы, для покупки бумаги и шрифта. Тем не менее (рабочие не отдавали себе в этом отчета) мастера не были подлинными представителями капитала: они в свою очередь были в руках купцов — «издателей», довольно крупных фигур. Разве не входили иные из них в Консулат (Consulat), т. е. в городское управление? Излишне добавлять, что власти были на стороне издателей и что мастера волей-неволей осторожничали с этими могущественными людьми, от которых они зависели. Для них единственным способом жить и увеличивать свои доходы было в конечном счете сокращать заработную плату, увеличивать продолжительность рабочего времени, а при такой политике поддержка лионских властей была бесценной и необходимой.
Что касается средств [ее осуществления], то их было немало. Прежде всего, изменять способ оплаты: вы кормите рабочих, а цены на продовольствие непрестанно растут; тогда вы удаляете «этих обжор» от своего стола, и они станут получать плату только деньгами, оказываясь осуждены к своему неудовольствию питаться по трактирам. И вот они ужасно раздражены тем, что их выгнали из-за хозяйского стола. Другое окольное решение: набрать учеников, которым не платят, и в случае необходимости заставить их работать на печатном станке, что им в принципе-то запрещалось. Более откровенный способ: дифференцировать фиксированные ставки зарплаты, спуская сколь возможно ниже начало шкалы вознаграждений: восемь су в день наборщику, от двух с половиной до четырех су подручному. Наконец, требовать от них бесконечно долгого [рабочего] дня, с двух часов ночи до десяти часов вечера с четырьмя часами перерыва для приема пищи (как в это поверить!), причем каждый из них должен был оттиснуть более 3 тысяч листов в день! Легко понять, что молодежь протестовала, требовала лучших условий труда, разоблачала неумеренные прибыли мастера и прибегала к оружию стачки. Забастовать значило «выкинуть штуку» (tric)139; подмастерья произносили это волшебное слово, покидая мастерскую, когда, например, ученик по распоряжению мастера принимался работать на станке, или же в каком-нибудь ином случае. И это не все: стачечники избивали «желтых», тех, кого они именовали fourfants (от итальянского слова furfante — мошенник, плут), они разбрасывали листовки, начинали судебные тяжбы. И еще того лучше, оставив старинное братство печатников, объединявшее в начале XVI в. мастеров и рабочих, они создали свое собственное общество, так называемое [общество] Гриффаренов (Griffarins, от старофранцузского слова, которое означает «обжора»). А в целях своей пропаганды подмастерья создали для регулярных празднеств и шутовских процессий доброго города Лиона гротескный персонаж сеньера де ла Кокий*EJ, которого, однако, будет узнавать и приветствовать всякий проходящий мимо. У нас не вызовет чрезмерного удивления то, что в конечном счете подмастерья проиграли и потерпели неудачу еще раз в 1572 г., после того, как добились некоторой малости.
Но что, напротив, поражает, так это то, что в крошечном этом конфликте все отдает явной современностью. Правда, печатное дело было ремеслом новым, капиталистическим, и коль скоро одни и те же причины порождают одни и те же действия, везде — в Париже в те же самые 1539 и 1572 гг., в Женеве около 1560 г. и даже в Венеции, у Альда Мануция в 1504 г., — вспыхивали знаменательные стачки и беспорядки140.
Такие свидетельства, такие ранние стачки не были исключением. Разве не должен был Труд гораздо раньше, чем принято утверждать, почти с самого начала, чувствовать себя совсем иным по своей природе, нежели Капитал? Рано развивавшаяся текстильная промышленность с ее работодателями и ненормальной концентрацией рабочей силы была самой подходящей почвой для таких ранних и неоднократных случаев [проявления] классового сознания. Так, мы видим это в Лейдене, могущественном мануфактурном городе, в XVII в. Мы обнаруживаем это также окольным путем в 1738 г. в Сареме около Бристоля, в самом сердце старинной уилтширской шерстяной промышленности.
Характерным для Лейдена141 было не только то, что он был в XVII в. центром самого крупного в Европе суконного производства (к 1670 г. он, возможно, насчитывал 70 тыс. жителей, из них 45 тыс. рабочих; в рекордном 1664 г. здесь было произведено почти 150 тыс. штук сукна), что привлекал для своих производств тысячи рабочих, приходивших из Южных Нидерландов и Северной Франции. Его характеризовало и то, что он один выполнял многообразные операции, каких требовало изготовление его сукон, байки и шерстяной саржи с примесью шелка. Не будем
Городская промышленность в Лейдене: прядильные станки. Эта картина Исаака ван Сваненбурга (1538–1614) входит в серию картин, которые иллюстрировали обработку шерсти в лейденском Лакенхале (суконном рынке). Характерная черта всех этих картин: настолько развитая механизация, насколько это позволяла техника того времени. Фото А. Дэнжъяна.
его себе представлять таким, как Норидж или средневековая Флоренция, в широких масштабах опиравшимся на ткачество или даже на одно [только] прядение близлежащих деревень. Последние были слишком богаты: они вывозили плоды своих земель на выгодный и ненасытный амстердамский рынок. А как известно, широко применяли надомный труд лишь бедные деревни. Итак, [перед нами] предприимчивый город во времена своего величия, в середине XVII в., осужденный все делать сам, и все делающий сам, начиная с мытья, чесания и прядения шерсти до тканья, валяния, стрижки и отделки своих сукон. Ему это удавалось только путем использования многочисленной рабочей силы. [Самым] трудным было пристойно ее разместить: не все рабочие помещались в настоящих рабочих поселках, которые для них строили. Много было и таких, что теснились в комнатах, сдававшихся на неделю или помесячно. Женщины и дети поставляли значительную долю необходимой рабочей силы. А так как всего этого было недостаточно, появились машины: сукновальные мельницы, приводимые в движение лошадьми или ветром, машины, которые были настоятельно необходимы в крупных мастерских «для отжима, каландрования и сушки» сукон. Об этой относительной механизации чисто городской промышленности ясно говорят картины, хранящиеся в городском музее и некогда украшавшие Лакенхал — крытый Суконный рынок.
Все это [происходило] в условиях явственного императива: в то время как Амстердам производил роскошные ткани, а Гарлем настойчиво стремился следовать за модой, Лейден специализировался на дешевом текстиле, начиная с шерсти невысокого качества. Издержки всегда следовало снижать. Так, цеховой строй, который сохранялся, позволил развиться рядом с собой новым предприятиям, мастерским, уже мануфактурам, и надомный труд, существовавший под знаком безжалостной эксплуатации, завоевывал почву. Так как город рос быстро (в 1581 г. в нем было всего 12 тыс. жителей), он, невзирая на удачу нескольких из своих предпринимателей, не вырастил кадры своего собственного капитализма. Вся активность Лейдена замыкалась на амстердамских купцах, которые прочно держали город в руках.
Такая концентрация рабочих могла лишь способствовать встрече Капитала с Трудом и их столкновениям. В Лейдене рабочее население было слишком многочисленным, чтобы не быть беспокойным и подвижным, тем более что городские предприниматели не имели возможности обратиться в случае нужды к более легко управляемой деревенской рабочей силе. Французские агенты, начиная с находившегося в Гааге посла или пребывавшего в Амстердаме консула, прислушивались к этому хроническому недовольству в надежде (не всегда тщетной) сманить кое-кого из рабочих для укрепления французских мануфактур142. Короче говоря, ежели в Европе и был подлинно «промышленный» город, подлинно городская концентрация рабочих, то это был именно этот город [Лейден].
То, что здесь вспыхивали стачки, было совершенно естественно. Есть, однако, три удивительных обстоятельства: то, что стачки эти, согласно точному перечню Постумуса, были столь немногочисленны (1619, 1637, 1644, 1648, 1700, 1701 гг.); что были они эпизодическими и затрагивали лишь ту или иную группу рабочих, например ткачей или сукновалов, за исключением движений 1644 и 1701 гг., носивших характер движений массовых; наконец (и в особенности), что стачки эти так плохо освещены в исторических исследованиях, вне сомнения, по причине отсутствия документации.
Следовательно, надо признать очевидное: рабочий пролетариат Лейдена был разделен на функциональные категории — сукновал — это не прядильщик и не ткач. Он входил отчасти в не слишком прочную цеховую систему, отчасти же существовал в рамках свободного (а на самом деле бывшего под строгим присмотром и контролем) ремесла. В этих условиях пролетариату не удавалось достичь себе на пользу [такой] сплоченности, которая оказалась бы опасна для тех, кто им управлял и его эксплуатировал, для мастеров-мануфактуристов, и для стоявших за их спиной подлинных хозяев: купцов, руководивших игрой в ее целостности. Однако же существовали регулярные собрания рабочих и своего рода членские взносы, которые были базой касс взаимопомощи.
Но преобладающей чертой организации текстильной промышленности в Лейдене была просто-напросто безжалостная сила имевшихся средств принуждения: надзор, подавление, заключение в тюрьму, смертные казни были угрозой постоянной. Регенты города яростно поддерживали привилегированных. Больше того, хозяева мануфактур были объединены в своего рода картель, охватывавший всю Голландию и даже все Соединенные Провинции. Разве не собирались они каждые два года общим «синодом», дабы устранить вредоносную конкуренцию, определить цены и заработную плату, а при случае и решить, какие меры следует принять против действительных или возможных рабочих волнений? Эта современная организация привела Постумуса к выводу, что на уровне работодателей классовая борьба была одновременно и более осознанной, и более воинствующей, нежели на уровне трудящихся. Но не есть ли это впечатление историка, привязанного к своим документам? Если рабочие оставили нам не так-то много доказательств своей борьбы и своих чувств, то разве же они тем не менее не думали так, как им то диктовала ситуация? Любая рабочая организация, официально предназначенная для защиты интересов рабочей силы, была запрещена. Следовательно, на регулярных собраниях, которые они устраивали, рабочие не могли ни действовать, ни говорить в открытую. Но сама по себе реакция хозяев доказывает, что молчание рабочих определенно не означало безразличия, незнания или приятия143.
Последний эпизод, на котором мы хотели бы остановиться, совсем иной. Речь идет о промысле более скромном и по своей организации более соответствовавшем нормам [своей] эпохи. А значит, в определенном смысле более репрезентативном, нежели чудовищный лейденский вариант.
Мы в Сареме в Уилтшире, неподалеку от Бристоля, в 1738 г. Сарем находится в центре старинной зоны шерстяного производства, подчиненного контролю фабрикантов-суконщиков, бывших в большей мере купцами, чем мануфактуристами (clothiers). Вспыхивает короткое восстание. Кое-что из имущества этих clothiers было разграблено. Репрессии не заставили себя ждать, трое бунтовщиков повешены, порядок восстановлен. Но речь идет не о каком-то маловажном инциденте.
Прежде всего, на этом английском юго-западе, где произошли волнения 1738 г., социальное брожение, по крайней мере с 1720 г., было частым явлением. И именно там родилась народная песенка «Наслаждение суконщиков» (“The Clothiers' Delight"), которую Поль Манту прославил в своей классической книге144. Она, вне сомнения, восходит к правлению Вильгельма Оранского (1688–1702 гг.). Следовательно, это песня относительно старая, которую годами снова и снова распевали в трактирах. В ней фабриканты шерстяных тканей, как считается, по секрету рассказывают о своих деяниях и подвигах, о своих радостях и тревогах. «Мы, — поют они, — накапливаем сокровища, мы приобретаем огромные богатства путем обдирания и угнетения бедняков… И как раз благодаря их труду набиваем мы свой кошелек». За их труд нетрудно заплатить меньше, чем следует, или усмотреть в [готовой] работе изъяны, если даже их нет, снизить заработную плату, «заставив поверить, что торговля идет плохо… Ежели же она улучшится, [труженики] этого никогда не заметят». Разве же штуки ткани, что они поставляют, не уходят за моря, в страны дальние и лежащие вне их поля зрения? Что они там могут увидеть, эти горемыки, работающие день и ночь? А потом, у них и есть-то один только выбор: «эта вот работа или никакой работы».
Другой небольшой, [но] многозначительный факт: инцидент 1738 г. привел к публикации в 1739 и 1740 гг. памфлетов, которые были делом не рабочих, а радетелей, желавших восстановить гармонию. Ежели в ремесле все идет плохо, то не происходит ли это по причине иностранной, в частности французской, конкуренции? Конечно, работодатели должны были бы изменить свое поведение, но в конце концов нельзя же «заставлять их разоряться, как то, к несчастью, со многими из их числа приключилось на протяжении последних нескольких лет». В конечном счете все это очень ясно. Позиции по обе стороны барьера обрисованы четко. А барьер определенно существует. И он будет только укрепляться с нарастанием волнений в XVIII в.