Глава первая Искусство беседы

Во французском языке XVII в. слово «беседа» (la conversation) обозначало непринужденный разговор (в отличие от синонимичного понятия «l’entretien», которое обычно употреблялось по отношению к разговорам на заданную тему) или постоянный круг общения (заметим в скобках, что оба этих смысла присутствуют и в русском слове «беседа», которым, согласно Далю, можно назвать как «взаимный разговор», так и «собрание, общество, кружок»). Эта двойственность говорит о том, что «беседа» как особый тип вербальной коммуникации еще не мыслилась отдельно от участников, оставаясь специфической принадлежностью определенной социокультурной группы. По словам Фюретьера, одну категорию составляла «беседа дам», оттачивавшая ум, другую — «беседа ученых».[113] Причем различие между ними не ограничивалось содержательным уровнем. Вернее будет сказать, что содержание было неразрывно связано с манерами. Беседа предполагала точное соответствие между вербальным и телесным жестом. Ученые вели беседы в кабинетах или в библиотеке, часто апеллируя к книгам. Дамы — в альковах или на прогулках. Как правило, хозяйка дома принимала визиты полулежа или сидя на парадной постели, которая стояла на постаменте посреди комнаты. В пространстве между собственно ложем и бортиками постамента размещались табуреты, на которых рассаживались визитеры. Так выглядел салон XVII в., по крайней мере в своем классическом виде.

Неразрывную связь риторических привычек и манер подтверждают многочисленные трактаты о том, как следует вести беседу. Отчасти это была компетенция учебников хороших манер, в которых обычно присутствовал раздел, посвященный умению вести разговор. Таков случай «Нового трактата о вежестве» Антуана де Куртэна, о котором речь пойдет ниже. Однако их рекомендации, как правило, ограничивались речевым этикетом (как следует к кому обращаться) и, если можно так выразиться, протоколом общения (как вступить в беседу, как из нее выйти, какие жесты и действия необходимо произвести). Содержание и построение беседы — предмет отдельных сочинений, которые не столько давали конкретные советы, сколько представляли читателям готовые образцы для подражания. Именно так поступает аббат де Бельгард в своих «Образцах разговоров для учтивых людей». Более сложную позицию занимает госпожа де Скюдери. Ее «Беседы на разные темы» сочетали в себе прямые рекомендации и образцы для подражания: во многих случаях предметом разговора ее героев оказывалась сама беседа или материи, с ней связанные.

Как легко заметить, обе категории текстов (с одной стороны, учебники хороших манер, с другой — сборники риторических упражнений) соответствуют двойному пониманию беседы как общения в целом и как разговора в частности. Но различие между ними обусловлено не только этим. Правила хорошего тона были ориентированы на уже существовавшие в обществе нормы, которые быстро менялись. Когда мольеровский мещанин во дворянстве пытался обучиться хорошим манерам, то помимо услуг учителей он явно прибегал к письмовникам или сборникам комплиментов. На это указывает его витиеватый комплимент маркизе: «Сударыня! Это величайшая для меня радость, что я оказался таким баловнем судьбы и таким, можно сказать, счастливцем, что имею такое счастье, и вы были так добры, что сделали мне милость…» (III, 19).[114] Стилистически это высказывание напоминает образцы приветствий из «Совершенного придворного»: «Монсеньор, почитая великой милостью удостоиться возможности вас приветствовать…» Однако между анонимным «Совершенным придворным» (1640) и «Мещанином во дворянстве» Мольера (1670) — тридцать лет. Потуги господина Журдена на «благородную» учтивость были смешны не только потому, что не соответствовали его общественному положению и привычкам, но еще и в силу того, что использовавшиеся им формулировки безнадежно устарели. Иначе говоря, учебники хороших манер часто отражали вчерашние нормы: пока книга была отпечатана, продана и доходила до читателя, ее советы оказывались устаревшими.

Напротив, тексты, посвященные содержательной стороне беседы, представляли своим читателям идеальные модели, которые были связаны не столько с существовавшими нормами, сколько с социальным утопизмом. Это могло сказываться в попытках некоторых авторов (к примеру, аббата де Бельгарда) напомнить, что в конечном счете религиозные идеалы выше общественных. Или, как в «Беседах» госпожи де Скюдери, показать возможность общения, непохожего на то, что было принято в свете. Хотя эти модели неизбежно вбирали в себя черты реальных практик, будучи ориентированы на вневременные (с их точки зрения) идеалы, они в меньшей степени были подвержены анахронизму. Парадоксальным образом, их можно назвать более «практичными», нежели учебники хороших манер, поскольку они сохраняли актуальность вплоть до того момента, когда происходила кардинальная смена ценностей.

Вопрос практического применения для всей этой литературы был крайне чувствителен. Как писал Жан-Батист Дюамель, который в 1666 г. заново перевел на французский язык известный трактат Джованни Делла Каза «Галатео, или Об обычаях» (1558),

Я знаю, что наука светскости постигается не по книгам, и, чтобы научиться нравиться, одних предписаний мало; я также знаю, что человек — недостаточно искусный художник, чтобы знать все пропорции и цвета, что он — не слишком хороший музыкант или лютнист, чтобы помнить все тональности, ноты, аккорды и такты. Все эти вещи зависят от навыка, поэтому следует не только знать правила, но и упражняться, чтобы приобрести легкость исполнения, в которой и заключается приятность. Точно так же, если человек будет знать все предписания «Галатео», «Придворного» и «Достойного человека» господина Фаре, но не будет иметь дела с миром, то правила эти окажутся для него бесполезны, не только из-за отсутствия надобности, но и потому, что, не имея навыка, он не научится их с легкостью применять. Они не лишат его скованности и неловкости, налета провинциальности или кабинетности, который свойствен тем, кто живет в одиночестве и ни с кем не видится. Но эти правила могут быть в высшей мере полезны для тех, кто сочетает их с практикой, ибо час чтения способен навести на размышления, к которым опыт приводит через десяток лет. Кроме того, есть ошибки столь грубые, что их опасно узнавать лишь после того, как они были совершены; один такой промах способен погубить человека и сделать его предметом насмешек до конца дней. Поэтому можно сказать, что если правилам нужна практика, то и они ей отнюдь не бесполезны.[115]

Дюамель отчетливо формулирует мысль, которую на разные лады повторяли до него: в искусстве беседы практика доминирует над теорией. А потому авторам, фиксировавшим его правила, приходилось иметь дело с подспудным ощущением собственной неполноценности, неизбежно сопровождавшим это занятие. По-настоящему светский человек не нуждался в таких наставлениях; само качество «светскости» утрачивало свою ценность, будучи доступно слишком большому количеству людей. Так что широкое распространение хороших манер, то есть в буквальном смысле слова их вульгаризация, было отнюдь не в интересах светского общества. Как показал в своем исследовании придворной культуры Норберт Элиас, именно поэтому механизм вульгаризации манер не сводился к их простому перениманию, когда модели «правильного» поведения постепенно спускались по иерархической лестнице, захватывая все более широкие слои общества. Как только они переставали быть исключительным достоянием узкого круга, элита изобретала новую систему отличий и реформировала свое поведение, чтобы избежать смешения с теми, кто стремился войти в ее ряды. Скажем, если при дворе Людовика XIII признаком хорошего тона была вычурность и усложненность речи, которая у нас сейчас ассоциируется с барочной эстетикой — примером тому «Совершенный придворный», — то при дворе молодого Людовика XIV в моде была не столько простота, сколько грубость манер, о чем, как мы увидим, писал Бюсси-Рабютен.

В такой ситуации печатное слово, будучи одним из эффективных способов вульгаризации, представлялось менее желательным, нежели устное. Книга о хороших манерах была доступна любому грамотному и сравнительно обеспеченному человеку, который мог ее купить и прочитать. Меж тем как для того, чтобы проникнуть в хорошее общество и перенять его манеры, требовалось непропорционально большее количество усилий и, что важно, согласие самого общества. С этой своеобразной аристократичностью устного слова был связан комплекс представлений, противопоставлявших обучение по книгам свободному познанию «книги мира».[116] Как писал аббат де Бельгард, «мир — огромная книга, из которой достойные люди узнают все, что им следует знать». Следовательно, печатная продукция — удел тех, кого нельзя назвать «достойными людьми». С этим, конечно, напрямую не согласился бы ни один автор (на то он и автор), однако престиж устного слова довлел над сочинителями подобных руководств и заставлял обращаться к псевдоустным жанрам. Тот же аббат де Бельгард говорил, что «мир — огромная книга», не от своего лица: в противном случае получилось бы, что он дискредитировал собственный труд. Эту сентенцию произносит один из участников его воображаемой беседы. Похвала устному слову звучит в якобы устной речи, случайно запечатленной на бумаге. Таким образом, когда авторы этих частных риторик имитировали разговорные формы, они не только создавали идеальную модель беседы, но преодолевали компрометировавший их разрыв между теорией и практикой (который, заметим, полностью исчезает, когда перед нами, как в случае госпожи де Скюдери, «беседа о беседе»).

Совершенный придворный

(1640)

Эта небольшая книга увидела свет в 1640 г. в Амстердаме. Собрание разнородных материалов — от образцовых разговоров и писем до анекдотов и галантных стихов, — она должна была служить шпаргалкой для тех, кто не слишком искушен в тонкостях светской жизни. Судя по некоторым деталям, анонимный автор обращался к преимущественно буржуазной (и провинциальной) аудитории. Так, участники диалога «Как пригласить друга на обед» названы не фамильными, а крестильными именами, что говорит об их незнатном происхождении. А в диалоге «Как обратиться к девушке хорошего происхождения» дворянская приставка «де» есть только у кавалера, но не у дамы. Показательны и фамильные имена персонажей этого диалога. Кавалер, судя по всему, гасконец. В XVI столетии прославился маршал де Монлюк, герой итальянских кампаний, оставивший после себя книгу воспоминаний «Комментарии» (1592). Что касается мадмуазель Флери, то эту фамилию носило влиятельное руанское семейство, из которого чуть позже вышел известный католический историк Клод Флери. Трудно сказать, до какой степени намеренным со стороны автора был выбор имен, тем не менее перед нами не только сватовство дворянина к девушке из буржуазной семьи, но и разговор людей, рожденных в разных концах Франции. Это могло быть дополнительной причиной их взаимной отчужденности: язык и привычки Верхней Нормандии в эту эпоху еще отличались от гасконских, хотя во второй половине века региональные особенности будут все больше исчезать под влиянием централизаторской политики Людовика XIV. В силу этого паре был тем более необходим четкий «протокол общения», помогавший преодолеть культурные различия.

А вот сословное различие между кавалером и дамой могло быть не столь велико, несмотря на разницу происхождения. Согласно расхожему представлению того времени, гасконцы отличались бедностью, а также хвастливостью, хитростью и одновременно простодушием (эти качества они, впрочем, делили со своими ближайшими соседями — испанцами). Для бедного гасконского дворянина женитьба на богатой невесте из буржуазной семьи давала возможность не только поправить состояние, но и обзавестись полезными родственными связями (скажем, руанские Флери были крупными магистратами). И хотя теоретически дворянин всегда был выше буржуа, в реальности влиятельный и состоятельный выходец из третьего сословия, в придачу занимавший какую-нибудь заметную административную должность, был в шаге от приобретения личного дворянства, и его вес в обществе мог быть более значительным, нежели у дворянина средней руки.

Допустим, что наши предположения верны и что небогатый гасконский дворянин господин де Монлюк желает породниться с семейством мадмуазель Флери. Этот диалог — их первая беседа (мадмуазель Флери говорит господину де Монлюку, что не имеет чести его знать), но нет сомнения, что кавалер уже получил согласие родителей невесты. В первом явлении «Смешных жеманниц» (1659) Мольера представлена сходная ситуация, когда Лагранж и Дюкруази, уже достигнув взаимопонимания с Горжибюсом, приходят знакомиться с Мадлон и Като, его дочерью и племянницей. Их встречает дурной прием:

Лагранж: Как это они еще догадались предложить нам кресла! И позволительно ли в нашем присутствии все время перешептываться, зевать, потирать глаза, поминутно спрашивать: «А который теперь час?» И на все вопросы ответ один: «да» или «нет»! (I. I)[117]

Неучтивое обращение Мадлон и Като свидетельствует не только об их «жеманстве» (они воспроизводят образцы «модного» поведения, не соответствующего их положению в обществе), но и о нежелании вступать в брак с предложенными кавалерами. Как следует из «Нового трактата» Куртэна, своими действиями они обозначают скуку и незаинтересованность в собеседнике, нарушая элементарные правила приличия: «Когда говорят другие, следует стараться не дремать, не потягиваться и не зевать…» Напротив, мадмуазель Флери, на словах отвергая ухаживания господина де Монлюка, дает понять, что ничего не имеет против брака. Ее сопротивление носит ритуальный характер, как, собственно, и само ухаживание. Поэтому на комплименты красоте она отвечает с подобающей скромностью, а объяснение в любви встречает заверением в собственной добропорядочности. Последнее, по-видимому, входило в традиционную тактику ухаживания: в несколько измененном виде эта тема присутствует и в беседах мадмуазель де Монпансье и графа де Лозена. Так, на вопрос дамы, не приходилось ли ему думать о браке, граф отвечал, что «побудить его к этому может лишь добродетель суженой», тем самым давая собеседнице возможность должным образом отреагировать на его заявление. Из этого следует, что добропорядочность женщины — величина абсолютная, меж тем как добропорядочность мужчины проявлялась в женитьбе на добродетельной женщине. Лозен, стоявший ниже мадмуазель де Монпансье на сословной лестнице, не мог требовать от нее отчета в добродетели, поэтому ему приходилось настаивать на собственной добропорядочности. Мадмуазель Флери, заявляя о своей добродетели, побуждает господина де Монлюка недвусмысленно высказаться о своих намерениях. Как только он это делает, ей в качестве ответного жеста приходится снова подчеркивать свою незаинтересованность в его ухаживаниях: «Вы всегда найдете дверь этого дома открытой, как и все те, кто с вами сходен».

Эта оборонительная тактика женского поведения восходит, конечно, к куртуазной культуре, где дама нередко сравнивалась с замком, который можно взять внезапным нападением или длительной осадой. Однако в XVII столетии военная метафорика распространялась не только на отношения между полами, но и на человеческие отношения в целом. Эта схема прослеживается и в диалоге «Как пригласить друга на обед». Вначале Жюльен засыпает Себастьена комплиментарными просьбами разделить с ним обед, а тот их отклоняет. Затем, когда приглашение принято, Жюльен начинает разрабатывать новую тему: он недостоин оказанной ему чести, и теперь уже Себастьену приходится заверять друга в полном довольстве предложенным угощением. Это тактика поединка: сперва один нападает, другой защищается, потом первый уходит в оборону, вынуждая противника занять более активную позицию.

Сравнение разговора с поединком — одно из общих мест французской воспитательной литературы начала XVII в., когда огромное количество дуэлей заставило искать альтернативные пути решения конфликтов, скажем, пытаться перевести агрессию в более мирное русло риторики. Диалоги из «Совершенного придворного» показывают, что в это время даже самый нейтральный или благожелательный разговор естественно принимал форму спора.

Тираж «Совершенного придворного», вероятно, был невелик, поскольку до нашего времени дошло всего лишь несколько экземпляров. Поэтому трудно судить, каково было влияние этой книги и имелось ли оно вообще. В ней представлен тип вежества, который к середине XVII в. уже вышел из употребления при дворе и воспринимался как устаревший. И это еще один довод в пользу того, что «Совершенный придворный» предназначался не аристократическому, но буржуазному, возможно — провинциальному читателю.

Совершенный придворный[118]

Как засвидетельствовать свое почтение вельможе

Монсеньор, почитая великой милостью удостоиться возможности вас приветствовать и засвидетельствовать почтение Вашей Светлости, я буду мнить себя счастливцем, когда вы позволите мне пребывать отныне вашим нижайшим и покорнейшим слугой.

Вариант

Монсеньор, место, занимаемое Вашей Светлостью среди грандов, и ваши бесчисленные прекраснейшие качества побуждают меня предложить вам ту малость, которой я располагаю, дабы всегда и везде иметь возможность покорнейше вам служить.

Как пригласить друга на обед

Жюльен — Себастьену. Сударь, когда бы вы согласились оказать мне услугу, то почтили бы меня своим посещением, чтобы разделить мой скромный обед.

Себастьен. Сударь, благодарю вас от всего сердца. Я не заслужил такого внимания и на сей раз прошу меня извинить.

Жюльен. Но почему, сударь? Сделайте одолжение, и, исполненный благодарности, я буду счастлив служить вам во всем, на что вы пожелаете меня употребить.

Себастьен. Сударь, вы слишком добры и красноречивы, чтобы было можно вам отказать, но я боюсь вас стеснить.

Жюльен. Сударь, вы не можете меня стеснить и окажете мне больше чести, нежели я заслуживаю.

Себастьен. Тогда, сударь, прошу считать меня вашим покорным слугой и отбросить всяческие церемонии.

Жюльен. Я знаю, что не в моих силах предложить то, ради чего вам стоило бы остаться до обеда, поэтому из-за меня вы окажетесь в убытке, ибо дома вас угостили бы лучше. Но с этим ничего не поделать, и я прошу у вас немного дружеского снисхождения.

Себастьен. Когда бы всем постящимся предлагали такое угощение, пост показался бы им легким и приятным. Вы мне оказываете слишком большую милость и должны извинить мою докучливость.

Жюльен. Там нет нужды в прощении, где нет обиды. В ответ скажу, что вы не можете докучать своим слугам и тем, кому вы дороже жизни. Скорее я должен просить прощения за то, что задержал вас у себя ради столь скудного угощения, однако оно — от чистого сердца. Я и вправду краснел бы от стыда, когда бы не был уверен в вашей дружбе. Сожалею лишь о причиненном вам неудобстве.

Себастьен. Сударь, вы оказали мне слишком много чести; моя благодарность всегда и повсюду будет стремиться явить, что, ежели мои возможности окажутся равны моей доброй воле, я не пожалею ни собственных сил, ни сил друзей, дабы вам услужить.

Как обратиться к девушке хорошего происхождения, имея намерение на ней жениться, и предложить ей свои услуги

Господин де Монлюк и мадмуазель Флери.

Господин де Монлюк. Мадмуазель, не сомневаюсь, что вы сочтете меня не столько смелым, сколько дерзким, но из снисхождения к моему смирению, умоляю вас извинить смелость и простить дерзость, заставившие меня решиться покорнейше вам предложить мной располагать.

Мадмуазель Флери. Сударь, я крайне сожалею, что не имею чести вас знать, и поражена, что вы предлагаете свои услуги особе, их недостойной.

Господин де Монлюк. Мадмуазель, к таким речам вас побуждает природная доброта.

Мадмуазель Флери. Простите, сударь, но моими устами говорит чистая правда.

Господин де Монлюк. Мадмуазель, непомерная скромность, естественно звучащая в ваших словах, позволяет мне надеяться, что мои намеренья окажутся вам приятны и со временем я смогу заслужить вашу благосклонность.

Мадмуазель Флери. Когда бы во мне было нечто благое, то оно, сударь, склонилось бы к вам, но это не так, и потому вам не на что надеяться.

Господин де Монлюк. Мадмуазель, вы исполнены прелести, но я не почитаю себя довольно счастливым, чтобы надеяться на благосклонность и ею обладать: воистину, я смогу подняться в собственном мнении, лишь если вы будете ко мне милостивы и полюбите меня так, как я люблю вас.

Мадмуазель Флери. Когда бы я и пожелала вас полюбить, этой любви был бы положен строгий предел, и она вовек не вышла бы за границы порядочности и скромности.

Господин де Монлюк. И это, мадмуазель, заставляет меня еще более вас ценить и делает вас еще более привлекательной. Поэтому умоляю вас поверить в неизменную святость моих намерений и что стремлюсь я к честной цели. Как, неужто вы меня принимаете за кого-то другого, полагая во мне помыслы, противные вашему счастью? Когда бы это было так, то лучше мне вовсе не родиться на свет, а потому я твердо намерен навеки оставаться вашим вернейшим и покорнейшим слугой, исполняющим все, что вам заблагорассудится мне повелеть.

Мадмуазель Флери. Я вас благодарю, сударь, за эту привязанность и за труды, которые вы взяли на себя ради не заслуживающей того особы. Ваша покорная служанка.

Господин де Монлюк. Это я, мадмуазель, обязан вам до такой степени, что мне не по средствам вернуть этот долг, и потому умоляю и заклинаю вас пользоваться моими услугами во всем, в чем вы сочтете меня способным услужить. Теперь с бесконечным почтением решаюсь проститься с вами и оставляю вам сердце в залог преданности и постоянства.

Мадмуазель Флери. Прощайте, сударь, от всего сердца благодарю вас за визит.

Господин де Монлюк. Я надеюсь снова вас увидеть, и, по возможности, скоро.

Мадмуазель Флери. Сударь, если ваши намерения добры, а цели законны, вы всегда найдете дверь этого дома открытой, как и все те, кто с вами сходен; все будут приняты наилучшим образом, и потому вы можете приходить, когда вам заблагорассудится.

Господин де Монлюк. Мадмуазель, хочу вас заверить, что я сейчас расстаюсь с сиянием дня, дабы погрузиться в пучину самого ужасного мрака, который только может повстречаться, ибо, поверьте, без вас для меня нет ни дня, ни света, и время сей печальной разлуки мне столь тягостно, что минуты кажутся часами, часы — целыми днями, а дни — веками. Меня утешит лишь надежда на вашу благосклонность, тогда я смогу терпеть.

Мадмуазель Флери. Бог велит нам надеяться. Но, возможно, вы не столь одержимы страстью, как делаете вид. Прощайте, сударь, увидимся в другой раз.

Господин де Монлюк. Мадмуазель, вы недооцениваете свою красоту и постоянство моей любви. Но я надеюсь, что со временем вы увидите, каков я; сейчас же, хотя необходимость вынуждает меня расстаться с вами, я никогда не расстанусь с той привязанностью, которую ваши прекрасные очи заронили в мою душу. Прощайте, мадмуазель, до следующего раза, который я, по возможности, постараюсь приблизить.

При следующей встрече:

Господин де Монлюк. Поверьте, мадмуазель, я никогда не думал, что боль разлуки с тем, кого любишь, столь пронзительна, ибо готов поклясться вашими прекрасными глазами, путеводными звездами моей судьбы, что умирал от нетерпения вас снова видеть.

Мадмуазель Флери. Возможно ли, сударь? Не могу поверить.

Господин де Монлюк. Умоляю, мадмуазель, поверьте, ибо клянусь, что мне не по силам переносить тоску, которой страдал, видя себя на столь долгий срок удаленным от предмета моего счастья и всего, что любо моей душе.

Мадмуазель Флери. Сударь, быть может, это и так, ибо по вашим поступкам вы кажетесь объятым страстью.

Господин де Монлюк. Мадмуазель, уверяю вас, что мне нет довольства ни в чем, кроме того, что укрепляет мою любовь, — вашего расположения и вашей поразительной красоты.

Мадмуазель Флери. Сударь, вы так говорите, чтобы посмеяться надо мной, как будто во мне есть хоть крупица подобной красоты.

Господин де Монлюк. Как, мадмуазель, неужели вы меня принимаете за такого человека? Уверяю вас, что говорю от души и был бы достоин презрения, ежели бы думал не то, что говорю. Знайте, мадмуазель, что вы видите человека, который полностью принадлежит вам и желает жить лишь ради вас и ради служения вам. И более всего меня огорчает необходимость покинуть вас на несколько дней, дабы уладить неотложное дело. Я прошу вас поверить, что, куда бы я ни отправился, в моей душе вечно будет пребывать живой образ ваших совершенств и я буду жить лишь мыслью о вашей красоте, с полной решимостью во всем вам повиноваться. Прощайте, мадмуазель, до следующего раза и извините, что не могу дольше составить вам компанию.

Мадмуазель Флери. Я бесконечно вам признательна, сударь; до следующего раза.

Антуан де Куртэн

Новый трактат о вежестве, принятом во Франции среди добропорядочных людей

(1671)

Антуан де Куртэн (1622–1685) начал карьеру на военном поприще, много служил за пределами Франции, в частности у знаменитой Кристины Шведской, которая пожаловала ему дворянство. Но его призванием стала дипломатия. Он представлял интересы шведской короны при французском дворе, затем, перейдя на французскую службу, — интересы Франции при скандинавских дворах. Выйдя в отставку, занялся литературой; о характере его интересов говорит тот факт, что он перевел на французский язык знаменитый трактат Гроция «О военном и мирном праве». Кроме того, ему принадлежат «Трактат о ревности» (1674), «Трактат о лености» (1674) и «Трактат о вопросах чести» (1675).[119]

В «Новом трактате о вежестве, принятом во Франции среди добропорядочных людей» тоже сказался дипломатический опыт Куртэна. В отличие от соотечественников, он вживе мог наблюдать постепенный рост общеевропейского влияния Франции и французской культуры. Поэтому для него важно было не поведение как таковое — как входить, где садиться, — но чисто французские обычаи и вопросы речевого этикета. Многие его рекомендации явно предназначались людям, свободно говорившим по-французски, но для которых этот язык не был родным (отсюда запрет говорить в обществе на языке, непонятном большинству присутствующих): тем, кто не очень чувствовал разницу между различными формами и оттенками общения.

Как и многие авторы, писавшие о правильном поведении в обществе, Куртэн стремился примирить требования христианской морали с реальностями человеческого общежития. В отличие от Никола Фаре, чей знаменитый трактат «Достойный человек, или Искусство нравиться при Дворе» (1630) представлял довольно пессимистический взгляд на существовавшее тогда положение вещей, Куртэн был не склонен его драматизировать. По сравнению с другими теоретиками, у него менее ощутим конфликт между внешней формой и внутренним содержанием, или, говоря языком эпохи, между «видимостью» и «сущностью». Его концепция вежества требовала от каждого члена общества четкого и объективного понимания собственного положения. Никто не имел права узурпировать чужие привилегии, но не следовало допускать и ущемления собственных интересов. В этом смысле весьма характерно замечание по поводу рассаживания во время церемоний: «Что до приглашенных, то, будучи в их числе, не следует самому занимать место, если есть церемониймейстер, их распределяющий <…>». Церемониймейстер — это тот, кто гармонизирует общество, кто твердо знает положение каждого в сословной и придворной иерархии и отводит всем подобающее место. Его отсутствие ставит людей перед дилеммой: нравственный императив требовал скромности и самоуничижения, а светская мораль — уважения к собственному положению в обществе и в государстве. Поэтому Куртэн советовал поступать, исходя из интересов должности или сана, но не забывая о другой — христианской — системе координат.

Многие из практических рекомендаций Куртэна вполне традиционны. Как Эразм Роттердамский за полтора века до него, он стремился к установлению единых норм поведения, своеобразной «золотой середины», и осуждал различные формы отклонения от нее. Ему претят чрезмерная порывистость и эмоциональность; он считает, что индивидуальное не должно превалировать над общественным (и отнюдь не случайно предпочитает безличные грамматические формы). Но не менее показательно и то, что его собирательный «герой», несмотря на этикетные промахи, более образован, нежели окружающие его вельможи. Те могут забыть название битвы, в которой Цезарь разбил Помпея, или перепутать Александра Великого с Дарием, что для человека книжной культуры было немыслимо. Так у Куртэна намечается проблема, которая будет обсуждаться аббатом де Бельгардом и его современниками: как соотносятся интеллектуальное превосходство и высокий сословный статус? В отличие от людей XVIII столетия, которые безоговорочно решили этот спор в пользу ума (в «Женитьбе Фигаро» (1781) Бомарше скажет, что «рожденье — это случай, // Все решает ум один»), [120] Куртэн, как и Декарт, и многие другие, был готов пожертвовать умом во имя поддержания установленного порядка.

«Новый трактат» Куртэна — одно из самых популярных в XVII в. сочинений воспитательного жанра. С момента выхода в свет и до 1730 г. оно выдержало как минимум пятнадцать переизданий.

Новый трактат о вежестве, принятом во Франции среди добропорядочных людей[121]

Глава седьмая

О том, что касается беседы в обществе

Как входить в комнату

С нахальством врываться туда, где находится общество, — признак легкомыслия или тщеславия; когда дозволено войти (за исключением тех случаев, когда речь идет о важном деле, не терпящем отлагательств, или же когда это невозможно сделать незаметно), то, еще не подойдя к собранию, начинать вопить во всю глотку тем, кто нам более всего знаком: «Сударь или сударыня, ваш слуга, желаю доброго дня» и тому подобное свойственно лишь тем, у кого в голове ветер. Напротив, надо подойти потихоньку и поздороваться, будучи совсем рядом и самым скромным тоном.

Также весьма невежливо тянуть за мантию или за плащ благородную особу, с которой вы хотели бы поговорить.

Следует подождать, пока она вас заметит, и если она в то время тихо беседует с кем-то другим, то отойти и дождаться, пока она закончит разговор. Если же вам надо сообщить ей нечто срочное, особенно если это касается ее собственных интересов, то следует покрутиться там, где она вас может увидеть, затем со всем уважением приблизиться и громко или тихо сообщить, что следует, в подходящей для того манере.

Надо следить за тем, чтобы походка была скромной, слишком сильно не топать по полу или по земле, не волочить ноги, не идти, словно танцуя, не размахивать в такт руками или головой, но сдерживаться и ступать тихо, не глазея по сторонам.

Если вы подходите к собравшимся и вас вежливо приветствуют или даже поднимаются из любви к вам, то следует воздержаться от того, чтобы усесться на чье-то место; надо сесть на незанятом, даже если оно последнее. Тут нужно помнить, что в высшей степени невежливо садиться, когда вокруг стоят люди, к которым мы обязаны проявлять уважение; сесть можно лишь после того, как сядут они, или по их приказанию.

Как говорить

Тем более нельзя спрашивать, о чем шел разговор, или, если он продолжается, прерывать его неучтивым вопросом: «А кто это сделал или сказал?» — особенно если замечаешь, что все говорится иносказательно.

Присоединясь к беседе, будет невежливо говорить с кем-то из присутствующих или, если случится, со слугой на языке, другим неизвестном.

Также невежливо шептать кому-нибудь на ухо; еще грубее затем начинать смеяться: многих это оскорбляет.

Нет нужды повторять здесь то, что и так всякий день твердят детям: не должно отвечать «да» или «нет», следует всегда добавлять «сударь, сударыня» — «да, сударь», «да, сударыня». Известно также, что когда приходится говорить «нет» и противоречить знатной особе, то никогда не стоит делать это грубо, лучше прибегнуть к околичностям, говоря: «Вы мне простите, сударь» или «Я прошу у вас извинения, сударыня, но позвольте мне сказать, что кокетство — не лучший способ нравиться». Все знают и то, что добавлять «сударь» или «сударыня» к словам, которые могут произвести двусмысленное действие, есть деревенская шутка и признак неотесанности — «Книга переплетена в кожу, сударь-то мой, телка», или «Хороша, сударыня, кобылица», или «У него под седлом, сударь мой, осел».

В целом надо следовать предписанию святого Павла: «Слово ваше да будет всегда с приветливостью приправлено солью, чтобы знать вам, как должно отвечать каждому» (Послание к колоссянам, 4:6).

Еще весьма недостойно сравнивать кого-то с собеседником, желая указать на изъян или на неловкость, например: «Я знаю этого человека, я был там, когда он напился. Он, сударь, вашего роста, у него тоже длинные волосы». Или, обращаясь к даме: «У этой особы не слишком хорошая репутация, я ее неплохо знал. Это полная высокая брюнетка, как вы, сударыня». Или осуждать кого-то перед человеком, имеющим те же недостатки, — скажем, говорить в присутствии курносой дамы: «Эта дама имела глупость считать себя красавицей, и это при ее курносом носе!» Или перед хромой: «Смешно, что хромоножка нашла что раскритиковать в сарабанде». Лучше всего ни тем, ни другим манером не отзываться дурно о людях и не оговаривать их, кем бы они ни были; оговор — не только отступление от добропорядочного поведения, но и признак низкой души. Надо нерушимо следовать правилу: никогда не говорить хорошо о себе и плохо о других.

Также невежливо добавлять к обращению имя или звание человека, когда с ним разговариваешь; например: «Да, господин Сисервиль» или «Да, господин маркиз»; следует говорить просто: «Да, сударь».

Неуважением будет (как это часто случается) отвечать тому, кто нам говорит что-то лестное или отклоняет наши изъявления почтения: «Шутить изволите, сударь». Этим выражением пользоваться не след, лучше сказать по-другому, к примеру: «Сударь, вы меня смущаете, это же мой долг» или «Сударь, я не позволю себе до такой степени забыться».

Также оскорбительно, если, рассказывая о каком-то происшествии, в особенности нелицеприятном, вы прямо приписываете его тому, с кем беседуете, и вместо того чтобы воспользоваться общими выражениями: «И тут конец терпению, посыпались оскорбления, удар пришелся по уху», — твердите: «И тут вы вышли из себя, принялись сыпать оскорблениями, получили по уху».

Рассказывая о чем-то достойном, не следует хвалить самого себя, а если в событиях принимал участие вельможа, еще и излагать все во множественном числе: «Мы отправились туда-то, мы сделали то-то». В таких случаях полагается говорить лишь о вельможе, не упоминая себя: «Господин N отправился туда, он сделал то-то, он предстал перед королем».

Точно так же, когда низший рассказывает об обращенных к нему действиях вельможи, то нельзя говорить напрямую: «Господин N мне сказал то-то, послал меня ко двору», следует выражаться более окольным путем: «Господин N оказал мне честь сказать мне то-то, послать меня ко двору». А если ваша речь обращена к самому вельможе, то говорить надо так: «Вы были столь добры оказать мне милость замолвить за меня слово, вы взяли на себя труд» и т. д.

Тут следует предупредить, что все слова должны подходить друг другу, например: «Вы были столь добры оказать мне милость» — милость, но не услугу, так как «услуга» и «дружба» подобают лишь между равными или когда высший обращается к низшим. «Сударь, я вас прошу о любезности оказать мне эту услугу», — весьма невежливо, правильно сказать — «эту милость, это одолжение».

Еще в обращении следует избегать приказных выражений; надо приобрести привычку говорить обиняками или использовать неопределенные конструкции и вместо: «Идите, подойдите, сделайте то, скажите это», — изъясняться так: «Хорошо бы, чтобы вы пошли; не кажется ли вам уместным подойти; мне кажется, что стоило бы сделать то-то». И фразу «Вы, верно, шутить изволите», которая весьма оскорбительна, следует перевести в пассивную форму: «Было бы дурной шуткой говорить» и пр.

Человеку, который претендует на светскость, нельзя, как простаку, болтать о своей жене, детях и близких, расхваливая их перед обществом, в котором есть люди благородные; говорить о них можно, но только к слову и без преувеличений. И если приходится заводить об этом речь, то отзываться о них нужно достойно, отмалчиваться тоже не следует, ибо это может вызвать подозрение в ревности или в недостатке расположения.

Не следует проявлять слишком много довольства расточаемым им похвалам или же называть супругу ее именем, титулом или шутливым прозвищем, как президент, который, желая упомянуть свою супругу, говорил: «Госпожа президентша, сердечко, дитятко, самая лучшая в том-то или в сем-то», вместо того чтобы просто сказать «моя жена».

Что касается женщины, то она, говоря о своем муже перед людьми невысокого звания, может называть его по имени, добавляя к этому «господин», если только он сам не низкого звания; однако перед людьми более высокого звания ей следует просто говорить «мой муж».

Смешон муж, у всех на глазах расточающий жене ласки.

Женщина же должна воздерживаться от того, чтобы, говоря о муже, именовать его просто «господин»: это очень частая ошибка, особенно среди горожанок.

Также неучтиво слишком подробно расспрашивать мужа о жене, если только не после ее долгого отсутствия, длительного путешествия или болезни; и вовсе не следует задавать вопросов, если муж — персона, которую вам следует почитать.

Если же такой вопрос уместен, то следует выражаться не так, как сказал бы сам муж; для того чтобы спросить разумно, не должно говорить: «Сколько лет вашей жене?», — но, спрашивая о жене, воспользоваться именем или званием мужа: «Сколько лет госпоже президентше? Желаю госпоже маршальше совершенного здоровья», — или, говоря с господином де Босежур: «Я рад, что госпожа де Босежур благополучно разрешилась».

Насмешки вызывает тот, кто говорит или пишет «господин мой отец» и «госпожа моя мать».[122] Это пристало только принцам; надо говорить просто «мой отец», «моя мать». Такие обозначения подходят куда лучше и более других отвечают нашему уважению и естественному благочестию.{1} Некрасиво, когда взрослые дети говорят «папа, мама», особенно теперь, когда эти наименования полностью изгнаны из хорошего общества. Дети людей высших рангов, говоря о своем отце, могут называть его «господин герцог» или «господин граф».

Неучтиво, говоря о титулованном человеке в его присутствии, один раз назвать его, а затем просто говорить «он»; к примеру, если, беседуя с господином Александром о господине графе д’Аркуре в его присутствии, я скажу: «Господин граф вершил чудеса в Касале», [123] — и господин Александр меня спросит: «Так это господин граф оборонил город?», и я отвечу: «Да, он самый», — это будет недостатком почтения к господину графу д’Аркуру, который, возможно, слышит этот разговор; поэтому следует отвечать: «Да, его оборонил господин граф».

Также оскорбительно указывать пальцем на того, о ком говоришь или о ком говорят, если он находится тут же.

Также не следует передавать советы или поклоны знакомому через человека, который выше его по званию и которого тот обязан чтить.

Недостатком уважения будет вмешиваться в беседу, которую человек высшего звания ведет с кем-то другим: не следует говорить, пока он не задаст нам вопроса или не пригласит нас принять участие в разговоре, например, призвав нас в свидетели или желая, чтобы мы рассказали нечто для него лестное, что самому ему сказать неловко.

Неучтиво первым отвечать на вопрос знатной персоны, если он задан в присутствии тех, кто выше нас по званию, даже если речь идет о вещах самых тривиальных. К примеру, если она спрашивает: «Который час?» или «Какой нынче день?», — следует дать возможность ответить тем, кто это может сделать лучше, если только вопрос не задан прямо нам.

Невежливо под предлогом помощи обрывать того, кому мы хотим выказать почтение, когда он колеблется, подбирая слова, например, если он говорит: «Цезарь разбил Помпея в битве под… под…», — не надо добавлять «Фарсалами», но следует подождать, пока нас не спросят.

Точно так же не следует поправлять, даже если такой человек ошибается, поскольку это равнозначно обличению во лжи: так, если, путая Александра с Дарием, он скажет: «Это знак природной доброты Дария, что он зарыдал, увидев Александра мертвым», — нужно подождать, пока он сам поправится или даст вам возможность тоже порассуждать на эту тему, и вывести его из заблуждения, что следует сделать без аффектации, дабы его не унизить.

Неучтиво в разговоре обращаться к такому человеку: «Вы меня понимаете; вы меня слушаете? Не знаю, хорошо ли я объясняю». Таких выражений надо избегать и просто продолжать говорить. Если вы замечаете, что вас не понимают, следует в нескольких словах повторить или разъяснить уже сказанное.

Глупо, рассказывая историю, после каждого слова повторять «он сказал» или «она сказала».

Следует избегать произносить вещи, способные вызвать отвращение, или вспоминать случаи, которые служат не к чести ваших собеседников, или что-то способное огорчить; например, говорить кому-нибудь: «Бог мой, как вы плохо выглядите»; или, обращаясь к молодящейся даме, рассуждать о давности знакомства.

Если кто-то ведет рассказ, то не следует его прерывать, чтобы рассказать то же самое получше, поскольку это признак тщеславия, всех шокирующий.

Другое дело, если речь идет об обстоятельстве, которое следует в чьих-либо интересах прояснить или засвидетельствовать.

Невежливо, выслушав рассказ, говорить: «Если все, что вы поведали, — правда, то плохи дела» или «Если этот господин говорит правду, то не удивительно…» и тому подобное. Это прямое обвинение во лжи; никогда не следует показывать, что сомневаешься в словах человека достойного. Тут надо выразиться так: «Судя по тому, что вы говорите, дела плохи» или «То, что вы говорите, сударь, показывает…» и т. д.

Когда говорят другие, следует стараться не дремать, не потягиваться и не зевать; это в высшей степени нелюбезно, поскольку тем самым мы выказываем скуку. Еще более неучтиво, зевая, издавать громкие восклицания; даже если скучаешь, следует избегать, чтобы это было заметно другим, и не впадать в бессмыслицу, как те, что беспрерывно вопрошают: «Который час?»

Чрезмерная веселость, фамильярность, невнимание к тому, что происходит

Если дрема и тупость в обществе весьма неприятны, так же неприятна и их противоположность: чрезмерная веселость отдает школярством; не следует, играючи, шлепать друг друга руками и резвиться, это может закончиться неприятностями, если не всем вокруг по душе такие игры.

Благородному человеку, когда он в обществе дам, не следует хвататься руками то за одно, то за другое, внезапно срывать у них поцелуй, головной убор, платок, браслет, ленту, именуя это милостью и изображая галантного и страстного кавалера; забирать себе письма дамы или ее книги, заглядывать в ее таблички. Для этого надо быть на очень короткой ноге, иначе такие поступки неприличны и оскорбительны и возбуждают ненависть к тому, кто их совершает.

Также неуважительно браться за зуб ногтем большого пальца, это выражает презрение, словно бы вы говорите: «Меня это тревожит не более этого», — и проводить ногтем большого пальца по кончику зуба. То же самое, если сморкаются в пальцы и т. д.

Весьма неприлично в обществе дам, да и в любом серьезном обществе скидывать накидку, парик или камзол, стричь ногти, грызть их или чистить, чесаться где бы то ни было, поправлять подвязку, туфлю, если она натирает, надевать домашний шлафрок и тапочки, чтобы, как говорится, чувствовать себя свободно. Это почти то же самое, как если бы кавалерийский офицер явился в лагерь и предстал перед своим генералом не в сапогах, а в туфлях.

Еще весьма неудобно и неприятно, находясь в обществе, вечно выслушивать чьи-то жалобы на неприятности или болезни: в этом обычно видят недостаток ума, притворство или следствие чрезмерного самолюбия, считая, что такой пустой и навязчивый способ призван замаскировать отсутствие таланта к разговору или желание казаться выше других.

Когда кто-нибудь в обществе показывает драгоценность или что-нибудь в этом роде, весьма нелюбезно хвататься за нее, чтобы взглянуть первым: следует поумерить любопытство и подождать, пока она по рукам дойдет до вас. Когда наступит ваш черед, негоже слишком громко восхищаться и рассыпаться в похвалах, как это порой делают некоторые, тем самым расписываясь в низкой лести или в том, что ничего не видели и не понимают в подобных вещах. С другой стороны, нельзя выказывать безразличие и холодно оценивать действительно ценное: это свидетельствует либо о глупом тщеславии, либо о зависти, которая никому не идет, а тем более благородному человеку; следует выказывать скромность и справедливость.

Рука и перчатка

Здесь необходимо сказать, что всегда следует снимать перчатку и целовать руку, принимая то, что нам передают, отдавая назад или просто что-нибудь давая; однако если у нас попросят эту вещь, то следует, чтобы не заставлять ждать, сперва передать ее, и уж потом поцеловать руку. И, говоря тут о руке, мы имеем в виду правую.

Еще следует знать, что невежливо протягивать руку перед лицом знатной особы, чтобы что-то передать или взять; это следует делать у нее за спиной.

Любопытство — род неучтивости

Но возвращаясь к драгоценности, бумаге или какой-нибудь другой диковине: если ее спрятали до того, как она добралась до нас, то следует подавить в себе любопытство на нее поглядеть; однако отметим, что со стороны тех, кто ее показывает, неучтиво показать лишь части присутствующих, а не всем.

Весьма нескромно заглядывать через плечо тому, кто пишет или читает, или из любопытства смотреть или перебирать лежащие на столе бумаги.

Также не следует слишком близко подходить к тем, кто пересчитывает деньги, или к открытой шкатулке, или к кабинету, в котором ищут драгоценность или еще что-нибудь, {2} даже если вы вдвоем в кабинете с хозяином дома, и если ему по какому-то делу надо выйти, то вам следует выйти вместе с ним и ждать за порогом кабинета, когда он вернется.

Невежливо читать перед людьми знатными какие-нибудь бумаги или письмо, которое нам только что вручили, если только они, имея в том свой интерес, нам это прямо не прикажут.

Также неучтиво рассматривать книги, принадлежащие человеку, которого мы должны почитать, если только это происходит не в его библиотеке, где он сочтет это знаком уважения.

Подниматься с места

Если кто-то приходит или если один из присутствующих поднимается, намереваясь уйти или желая оказать честь вновь прибывшему, то из вежливости тоже следует встать, даже если входящий ниже нас по званию.

Если входишь или покидаешь место, где находятся знатные особы, то всегда следует стараться обойти их с тыла.

Если кто-то хочет с нами поговорить, даже если это лакей, чьего господина мы обязаны почитать, надо подняться с места и принять его стоя и с непокрытой головой.

Лакеи и служанки

Кстати о лакеях: следует иметь в виду, что, разговаривая со знатной особой, имеющей выездных лакеев, будет в высшей степени неучтиво сказать: «Один из ваших лакеев сказал мне, сударь (или сударыня), что вы хотите меня видеть». Следует говорить: «Один из ваших выездных лакеев» и т. д. Вы оказываете честь не лакею, но господину.

То же самое касается служанок. О служанке дамы говорится: «Ваша девушка, ваша камеристка сказала, сударыня» и т. д., но никак не «ваша служанка».

Не прерывать никого

Не следует присоединяться к людям, которые ведут частную беседу, даже если мы их знаем, причем достаточно близко; об этом можно догадаться, если они отошли в сторону, или разговаривают тихо, или, когда мы к ним приближаемся, меняют тему разговора; заметив это, надо потихоньку отойти, чтобы их не прервать.

Как высказывать свое мнение

Если мы попадаем в общество, где следует высказать свое мнение по тому или иному вопросу или представить то или иное дело, то когда подойдет наш черед, надо снять шляпу и приветствовать самую знатную из присутствующих персон и остальное собрание, а затем сказать свое мнение. Если же в этом собрании присутствует особа высшего ранга, стоящая намного выше остальных, то следует обращать речь к ней и пользоваться местоимениями единственного числа, например: «Монсеньор, после того, что уже было сказано этими господами, бесполезно пускаться в длинные изъяснения, чтобы убедить вас в той же истине». Если же собрание состоит из людей более или менее равных, нужно говорить «господа» или «судари».

Как следует себя вести по отношению к разным людям во время церемоний и различных зрелищ

Что касается собраний в честь какой-либо церемонии, тут надо помнить, что во время торжеств следует оказывать честь двум категориям людей: их устроителям и тем, кто на них приглашен.

Устроителям, когда дело касается торжественных церемоний, следует всегда уступать место, даже если они — наши низшие. Например, если это свадьба, то следует оказывать уважение невесте и жениху, их родным и служителям церкви, даже если они намного нас ниже.

Если это крещение, то первые места должны быть отданы крестным отцам и матерям, младенцу и тем, кто участвует в церемонии. Если это похороны, то первые, почетные места должны быть отданы родственникам умершего. Если дело происходит в церкви и это процессия или приношение, то первыми должны идти церковные старосты и чины церкви.

Что до приглашенных, то, будучи в их числе, не следует самому занимать место, если есть церемониймейстер, их распределяющий; если же его нет и все вольны сами выбирать себе место, то первые места разумно оставить для персон более знатных, ежели только твой чин или звание не обязывают тебя, как положено в свете, оказать себе честь и сесть на видном месте, не из себялюбия, но из уважения к сообществу, членом которого являешься, или к государю, которому служишь министром, и т. д.

В ложах театра, когда они примыкают к сцене, худшие места находятся в первом ряду, а лучшие — те, что совсем сзади; в удаленных от сцены ложах все наоборот.

Тут следует попутно заметить, что тот грешит против хороших манер, кто во время любого зрелища, находясь неподалеку от человека знатного, восхищается и восклицает в каждом удачном месте, до того как эта знатная особа высказала свое суждение: такая демонстрация ума совершенно неуместна и неуважительна. Следует подождать, пока те, кто знает лучше, восхитятся и похвалят или обругают и осудят, а уж затем рукоплескать — если только у нас прямо не спросят наше мнение, тогда следует его высказать без проволочек и преувеличений.

В целом, по отношению ко всем присутствующим людям, воспитанность должна измеряться тем, кто ты таков и каковы окружающие тебя. Так, похвально и вежливо уступать место людям церкви из-за возложенного на них сана; и нередко умудренные жизнью люди осуждают тех вельмож и судей, которые обращаются с прелатами и кюре как со слугами. По правде сказать, иные из них по недостатку достоинств и надоедливости не заслуживают особой чести; однако, каковы бы они ни были, к их сану следует относиться с уважением.

Следует также почитать магистратов, на которых падает величественный отблеск Закона, чьими хранителями они, от имени властителя, являются; тех, кто исполняет публичные должности; тех, кто славен своим рождением; дамам и старым людям, а также тем, кто обладает талантом, их отличающим и приносящим славу.

Аббат де Бельгард

Образцы разговоров для учтивых людей

(1697)

Жан-Батист Морван де Бельгард (1648–1734), обычно именуемый аббатом де Бельгардом, прожил долгую жизнь и был известен как плодовитый переводчик и компилятор. Опубликованные им сочинения исчисляются десятками томов. Отдавая много сил переводу духовной литературы — в частности, издав по-французски письма Василия Великого, — он не чуждался и языческих авторов от Эпиктета до Овидия. Может показаться странным, что человек столь серьезных занятий взялся переводить «Метаморфозы», но, по-видимому, помимо религиозных и моральных размышлений аббата де Бельгарда привлекали рассказы о необычном. Не зря он перевел на французский язык один из трудов знаменитого отца Лас Касаса, посвященный истории испанского завоевания Америки, а в конце жизни занимался составлением «Краткой истории морских путешествий».

Интересы аббата де Бельгарда носили не только личный характер. Он был учеником иезуита Доменика Бугура (1628–1702), пользовавшегося огромным влиянием в 1670-е и 1680-е гг. На протяжении семнадцати лет его жизнь была связана с Обществом Иисусовым. А педагогика, вопросы светской морали и миссионерская деятельность были традиционными сферами компетенции иезуитского ордена. Как и Бугур, аббат де Бельгард уделял значительное внимание проблемам языкового поведения. Им он посвятил не только «Образцы разговоров», но и более ранние «Размышления о том, что способно нравиться или не нравиться в светском общении» (1688), «Размышления о том, что вызывает насмешки и как их избежать» (1696). В конце жизни он по не вполне ясным причинам покинул орден: возможно, поводом к тому послужила его приверженность к картезианству.

Как можно ожидать, по сравнению с «Совершенным придворным» и с «Новым трактатом» Куртэна, книга аббата де Бельгарда носит более ученый и в каком-то смысле более теоретический характер. Его диалог напоминает о высоко ценимом иезуитами искусстве диспута. Три его участника — Арсен, Арист и Тимант — отстаивают слегка расходящиеся точки зрения, хотя различие их позиций скрадывает общий дух вежества и отсутствие агрессии. Как сказано в предуведомлении, умение вести беседу — навык, необходимый людям праздным, не имеющим занятий. Для аббата де Бельгарда, взиравшего на светское общество с точки зрения человека духовного звания, разговор не обладал тем сущностным значением, какое ему придавали труды светских теоретиков. И хотя автор был не склонен критиковать существовавшее положение вещей, еще менее он соглашался его возвеличивать. Скорее, он поступал так, как обычно поступали иезуиты, трезво оценивая ситуацию и пытаясь постепенно изменить ее изнутри. Коль скоро беседа оказалась одним из центральных элементов светского существования, значит, это искусство стоило совершенствовать, хотя по шкале истинных ценностей его достоинства были близки к нулю.

В общем и целом «Образцы разговоров» посвящены отвлеченным материям. Однако перечень затрагиваемых ими тем дает некоторое представление о сферах интересов, которые могли становиться предметом беседы: «О сумятице страстей», «О морали», «О вопросах политики», «О героических добродетелях», «Об общении с женщинами», «О чтении романов», «Об интересах государей», «О политике», «Об исторических фактах», «О церковных материях». Мораль и политика — два сквозных сюжета, проходящие через все рассуждения аббата де Бельгарда, где под «моралью» следует понимать всю совокупность человеческих нравов, а под «политикой» — способность управлять ходом событий, как на личном, так и на государственном уровне.

В диалоге «Почему не самые просвещенные особы порой кажутся более умными, нежели люди знающие» речь тоже идет о морали и о политике. Люди ученые — дурные политики, ибо не умеют вести себя ни в обществе (не участвуют в светском разговоре), ни на бумаге (пишут плохо, то есть скучно), ни в практической жизни (не умеют добиваться милостей). Но все эти малопростительные жизненные промахи ничего не значат с точки зрения истинной морали, которая оказывается на стороне ученых. Аббат де Бельгард здесь прибегает к двойной оптике: на протяжении почти всей беседы ученые осуждаются и высмеиваются как люди ограниченного ума, и лишь в конце выясняется, что последнее слово остается не за светскими представлениями, а за духовной моралью, основанной на более высокой системе ценностей.

Критика ученых или, говоря языком того времени, педантов, — одна из традиционных тем моралистической литературы XVII в. Светская культура того времени была ориентирована на ренессансный идеал человека гармонического, равно чуждого как невежеству, так и слишком большой увлеченности знанием. По словам герцога де Ларошфуко, «человек истинно достойный ни на что не претендует», [124] в том числе и на ученость. Поэтому когда Куртэн рекомендовал не выказывать излишних знаний и не поправлять вельможу, перепутавшего Александра с Дарием, за этим стояли соображения не только иерархического порядка (низший не должен поправлять высшего), но и собственной репутации (только педант немедленно бросался исправлять оговорку).

Но позиция аббата де Бельгарда не сводится к демонстрации (и конечному опровержению) аристократического принципа. Сравнивая ученых и людей не столь просвещенных, он противопоставлял две формы знания, книжную и устную. Здесь стоит вспомнить, что автор «Образцов разговоров» был вынужден покинуть орден иезуитов из-за чрезмерной приверженности картезианской философии. В автобиографическом вступлении к «Рассуждению о методе» Декарт, сам бывший ученик иезуитского коллежа, писал о разочаровании, которое принесло ему это превосходное по меркам того времени образование:

Как только возраст позволил мне выйти из подчинения наставникам, я совершенно покинул изучение наук и решился не искать иной науки, кроме той, которую мог бы обрести и в себе самом, и в великой книге мира… Ибо мне казалось, что я мог встретить гораздо больше истины в рассуждениях, которые каждый делает о делах, непосредственно его касающихся <…>, чем в кабинетных рассуждениях ученого по поводу бесполезных спекуляций…[125]

Книжное знание, отрывочное и узкое, было в итоге оставлено им ради самостоятельного познания мира силами собственного разума. Это противопоставление живого и книжного знания у аббата де Бельгарда облекается в метафору «мир как книга»: «Можно сказать, мир — огромная книга, из которой достойные люди узнают все, что им следует знать».

Таким образом, в диалоге сопоставляются два типа светской морали («книжный» и «благородный»), причем преимущество оказывается на стороне второго, а затем оба они подвергаются испытанию религиозной моралью, из которого, напротив, победителем выходит книжное знание. В конце концов, переводчик и издатель, аббат де Бельгард не мог не чувствовать солидарности с «благородными душою» людьми книжной культуры.

«Образцы разговоров для учтивых людей» выдержали по крайней мере семь переизданий и, судя по всему, пользовались авторитетом вплоть до середины XVIII в.

Образцы разговоров для учтивых людей[126]

Предуведомление

Люди созданы для общества: дела, приличия, требования коммерции обязывают их часто видеться и разговаривать. Большинство благородных людей, зачастую достаточно беззаботных и не имеющих занятий, проводит время, отдавая или принимая визиты; для них очень важно быть осведомленными обо всем, что может способствовать их репутации. О человеке судят по тому, как он преуспевает в разговоре: редко кто берется по-настоящему разбираться в его хороших или дурных качествах, о нем судят по тому впечатлению, какое производит его особа в светском общении.

Разговор, если его употребить к делу, немало способствует приятности общества и делает жизнь более отрадной; нет наслаждения более изысканного и утонченного, чем то, которое вкушаешь, общаясь с людьми приятными, здравомыслящими и разумными; но, к несчастью, мир полон людей скучных, безвкусных, ничтожных, наглых и тщеславных, которые, будучи докучны, считают себя приятными и желанными в любом обществе. Они заставляют сожалеть об одиночестве; их речи низки, тривиальны и ребячливы, они не придают им ни малейшей приятности, произносят их грубо и резко, вечно болтают, но не производят ничего, кроме шума. Стоит ли удивляться, что большинство разговоров вгоняет в скуку людей рассудительных?

Что кажется непонятным, так это то, почему некоторые люди, наделенные немалым умом, знанием света и даже лоском, тоже наводят скуку, и стоит их визиту немного затянуться, утомляют своим видом: то ли они не берут на себя труд поддерживать беседу то ли не обладают достаточной ловкостью, чтобы исполниться вкусом и гением тех людей, с которыми находятся в общении. Величайший секрет разговора — умение подлаживаться под характер тех, кто является его завсегдатаями; необходимо оценить уровень и меру их ума, чтобы в зависимости от обстоятельств до них опуститься или возвыситься и беседовать с ними о том, что им подходит.

Не стоит заучивать наизусть все, что полагается сказать, ибо разговор не требует ничего искусственного и принужденного; случай, обстоятельства, состояние умов тех, из кого состоит круг собеседников, должны давать темы для обсуждения. Посему эти образцы разговоров отнюдь не предполагают, что человек обязан говорить два часа подряд на одну тему, пока не охрипнет, — это было бы странно и утомительно; они всего лишь показывают, что мораль, история, политика и различные жизненные происшествия представляют собой неиссякаемый источник беседы для людей воспитанных, не лишенных некоторых литературных знаний.

Хотя приводимые здесь исторические черты имеют друг с другом мало общего, мы постарались сблизить их и соединить вместе так, чтобы они подходили друг к другу, и составить из них связный и продолжительный разговор, в котором одно наблюдение незаметно ведет к другому, скрадывая разницу материала. Возможно, что это разнообразие будет не лишено приятности. Много читавшие не без удовольствия найдут в этих Разговорах род собрания, которое побудит их припомнить прочитанное. Другие узнают ранее им неведомое; кроме того, эти Разговоры помогут им понять, на что надо обращать внимание в книгах — на черты истории и морали, которые способны помочь отшлифовать их ум, упорядочить нравы и научить людей, как следует себя вести.

Беседа VII

Почему не самые просвещенные особы порой кажутся более умными, нежели люди знающие

— Все разумные люди уважают учение, — сказал Арсен, — как прекраснейшее и благороднейшее из человеческих занятий; как упражнение чисто духовное, в котором тело участвует меньше, нежели ум. Стать знающим человеком можно лишь с помощью учения, которое отшлифовывает наш ум; только через его посредство мы узнаем лучшее из того, что думали до нас великие гении, и учимся рассуждать здраво. Ибо хотя мы рождаемся разумными и всякий человек наделен умом, следует признать, что учение совершенствует природу. Невозделанный ум напоминает землю, оставленную в залежь, на которой растут одни сорняки, не приносящие никакой пользы.

— Ваша максима верна, — отвечал Тимант, — но опыт показывает, что те, кто больше других учился и лучше знает латынь и греческий, блистают менее людей неученых, вооруженных одним здравым смыслом. Хотя последние меньше знают, однако порой проявляют больше ума. — И я часто отмечал сказанное вами, — подхватил Арсен, — но мне трудно понять причину, ибо, нет сомнения, науки укрепляют и шлифуют ум, доводя до совершенства то, что природа оставила в наброске. Вследствие этого люди, возделывающие свой ум долгими занятиями, должны казаться остроумней других; тут должна быть та же разница, как между завершенной картиной и простым наброском.

— Однако опыт свидетельствует об обратном, — сказал Арист. — Есть люди, которые всю жизнь проводят за чтением писаний, оставшихся нам от древних и новых авторов, и все же слывут посредственными умами в сравнении с теми, кто порой едва умеет читать.

— Есть три случая, — продолжал Тимант, — требующие тренировки ума и проявления способностей: во-первых, это разговор; во-вторых, представляемые на суд публики сочинения; и, в-третьих, образ действий, способный упрочить нашу фортуну. Ум человека познается из его речей, из его сочинений и из тех шагов, которые он предпринимает, дабы из ничтожества возвыситься до важного положения и суметь удержать его, невзирая на происки завистников. Во всех этих случаях мы видим, что люди неученые нередко превосходят всех прочих.

— Я полагаю, — подхватил Арсен, — что когда люди неученые выказывают более ума, то это потому, что им достался больший его запас и они с рождения обладают необычайным талантом. Ибо с умом все обстоит так же, как с прочими благами, распределенными меж нами неравномерно: одни наделены высшим гением, другие едва полуосмысленны; одни рождаются во дворце, другие — в хижине. Иным гениям присуща такая живость и проницательность, что прочим, несмотря на всю ученость и искусство, остается недоступно то, что они делают безо всякого труда. — По-видимому, можно сказать, — прервал его Арист, — что умы чем-то напоминают различные почвы, из которых одни, даже когда их не возделывают, приносят плоды, которых от других можно добиться лишь долгими трудами и заботами. — Ваше сравнение верно, — отвечал Арсен, — но какова бы ни была причина сего неравенства, большое преимущество от рождения обладать талантами, возможностями, проницательностью, которых другие с трудом достигают тяжкими и упорными занятиями.

— Мне приходилось часто иметь сношения, — продолжал Тимант, — с людьми, сведущими во многих науках, которые отнюдь не блистали в повседневном общении, хотя имели огромные запасы ума; я даже убежден, что именно глубина их знаний и возвышенность их гения были тому причиной. — Мне кажется, — отвечал Арист, — что ваше утверждение представляет собой парадокс, ибо добрый запас ума, возделанный обучением, — это именно то, что необходимо для успеха в общении с разумными людьми.

— Говорите что хотите, — продолжал Тимант, — но уверяю вас, что мое утверждение совершенно верно и люди, у которых много ума, не всегда берут на себя труд его показывать, нередко из лености или по небрежению упуская случай представить себя с лучшей стороны; чем больше знаний, тем меньше внимания к тысяче мелочей, которые производят впечатление на окружающих и считаются признаками ума. Напротив, обладатели талантов посредственных не упускают возможности их показать и заставить ценить, дабы сойти за людей смышленых: они чувствуют собственную слабость и гораздо больше заботятся о том, чтобы скрыть недостатки и выставить напоказ лишь самое лучшее; этим они похожи на тех, кто, расстроив свои дела, ничего не жалеет ради поддержания прежней репутации богачей, дабы сохранить свой кредит в свете.

— Что касается меня, — подхватил Арсен, — то я знал несметное число людей, которым учение испортило ум, и если труды, которые они выносят на публику, имеют столь малый успех, то виной тому чрезмерная ученость: если засевать землю плодами, ей не свойственными, то они порой заглушают те, что произрастали там от природы. То же самое и с иными умами, которые весьма рассудительны, если пользуются своим природным пониманием, но сбиваются с пути, если пускаются за чужими светочами. Не всякая снедь хороша для всякого желудка; тяжелая пища опасна для тех, у кого не хватает сил ее переварить. Нет ничего прекрасней производимого природой; совершенство искусства в том, чтобы идеально ей подражать. Учась, люди не всегда избирают ту отрасль, к которой испытывают природную склонность, и потому труды, на которые они себя обрекают, бесполезны, и знания, которыми они заполняют голову, делают их менее рассудительными, поскольку их разум утрачивает часть естественной свободы и производит лишь надуманное.

— Разве вам не приходилось частенько замечать, — подхватил Арист, — что темперамент того, кто прилежен к наукам, отнюдь не принадлежит к тем, что добавляют огня и заставляют блистать остроумием. Один — сдержанный и солидный, другой — горячий и кипучий: те, в ком много живости, не любят сидячий образ жизни и мало привязаны к книгам. Огонь, горячащий ум, часто воздействует на сердце, вдыхая в него любовь или честолюбие — страсти, противные уединенной жизни, и для одержимого ими книги и наука — пустой звук.

— Считаете ли вы, — спросил Тимант, — что в разговоре блистают именно ученые? — Мне кажется, — отвечал Арист, — что не тратившие время на учение успевают в том более других, ибо их единственное дело — поддерживать беседу: это их профессия, их единственное занятие, они проводят в светском общении все то время, что другие тратят на учение. — Правда, — продолжал Арсен, — беседовать в обществе — искусство, требующее практики и навыка; грубой ошибкой было бы думать, что в нем можно преуспеть, лишь справляясь со своими книгами. Слушая других, учишься говорить, как они, и лишь общение дает привычку изъясняться легко и учтиво. Редко бывающие в обществе объясняются с трудом; воображение не подсказывает им нужных слов, а потому они все время колеблются и, заикаясь, излагают то, что другие объясняют кратко, точно и удивительно быстро. — Такое ощущение, — сказал Арист, — что память ученых хранит знания в столь тайных уголках, что им трудно извлечь их на свет: вот почему они так долго ищут, что хотят сказать, и говорят это без приятности. Напротив, человек, привыкший к обществу и благодаря беседам приобретший привычку говорить, легко объясняется по любому поводу и, хотя его память не обременена ученостью, не дает себе особенного труда подыскивать, что он хочет сказать.

— Существует множество присяжных ученых, — сказал Тимант, — которые презирают беседу как развлечение, их недостойное; с жалостью внимают они всему, что говорится, и не снисходят до ответа, считая унижением и уроном их ученой репутации очеловечиться до того, чтобы отвечать на всякие пустяки, из которых состоят обычные разговоры. Видеть и принимать друзей им докука; время, проведенное вне кабинета, они мнят потерянным: для них это единственное место, где они вкушают самые утонченные удовольствия, и все, что их от этого отвлекает, им немило и в тягость. — Люди с таким характером, — сказал Арист, — присутствуют при разговоре, в нем не участвуя, не обращая внимание на то, что вокруг говорится или делается; они едва отвечают, когда с ними говорят, столько в них презрения к тому, что они слышат; если же они открывают рот, то лишь затем, чтобы осудить или раскритиковать вырвавшееся у кого-нибудь слово, которое пришлось им не по вкусу. Порой они рассуждают о вещах столь возвышенных и утонченных, что их никто не понимает, и этот великий показ учености, которым они стремятся ослепить, делает их надоедливыми педантами в глазах других.

— Что до меня, — подхватил Арсен, — то я охотно оставляю им эту глубокую эрудицию; люди созданы для того, чтобы жить вместе, поэтому главнее всех наук та, что учит жизни, а ученые мне как раз не нравятся тем, что они не всегда самые учтивые люди в мире.

— Им от природы присуща неумеренная страсть выставлять себя напоказ и затмевать всех вокруг, — продолжил Тимант. — Слишком уверенные в том, что знания возносят их над обычными людьми, они пойдут на все, лишь бы в них видели непостижимых гениев; они подыскивают мысли, которые соответствовали бы их высокому мнению о самих себе; но, пока они раздумывают над выбором, подходящий случай высказаться проходит, и им приходится хранить молчание. Такая незадача придает им унылый вид, они негодуют, слушая людей, которых считают намного ниже себя, с легкостью беседующих обо всем, что становится предметом разговора; уходят они раздраженными и неудовлетворенными, оставляя общество не слишком довольным их беседой.

— Есть ученые, которые в беседе говорят слишком много, — подхватил Арист. — Чтобы внушить высокое мнение о своих способностях, они часто цитируют авторов, которых читали, и в обычной беседе перед дамами приводят целые пассажи по-латыни или на греческом; это мало кого способно повеселить, а людям разумным крайне не по душе такая аффектация: столь возвышенные и утонченные речи утомляют, все предпочитают что-нибудь более естественное и менее напыщенное.

— Верите ли вы, — отвечал Тимант, — что есть люди, никогда не учившиеся, но знающие больше иных, что проводят жизнь в кабинете? Я говорю о тех, кто, от природы обладая большим запасом ума, культивирует его общением с умными людьми, узнавая бесчисленное множество вещей. Моим словам довольно одного доказательства — знания языков: какое прилежание требуется, чтобы в совершенстве выучиться языкам, когда рассчитываешь только на учение! Меж тем мы всякий день видим людей, которые выучивают самые сложные языки без грамматики, без словаря и без всяких правил, единственно из разговора. Разве то же самое не приложимо к морали, политике, красноречию и другим наукам, если общаешься с теми, кто в них сведущ и умеет их хорошо объяснять? Разве доказательством тому не служат дамы и придворные? Они никогда не сверяются с книгами, меж тем говорят обо всем с приятностью, которой лишены присяжные ученые. Разве самые изощренные в изучении политических трудов могут с ними состязаться? Разве они лучше рассуждают о предметах морали? Или их речи более красноречивы?

— Я знал одного человека, — подхватил Арсен, — который никогда не учился, но произносил прекраснейшие речи по любому поводу, стоило лишь ему их предложить, и все в них было верно, естественно, прекрасно и изобиловало всяческими украшениями. Его доводы вытекали один из другого, хоть он и не был обучен правилам логики, его описания украшали прекраснейшие фигуры речи, которые он использовал естественно и безо всякого искусства. Бесчисленное множество мнящих себя на то способными никогда в жизни не смогли бы сочинить подобные речи.

— Из сказанного вами, — продолжил Тимант, — следует заключить, что общение с достойными людьми — прекрасная школа и что их беседы могут заменить учение: так, без книг, без наставника и без докуки, узнается то, что из книг можно узнать лишь с непомерным трудом; кроме того, здесь есть еще одно преимущество, ибо мы узнаем не только вещи, но и то, как о них следует говорить.

Можно сказать, мир — огромная книга, из которой достойные люди узнают все, что им следует знать, и те, кто постиг эту науку, обретают лоск учтивости, которого присяжные ученые почти никогда не имеют и которого с одними книгами не добьешься.

— Я желал бы знать, — продолжал Арист, — отчего те, кто посвятил себя учению, в сочинениях своих проявляют меньше ума, нежели ничему не учившиеся? — Это не всегда так, — отвечал Арсен, — ибо человек ученый должен быть совсем беден умом, если он пишет хуже невежи; однако следует признать, что талант писать хорошо не всегда выпадает на долю тех, кто более сведущ в науках. Порой можно видеть людей с живым воображением, легко все ухватывающих и верно рассуждающих по самым разным поводам, которые вызывают лишь сожаление, когда берутся писать. То ли они избирают неподходящие предметы, то ли у них действительно не хватает таланта и дара изъяснять свои мысли или же они выбирают не те жанры: возможно, что у них неплохо вышла бы проза, а они хотят сочинять стихи. Тому, у кого может получиться серьезная речь, не добиться успеха в шутливой манере. Тот, кто способен сочинить приятную сказку или прелестное письмо, вряд ли будет хорош, когда надо составить публичную речь. Каждому надо знать свой гений и свои таланты. Нет ничего прекрасней творений, к которым нас побуждает природа; напротив, нет ничего более вымученного и неприятного, чем достигаемое искусством, наперекор собственной природе.

— Недостаточно, — отвечал Тимант, — иметь талант к письму и применять его к вещам, к которым мы имеем некоторую склонность; еще следует выбрать время, когда ощущаешь в себе предрасположенность к письму. У нашего ума бывают свои моменты разочарования, когда он не способен произвести ничего путного: эта максима справедлива в первую очередь по отношению к умам пламенным, пишущим лишь по наитию: когда их огонь угасает, они не в состоянии произвести ничего толкового. Более других таким настроениям и странностям подвержены поэты: они следуют за воображением, которое разгорается или, наоборот, остывает, и им не стоит понуждать себя писать, когда их дух находится не в той тарелке.

— Не кажется ли вам, — подхватил Арист, — что ученые несколько слишком предрасположены к Древним: они считают их более умелыми, нежели Новые авторы, и возможно, что из-за этой предрасположенности их сочинения не стоят тех, что пишутся людьми менее образованными.[127] Ученые стремятся, чтобы все ими написанное имело ореол древности, и они никак не решатся хотя бы слегка отступить от мира Древних, полагая, что все удаляющееся от этих прекрасных образцов неприемлемо. Из-за этого плохо понятого принципа они всеми силами стремятся подражать Древним, но насилие, которое они над собой совершают, лишает их речи естественности. Из-за этого мелочного и рабского подражания их считают умами бесплодными, не способными ничего породить самостоятельно, которым остается лишь заимствовать идеи у Древних и рядиться в их обноски. Желание во всем подражать Древним часто делает их сочинения непонятными, подходящими не столько к нравам и обычаям нашего века, сколько к тем временам. При всем том они не желают отказываться от этой путаной манеры, затемняющей смысл их произведений, и называют невеждами тех, кто решается их в том упрекнуть.

— Надо признать — продолжал Арсен, — что многие произведения Древних — шедевры, исполненные красот, которых более нигде не найти, тем не менее не думаю, что им следует подражать во всем и рабски следовать их идеям. Знатоки живописи более ценят оригиналы, нежели копии. Как бы ни старались подражатели Древним, нам всегда будут милее образцы, по которым они работают, поэтому им стоит попытаться создать нечто оригинальное, нежели продолжать идти проторенным путем.

— Если я не ошибаюсь, — сказал Арист, — то из всего, что не дает ученым участвовать и блистать в разговоре, главное — слишком большая начитанность: они привыкли к красивым вещам и приобрели такую утонченность, что все говорящееся кажется им низким по сравнению с теми мыслями, на которых они взращены; этим они похожи на человека, привыкшего к пирам и более не находящего снеди по вкусу. Поэтому ученые не решаются говорить, из опасения сказать что-то недостаточно примечательное.

— Более всего я сочувствую в положении ученых тому, — отвечал Тимант, — что редко приходится видеть, чтобы они хорошо управлялись со своими делами и делали большое состояние. А ведь именно в этом должен более всего проявляться ум способного человека, ибо хотя немалую роль тут играет случай и счастье или несчастье и хотя порой мы видим, как люди неспособные и недостойные добиваются успеха и высоких постов, тем не менее, чтобы их достичь, требуется ум, и одного случая недостаточно, чтобы, поднявшись на большую высоту, там удержаться. Для этого необходимо завязать множество интриг и умело их вести, подавить артиллерию противника и уничтожить клики, противостоящие вашим намерениям, и я не понимаю, в силу какого рока люди ученые к этому менее способны, нежели ничего не знающие, но усваивающие рутину, которая надежно приводит к цели.

— Требуется много стараний, чтобы добиться успеха в свете, - отвечал Арсен. — Следует запечатлеть у себя в уме желание достичь фортуны и подчинить ему все, не упуская ни одной подходящей возможности. Ученые слишком любят свои книги, они предпочитают свой кабинет прихожей вельможи, к которому надо обращаться с прошениями; они не могут решиться предпринять совершенно необходимые шаги: им надоедает ходить на поклон к министру, и они пренебрегают разными мелкими средствами, которыми с успехом пользуются другие. — Еще мне кажется, — сказал Арист, — что те, кто предается наукам, не имеют большого честолюбия и удовлетворяются малым, предпочитая приобретать новые знания, а не наследства. — Однако лучший из всех доводов, — продолжил Тимант, — тот, что ученые слишком исполнены чести и порядочности, чтобы составить себе состояние: честными путями этого не достигнуть, надо идти обходными, свернув с дороги добродетели. На что только не приходится решаться, чтобы нажить богатство! На какие низости, подлости, уловки, взятки, ростовщичество и жестокости! А у тех, кто склонен к наукам, обычно слишком добродетельная душа, чтобы идти на такие преступления. В этом им часто не воздают по заслугам, полагая, что раз они не имеют состояния, значит, лишены гения и способностей, и те, кто разбогател, взирают на них с презрением и сожалением, считая, что самый большой признак ума — возвыситься над всеми остальными: о достоинстве человека они судят лишь по его состоянию. Но любящий науку далек от подобных мнений, оставляя их на долю черни; ему же довольно свидетельства собственной совести, милости фортуны для него лишь помеха: он презирает то, чему поклоняется свет, и находит счастье в умеренности; ведь, быть может, те, кто достигает богатства, на самом деле — нищие посреди изобилия и своих сокровищ.

Мадлен де Скюдери

Беседы на разные темы (1680)

Мадлен де Скюдери (1607–1701) можно назвать одной из первых французских писательниц в полном смысле этого слова: в отличие от многих современниц, которые не чуждались литературных занятий, но отдавали им часы досуга, она сделала их своим призванием. Ее положение в обществе было напрямую обусловлено литературной карьерой — как ее собственной, так и ее старшего брата Жоржа де Скюдери (1601–1667). Брат и сестра не могли похвастаться ни высоким происхождением (их отец был морским капитаном), ни богатством. Рано осиротев, оба получили хорошее образование в доме состоятельных родственников. Затем Жорж де Скюдери посвятил несколько лет военному поприщу, на котором не преуспел. С 1630 г. брат с сестрой обосновались в Париже, где Жорж де Скюдери, решив заняться литературой, опробовал несколько «формул успеха», позволявших быстро добиться известности. Имя его получило несколько скандальную огласку.

Неудачи и, в меньшей степени, удачи Жоржа де Скюдери позволяют проследить довольно типичный «мужской» рисунок литературной карьеры. Сперва он пробовал себя в поэзии и драматургии. Не добившись признания, взялся за литературную критику и уличил Корнеля в несоблюдении трех единств, хотя ранее сам писал «неправильные» пьесы. Огрехи «Сида» показались ему столь значительными, что он обратился с письмом к только что созданной Академии (что в той или иной мере означало апелляцию к ее создателю и покровителю, кардиналу де Ришелье), которое послужило толчком к знаменитому спору вокруг этой пьесы.

По всей видимости, для Жоржа де Скюдери был чрезвычайно важен институциональный характер литературных занятий. Этим объясняется его предпочтение признанных литературных родов (поэзии и драматургии) и готовность прибегнуть к посредничеству Академии, которая, по сути, еще не имела самостоятельного авторитета и чьи функции оставались неясными. Иначе говоря, он добивался признания не только со стороны публики, но и со стороны власти.

Случай Мадлен де Скюдери совсем иной. Ее литературная карьера проходила вне официально признанных институтов; более того, с формальной точки зрения никакой карьеры не было: сочинения госпожи де Скюдери печатались под именем брата. Но современники были уверены, что все знаменитые романы вышли из-под пера сестры. Правда, исследователи настроены менее категорично и считают, что ранние произведения — «Ибрагим, или Великолепный Басса» (1641) и «Артамен, или Великий Кир» (1649–1653) — действительно были написаны совместно с Жоржем (хотя бы потому, что в них много батальных сцен). В случае «Клелии» (1654–1660), «Амальгиды, или Королевы-рабыни» (1660–1663), «Матильды д’Аквилар» (1667) и «Клеаниры, или Версальской прогулки» (1669) ее авторство не подлежит сомнению. Тем не менее убежденность современников в том, что не Жорж писал романы, сама по себе показательна. Дело было не только в недостатке у него таланта — его эпопея «Аларик, или Побежденный Рим» (1654) прославилась лишь своим объемом в одиннадцать тысяч стихов, — но и в том, что роман оставался «беззаконным» жанром. Лишь в начале XVIII в. теоретики признали за ним право на существование.

Когда брат и сестра приехали в Париж, то Жорж, а за ним и Мадлен стали завсегдатаями литературных салонов той эпохи. Главное место среди них, конечно, принадлежало «голубой комнате» маркизы де Рамбуйе. Для начинающего литератора Жоржа де Скюдери это была возможность присоединиться к той или иной литературной группировке и приобрести могущественных покровителей. Его целью было членство в Академии, и в 1650 г. он достиг желаемого. Для его сестры жизненной целью стал сам салон. Когда в эпоху Фронды круг маркизы де Рамбуйе распался, Мадлен де Скюдери начала собирать друзей у себя. К 1653 г. ее «Субботы» приобрели известность (она принимала по субботам с двух до пяти). По-видимому, успех салона был одной из причин ее разногласий с братом, который ревниво относился к светским и литературным достижениям сестры.

Оставляя в стороне личные трения, можно сказать, что размолвки между Жоржем и Мадлен де Скюдери были связаны с различным пониманием места литературы в обществе: для брата идеальной моделью была Академия, для сестры — салон. Поэтому романы госпожи де Скюдери не только наполнены разговорами (а разговор — основное салонное занятие), но и написаны в форме беседы. Ни одно событие из жизни их героев не проходит без детального обсуждения всех его нюансов. А последние ее произведения, посвященные вопросам морали, прямо именуются «разговорами» или «беседами»: «Беседы на разные темы» (1680), «Новые беседы» (1684), «Беседы о морали» (1686), «Новые беседы о морали» (1688), «Разговоры о морали» (1692).

«Беседы на разные темы» — первая книга из этой серии, и проблемы, которые поднимает в ней Мадлен де Скюдери, прежде всего имеют отношение к светской морали. В отличие от Куртэна и даже от аббата де Бельгарда, она не ставит перед собой утилитарных задач. Для нее умение вести беседу является не средством к достижению конкретных целей, но искусством в чистом виде. Отчасти это объясняется тем, что у госпожи де Скюдери разговор предполагает смешанную аудиторию, где явно преобладают дамы. Но тут светское общество подстерегает другая опасность — бездумная женская болтовня о нарядах, кавалерах, праздниках и т. д. Искусство общения как раз состоит в умении балансировать между «мужским» прагматизмом и «женским» бесцельным шумом речи.

Как и многие писатели-моралисты, госпожа де Скюдери описывает не идеал, а разнообразные отклонения от него. Предложенная одной из участниц беседы задача — каждому вспомнить самый занудный разговор — дает повод для серии зарисовок, которые объединены общим состоянием скуки. Похожий прием был использован Мольером в его комедии «Докучные» (1661), где главный герой постоянно оказывался в ловушке светских приличий, не позволявших ему отделаться от докучных знакомых и просителей: один мешает ему смотреть театральное представление, другой требует восхищаться только что придуманным танцем, третий просит быть секундантом, четвертый надоедает рассказом о карточном проигрыше, пятый — описанием охоты и т. д. Однако мольеровские персонажи не столько скучны, сколько назойливы; их вмешательство лишает героя свободы действий. Ситуации, которые представляет госпожа де Скюдери, отмечены именно скукой: бесконечное вранье о нарядах, перечисление никому не известных родословных, детальные истории продажи и покупки домов. Эта трансформация докуки в скуку отнюдь не случайна и обусловлена не только разницей жанров (театральное произведение по определению может лишь обозначать скуку, но не давать ее почувствовать зрителям). Как отмечал известный знаток XVII столетия Жорж Монгредьен, именно на 1680-е гг. приходился перелом, после которого основной характеристикой придворной жизни стал этикет и, соответственно, скука.[128] Эстетика и этика скуки — неотъемлемый элемент культурной атмосферы последних лет царствования Людовика XIV.

Однако понятие «скуки» для госпожи де Скюдери не ограничивается неинтересными разговорами о чьих-то родословных или об имущественных приобретениях. Под него подпадают любые модели поведения, отмеченные автоматизмом и превращенные в своеобразный культурный «тик». Таков случай веселого общества, о котором рассказывает Амилькар, собиравшегося лишь для того, чтобы непрерывно хохотать. Или той дамы — любительницы страшных историй, о которой говорит Валери. Скука в первую очередь связана с однообразием. Конечно, смешно, когда человек постоянно перескакивает с одного предмета на другой, но в светском кругу такая речевая стратегия была более приемлема, нежели упрямое желание развивать единственную тему.

Другой пример нежелательного однообразия, порождающего скуку, — чисто женское общество. Как показывает госпожа де Скюдери, и самым остроумным дамам нужен своеобразный «свидетель» их ума — представитель противоположного пола, чье пускай даже молчаливое присутствие оживляет разговор. Дело здесь не только и не столько в обычном кокетстве и желании понравиться — писательница о них не упоминает. Скорее речь идет об особом понимании частной сферы, символом и воплощением которого является искусство разговора. Практикуя его, мужчины должны были отказаться от своего публичного «я»: как мы помним, это требование сформулировано уже в «Придворном» Кастильоне, где дама высмеивала кавалера, который во время танцев мог беседовать с ней лишь о военном ремесле. А женщины должны были отрешиться от быта и связанных с ним забот, которые во многом структурировали их существование. Именно поэтому неприлично говорить о детях, домах, нарядах и прочих повседневных делах. Присутствие дам делает мужской разговор менее серьезным, присутствие мужчин лишает женскую болтовню излишней приземленности. Оба пола сходятся на нейтральной территории, где их общение имеет максимально «общечеловеческий» (а не профессиональный, сословный или сугубо гендерный) характер.

Такое идеальное «общество разговора» рисует госпожа де Скюдери. Его члены были знакомы ее читателям и почитателям по романам «Артамен, или Великий Кир» и «Клелия». Собственно говоря, большая часть беседы «О разговоре» была непосредственно извлечена из «Великого Кира».[129] Но это не просто литературные персонажи: за римскими и псевдоримскими именами угадывались портреты современников. Так, Валери — одна из двойников самой госпожи де Скюдери (другое ее alter ego — Сафо), а Амилькар — поэт Саразен, ко времени публикации «Бесед на разные темы» уже давно покойный. Воскрешая его в своем диалоге, госпожа де Скюдери не только отдавала дань прошлому и ностальгически воссоздавала его атмосферу. Портретное сходство позволяло определить характер персонажей и помогало читателю ориентироваться среди разнообразия человеческих свойств. Характерной чертой Саразена была веселость (считается, что, будучи мастером бурлескной поэзии, именно он придумал слово «бурлеск»). Поэтому его можно было считать одним из возможных воплощений общечеловеческого типа «весельчака». Точнее, Амилькар — весельчак вроде Саразена: портретное сходство указывало, какую именно из разновидностей этого типа надлежит вообразить читателю. В данном случае отсылки к реальности играют роль мнемонического приема.

Можно сказать по-другому: сквозь неповторимые, индивидуальные черты своих друзей и знакомых госпожа де Скюдери видела идеальные типы, которые описывала в своих романах и трактатах. Поэтому в обществе «бесед на разные темы» оказывались как давно умершие, так и еще здравствовавшие. Здесь срабатывал тот же механизм отрешения от жизненного прагматизма, от изначальной детерминированности, благодаря которому создавалось внеделовое и внебытовое пространство разговора. Для идеальной беседы не важны биографические детали, и смерть — не исключение.

«Беседы на разные темы» неоднократно переиздавались, хотя в XVIII и отчасти в XIX в. репутация госпожи де Скюдери оказалась скомпрометированной насмешками Буало, чьи суждения стали мерилом хорошего вкуса не столько для современников, сколько для потомков. Однако, несмотря на язвительность критиков, ее книги продолжали читать по крайней мере до начала XIX в., когда вновь пробудился интерес к ней как к исторической фигуре. Одно из свидетельств тому — новелла Гофмана «Мадмуазель де Скюдери», где писательница выступает в качестве одного из центральных персонажей. С такой ролью она сама, по-видимому, охотно бы согласилась.

Беседы на разные темы[130]

О разговоре

— Беседа образует общественную связь меж людьми, служит величайшим удовольствием для людей достойных и является самым доступным из мирских путей приобщения не только к вежеству, но и к чистейшей морали, любви к славе и добродетели, поэтому мне кажется, что полезней и приятней всего нам будет побеседовать о том, что именуется «беседой», — сказала Силени. — Ибо когда люди говорят лишь из деловой необходимости, название это не подходит. — Правда, — сказал Амилькар, — когда сутяга толкует с судьей о своем процессе, торговец заключает сделку с другим торговцем, генерал армии отдает приказы, а король в своем Совете говорит о политике — то это не стоит называть беседой. Все эти люди могут прекрасно рассуждать о своих делах и интересах и не иметь приятного таланта к беседе, этой утехе нашей жизни, который встречается гораздо реже, нежели принято думать. — Не сомневаюсь, — подхватила Силени, — но мне кажется, что перед тем, как выяснять, в чем ее главная прелесть и красота, каждому из нас стоит вспомнить самый скучный разговор, которым нам когда-либо докучали. — Вы правы, — сказала Серент, — заметив, что на нас наводит скуку, можно лучше понять, что нас развлекает. К примеру, — добавила она, — вчера я нанесла семейный визит, который мне был столь в тягость, что я боялась умереть со скуки. Представьте, я оказалась в обществе десяти или двенадцати женщин, которые болтали лишь о своих мелких домашних заботах, о недостатках рабов, о достоинствах или о пороках своих детей, а одна из них более часа слово в слово пересказывала первый лепет своего сына, которому три года. Как вы можете судить, я провела время самым жалким образом. — Уверяю вас, — отвечал ей Никанор, — что потратил его не лучше вашего, ибо наперекор собственной воле оказался в обществе женщин (вы можете легко догадаться, кто там был), которые весь день напролет хвалили или ругали свои наряды, все время привирая об их цене. Как мне шепнула наименее сумасбродная, одни из тщеславия утверждали, что заплатили гораздо больше, нежели в действительности, другие, желая показать свою рачительность, наоборот, занижали цену. Так что мне пришлось целый день слушать болтовню об одних низких материях, в которой было так мало ума, что я до сих пор не в духе. — Что касается меня, — подхватила прекрасная Атис, — пару недель назад я оказалась вместе с дамами, которые, будучи не лишены ума, до странности были мне в тягость. Сказать по правде, это завзятые кокетки, и у каждой по крайней мере по одной интрижке, которая так их занимает, что ни о чем другом они думать не могут. И когда персона, к этим интригам не причастная, оказывается в их компании, то это затруднительно и для них, и для нее. Действительно, будучи в обществе этих дам, я слушала, как они меж собой говорят, ничего в их речах не понимая. Ибо сидевшая справа от меня говорила соседке, что из надежного источника ей стало известно, что такой-то порвал с такой-то и что такая-то вновь связалась с тем-то. Другая, слева от меня, с чувством беседовала с подругой, изрекая при этом сплошные безумства. «В конце концов, — говорила она раздраженно, — известной вам особе не стоит похваляться, что увела у меня поклонника, ибо она думает, что отняла его у меня, а на самом деле он достался ей лишь потому, что был мною прогнан. Стоит мне захотеть, я снова кликну, и только она его и видела». В стороне кто-то живописал угощение, на котором побывал, всячески давая понять, что оно оказалось неважным, как будто стремясь преуменьшить красоту дамы, в честь которой оно было устроено, уличив ее возлюбленного в недостатке щедрости. Признаюсь, что в жизни не испытывала такого нетерпения, как в тот день. — Будь я на вашем месте, — отвечала Силени, — я бы нашла способ развлечься за счет тех, кто мне докучает; однако три дня назад мне не удалось избежать скуки, беседуя с мужем и женой, которые всегда говорят о генеалогии митиленских домов и о семейных состояниях. Ибо, за исключением редких случев, велика ли забава весь день слушать: Ксенократ был сыном Трифона, Клидена породил Ксенофан, Ксенофант происходит от Тиртеи, и так далее? Велика ли забава выслушивать, что такой-то дом, до которого вам нет дела, где вы никогда не бывали и в жизни не окажетесь, был построен одним, куплен другим, затем обменен и теперь принадлежит человеку, вам неведомому? — Это не слишком приятно, — отвечал Алсэ, — но это не так неудобно, как оказаться вместе с людьми, имеющими на руках какое-нибудь докучное дело, которые не могут говорить ни о чем другом. Некоторое время назад я очутился в компании с морским капитаном, считавшим, что Питтакус обязан вознаградить его за корабль. На протяжении трех часов он излагал не только свои резоны, но и то, что ему могли ответить и как бы он на это возразил, а чтобы я лучше уяснил себе убыток, который ему хотят причинить, он мне подробно разъяснил, во сколько ему обошлось это судно. Для этого он перечислил имена тех, кто его строил, и все части корабля, одну за другой, дабы (безо всякой на то нужды) убедить меня, что все было самым лучшим и дорогим и что с ним хотят обойтись несправедливо. — Правда, — сказал Амитон, — что сталкиваться с такими людьми — наказание. Но, сказать по правде, разговор важный и серьезный, не терпящий ни малейшей шутки, тоже бывает столь тягостен, что у меня всякий раз разбаливается голова. Он ведется на одном тоне, не слышно смеха, и все сосредоточенны, как в храме. — Я согласна с вами, — отвечала Атис, — но, к стыду нашего пола, должна заметить, что мужчины превосходят нас в искусстве разговора. И в качестве доказательства тому послушайте, что я вам расскажу. Я отправилась к Лизидис и нашла ее в покоях матери, где было столько женщин, что мне с трудом отыскалось место, но ни одного мужчины. Не знаю, почему в тот день эти дамы оказались в таком настроении ума, обычно некоторые из них бывали весьма остроумны. Однако беседа шла не слишком интересно, поскольку речь велась об одних скучных мелочах: в жизни не слышала, чтобы говорили так много и было сказано так мало. Оказавшись рядом с Лизидис, я легко заметила ее недовольство. Правда, для меня это обернулось развлечением, ибо у нее вырывалось множество забавных словечек. Эта шумная беседа, столь противоположная ее склонностям, наводила на нее отчаянную скуку, когда вошел ее родственник. Примечательно, что это отнюдь не был высокий ум, который встречается столь редко, но просто человек достойный; и разговор сразу переменился, стал более упорядоченным, более остроумным и приятным, хотя компания мало изменилась, за исключением того, что к ней присоединился мужчина, который и говорил-то немного. Не могу вам этого объяснить, но все заговорили на другую тему и куда лучше, чем раньше, и те, кто ранее нагонял на нас с Лизидис тоску, теперь меня великолепно развлекали. Меж тем все разошлись, и я осталась один на один с Лизидис. Как только она почувствовала себя свободной, то оставила свое недовольство ради веселого настроения. «Ну, Атис, — сказала мне она, — вы все еще осуждаете меня за то, что я предпочитаю мужскую беседу женской? Вы не можете не признать, что совместное сочинение этих пятнадцати или двадцати женщин было бы самой плохой книгой на свете». — «Согласна, — рассмеялась я, — если по порядку записать все, что я сегодня слышала, вышла бы весьма причудливая речь». — «Что касается меня, — сказала она, — то порой меня до такой степени возмущает наш пол, что мне досадно к нему принадлежать, особенно когда я оказываюсь участницей одного из таких разговоров, в которых нет ничего, кроме нарядов, обстановки, украшений и тому подобного. Не то чтобы я хотела, чтобы об этом не говорили вовсе, — добавила она. — Ведь иногда я хорошо причесана, и мне приятно, когда об этом говорят, а если мой наряд красив и хорошо сшит, мне нравится, что его хвалят. Но мне хотелось бы, чтобы о такого рода вещах говорили поменьше, и говорили галантно, как бы мимоходом, без особенных усилий и прилежания — не так, как иные знакомые мне женщины, у которых в мыслях такая неопределенность, что они, верно, до конца своих дней не могут решить, идет ли им алый или синий и что им больше к лицу — желтый или зеленый». Признаюсь, речь Лизидис меня рассмешила. Она мне показалась тем более забавной, что мне знакома одна дама, которая на такие вещи тратит весь свой ум и говорит только о них; она превозносит лишь то, что ее окружает, — украшения своего дворца, роскошь обстановки, красоту своих нарядов и богатство драгоценных уборов. Но, посмеявшись над замечанием Лизидис, я решила защитить интересы женщин и сказала, что наверняка существует не меньше мужчин, чей разговор не слишком приятен. «Без сомнения, — отвечала она, — встречаются такие, беседовать с которыми невыносимо. Но и здесь есть преимущество: от них легче избавиться и с ними мы не обязаны сохранять безукоризненную вежливость. Однако, Атис, речь не о том. Я утверждаю, что самые приятные в мире женщины, когда собираются слишком большим числом и без мужчин, почти не говорят ничего стоящего и скучают сильней, чем в одиночестве. У мужчин, если это люди достойные, все не так. Конечно, в отсутствие дам их разговор менее весел, чем в их присутствии. Но хотя он более серьезен, это не лишает его рассудительности: таким образом, они легче обходятся без нас, нежели мы без них. Мне это так обидно, что нет слов». «Что до меня, — отвечала я, — то мне кажется, что я смогла бы жить без скуки, видя одних подруг, если бы все они были похожи на Лизидис». «В ответ на вашу любезность, — отозвалась она, — скажу, что я бы тоже ни в малейшей мере не скучала, если бы все мои приятельницы были похожи на вас. Но к этому следует добавить: при условии, что мы беседовали бы вдвоем или двумя — в крайнем случае, тремя — парами, но когда полдюжины болтают с таким же числом, я предпочла бы совсем никого не видеть. Да, — продолжала она с забавной грустью, — будь в мире дюжина Атис, я не хотела бы видеть их вместе каждый день без двух-трех мужчин. Ибо хотя вы никогда не говорите невпопад, я уверена, что будь вас двенадцать, то обязательно сказали бы или, по крайней мере, подобно другим изрекали бы ничего не значащие вещи, из-за которых разговор становится томительным и скучным. Наконец, — заключила она, — что вы хотите от меня услышать? Ведь если вы не завзятая притворщица, вам придется признать, что есть некое сама-не-знаю-что, обаяние, которого я не умею выразить, благодаря чему один достойный человек веселит и развлекает женское общество куда более самой приятной женщины. Скажу даже: когда две женщины оказываются вместе, то, если между ними нет дружбы, им будет гораздо менее весело, чем если бы каждая из них беседовала с умным мужчиной, ранее ей незнакомым. Судите, имею ли я основания ворчать на свой пол». — Такие разговоры, без сомнения, причиняют неудобство, — подхватил Амилькар. — Однако есть еще один вид, до крайности докучный. Как-то раз в Сиракузах я оказался в компании пяти или шести женщин и двух или трех мужчин, которые вбили себе в голову, что приятность разговора требует постоянного смеха. Поэтому стоило им сойтись вместе, как они принимались хохотать над всем, что говорили друг другу, хотя в этом не было ничего смешного. Они производили столько шума, что часто друг друга не слыхали и смеялись лишь потому, что все вокруг беспричинно хохотали. И делали это от всего сердца, как будто у них и вправду был резон. Но что удивительно, в их смехе было нечто заразительное, из-за чего трудно было удержаться и не подхватить эту болезнь. Однажды я оказался вместе с этими смешливыми дамами, которые так вдохновили меня своим хохотом, что я смеялся почти до слез, сам не зная над чем. Сказать по правде, четверть часа спустя мне сделалось стыдно, и от радости я разом перешел к печали. — Хотя в смехе без причины есть доля безумия, — подхватила Валери, — такие люди меня стесняют менее, чем те, чей разговор полон бесконечных ужасных историй, до крайности скучных. Я знавала одну женщину, которая была осведомлена обо всех трагических происшествиях и проводила целые дни, сетуя на беды сей юдоли, печальным и томным голосом рассказывая о плачевных вещах, как будто ее наняли оплакивать все несчастья мира. — Не стоит, — сказала Плотин, — так быстро оставлять в стороне такой недостаток, как слишком длинные рассказы. Мне кажется, следует остерегаться привыкать постоянно что-то рассказывать, как делают иные из моих знакомых, которые всегда говорят лишь о прошедшем и, повествуя о том, что видели, ничего не говорят о том, что у них перед глазами. — Правда, — подхватил Амилькар, — стоит опасаться этих вечных рассказчиков. Одни излагают слишком путано, другие — слишком длинно, третьи столь раздражительны, что их нельзя прерывать, четвертые, напротив, все время прерывают сами себя и в конце уже не знают, о чем говорят и что хотели сказать. Но из всех рассказчиков более всего докучны те, что рассказывают о вещах, никому не интересных, в которых нет ничего привлекательного. — Я знаю один дом, — подхватила Серинт, — где беседа всегда утомительна, ибо речь неизменно идет о мелких новостях квартала, и когда там случайно оказываются придворные, то не знают, куда им деваться, ибо ничего в них не смыслят: могу сказать о себе, что, слушая обсуждение сотни незначительных интриг, до которых мне не было дела и слух о которых не выходил за пределы улицы, их породившей, я страшно скучала, ведь в них не было ничего интересного. — Еще одно мучение, — подхватил Никанор, — оказаться в большой компании, где у каждого свой секрет, особенно если у тебя его нет, и остается только слушать шелест чужих разговоров шепотом. Когда бы это были настоящие тайны, — добавил он, — я бы запасся терпением. Но очень часто вещи, изрекаемые с такой таинственностью, на деле — сущие пустяки. — Мне хорошо известны и другие, — добавил Алсэ, — которые в чем-то кажутся докучными, а в чем-то не лишены приятности. Ибо у них в голове такая любовь к новостям, что говорят они лишь тогда, когда идут сражения, осажден какой-нибудь крупный город или в мире происходят важные изменения: слушая их, можно подумать, что боги меняют лицо вселенной лишь для того, чтоб дать им тему для беседы. Ибо за исключением больших и важных событий они не говорят вовсе и не выносят никаких разговоров. Так что, не умея всерьез рассуждать о политике и не зная досконально истории, с ними не о чем говорить. — Правда, — подхватил Никанор, — это не всегда приятно. Но еще более неудобны люди, которым нет дела до событий мира и которые, как только что говорилось, хотят знать лишь частные новости. Они вечно заняты, словно у них на руках множество дел, хотя в действительности лишь выведывают чужие дела и разносят их из дома в дом, словно публичные соглядатаи, которые служат то одному, то другому, пересказывая ему новости первого просто потому, что представилась такая возможность, и не извлекая из того ни малейшей выгоды. Они стремятся узнавать не ради знания, а чтобы пересказать. — Еще один недостаток, — сказала Серинт, — стремиться во всем выказывать свой ум. Я знала одного человека, который при первых визитах в дом, где он хотел понравиться, беспрестанно перескакивал с одной темы на другую, ни во что не углубляясь, и, без всяких преувеличений, за час умудрился поговорить обо всем, пересказав происходившее не только при дворе, но и в городе. Затем он перечислил, что сделал за сегодняшний день и о чем шел разговор в местах, которые он посетил, и спросил Арпази, чем занималась она. Затем принялся подшучивать над молчанием Мелинты и заговорил о музыке и живописи. Он предлагал различные прогулки и говорил о вещах столь несхожих, что один из присутствующих заметил это и привлек внимание других, желая его похвалить. «Ибо, — сказал он, — нет ничего скучнее, чем говорить с людьми, которые вцепляются в первую же тему и так в нее зарываются, что предмет разговора весь вечер не меняется». Но если от беседы требуется свобода и естественность, то собеседники вправе в любой момент изменить ее ход так, как пожелают, ибо неприятно иметь дело с упрямцами, которые ничего не оставляют недосказанным и, сколько бы их ни пытались прервать, все время возвращаются к одному предмету. — Что касается меня, — сказала Силени, — то, слушая ваши речи, я прихожу в затруднение. Ибо если нехорошо, подобно Дамофилу, всегда рассуждать о науках, если скучно беседовать о мелких семейных заботах, если неуместно часто говорить о нарядах, если неразумно болтать о любовных интригах и неинтересно постоянно углубляться в генеалогию, если низко упоминать о проданных или обмененных землях и запрещено распространяться о собственных делах, если чрезмерная серьезность разговора не веселит, а смеяться часто и без причины — безумие, если рассказы об ужасных и необычных событиях не по вкусу, а мелкие новости соседей скучны тем, кто не живет рядом с ними, если разговор о пустяках, о которых говорят лишь на ухо друг другу, докучает, а рассуждающие о громких новостях не правы, меж тем как вечные собиратели кабинетных новостей неразумны, — то о чем же следует говорить? Из чего должен состоять разговор, чтобы быть красивым и разумным? — Для этого требуется все, что мы осудили, — с улыбкой отвечала Валери, — но вести его следует разумно. Ибо хотя все, о ком шла речь, докучливы, однако я беру на себя смелость утверждать, что говорить можно лишь о том, о чем говорят они, и говорить приятно, хотя им это не удается. — Я думаю, что слова Валери справедливы, — отвечал Амилькар, — хотя сперва так не кажется. Ибо я в полной мере уверен, что в разговоре могут быть кстати любые предметы, без единого исключения. — Действительно, — добавила Валери, — не следует думать, что существуют вещи, которые нельзя туда вместить. Правда, в иных случаях уместно сказать то, что в других покажется смешно. — Что до меня, — сказал Амитон, — я бы предпочел, чтобы беседа, как это свойственно многим искусствам, имела свои законы. — Главное правило, — подхватила Валери, — не говорить ничего, что оскорбляет разум. — Но, — добавил Никанор, мне все же хотелось бы точнее знать ваше мнение о том, каков должен быть разговор. — Я считаю, — отвечала она, — что в общем и целом в беседе следует придерживаться вещей обычных и галантных, нежели великих. Но вместе с тем туда может входить что угодно, лишь бы она оставалась свободной и разнообразной, соответствовала времени, месту и участникам; весь секрет в том, чтобы с достоинством говорить о низком, просто — о возвышенном, галантно о галантном, без лишнего напора и позерства. Поэтому, хотя ей в равной степени необходимы естественность и разумность, в иных случаях милостивого приема могут удостоиться науки, да и приятные сумасбродства окажутся к месту, когда они изобретательны, скромны и галантны. Так что, рассуждая здраво, не будет криводушием сказать, что нет того, о чем нельзя было бы упомянуть в разговоре, если человек умен, рассудителен и хорошо понимает, где находится, с кем говорит и кто он сам. Ибо хотя рассудительность абсолютно необходима, чтобы не говорить невпопад, тем не менее беседа должна казаться непринужденной, как будто мы не отказываемся ни от одной мысли и говорим все, что приходит в голову, не выказывая предпочтения той или иной теме. Ибо нет ничего смешнее людей, которые на одни темы ведут замечательные беседы, а помимо них изрекают глупости. Поэтому мне хотелось бы, чтобы никто не знал, что именно следует сказать, но всегда отдавал себе отчет, что говорит. Если бы все поступали так, то женщины не кичились бы не к месту ученостью, с лихвой выдавая свое невежество; всякий говорил бы лишь то, что следует сказать, дабы разговор был приятен. Но что совершенно необходимо для его приятности и привлекательности, так это дух вежества, изгоняющий обидные шутки и все, что в малейшей мере оскорбляет нравственность. Мне хотелось бы, чтобы все так владели искусством оборачивать слова, что это позволяло бы галантно ухаживать за самой суровой дамой в мире, с приятностью занимать пустяками людей важных и серьезных, и, коли случится, к месту беседовать о науках с невежами; в общем, чтобы можно было менять свой ум в соответствии с тем, что говоришь и с кем. Но помимо уже сказанного, чтобы во всем царил дух веселости, непохожий на безумие этих смешливых дам, которые устраивают столько шума из-за пустяков, — дух веселости, который бы вдохнул в сердца присутствующих склонность находить развлечение во всем и ничем не скучать: я хочу, чтобы беседа шла то о важном, то о пустяках, но с условием, что все говорили бы хорошо и без всякого стороннего принуждения никогда не заводили речь о том, о чем говорить не следует. — Наконец, — добавил Амилькар, — чтобы избавить вас от труда и дальше рассуждать о разговоре и устанавливать его законы, довольно будет восхищаться вашей беседой и делать так же, как вы, чтобы заслужить восторги целого света. Ибо уверен, что меня никто не осудит, если я скажу, что от вас мы всегда слышим одни приятные, галантные и разумные вещи и что никто до такой степени не владеет искусством нравиться, очаровывать и развлекать. — Мне бы очень хотелось, — отвечала она, покраснев, — чтобы ваши слова были правдой и чтобы я могла верить вам больше, чем себе. И чтобы вам доказать, как часто мне доводится ошибаться, я откровенно признаюсь, что слишком много говорю: вместо того чтобы излагать свое представление о беседе, мне стоило отнести на счет собравшихся только что сказанные вами слова. Тут все по очереди принялись возражать против скромности Валери и до такой степени засыпали ее похвалами, что она почти разгневалась, а затем повели галантный и веселый разговор, который продолжался почти до самого вечера, когда участники этого прекрасного общества простились друг с другом.