Псевдоантинорманизм советского времени

И в силу названных причин были созданы все условия для полной реставрации норманизма в самом крайнем его проявлении (тому способствовало и отсутствие у него достойных противников). Как трактовался в науке варяжский вопрос в преддверии революции, а затем до середины 30-х гг. видно по работам М. Н. Покровского, проводившего мысль, что Киевская Русь не была результатом «внутреннего местного развития», а явилась следствием «внешнего толчка, данного движением на юг норманнов (разрядка автора. — В. Ф.)», ставших «создателями» Киевской державы. Ученый вначале следовал за летописным рассказом о призвании варяжских князей и вел речь о заключении с ними «ряда» «с целью купить мир», после чего они были приняты славянами для обороны «от прочих норманнских шаек». Затем Покровский стал настаивать на завоевании скандинавами Руси «в его более мягкой форме, когда побежденное племя не истреблялось, а превращалось в «подданных». На Руси норманны, утверждал он, промышляли захватом и продажей рабов, были «рабовладельцами и работорговцами», создавшими «рабовладельческую культуру, яркую и грандиозную»[475]. Позиция историка настолько выразительна, что не оставляет сомнений в ее характеристике даже у норманистов. По словам норвежского ученого Й. П. Нильсена, он был «отъявленным норманистом»[476].

Но в годы советской власти Покровский был не только, а точнее, не столько ученым, а сколько, по сути, главой советской исторической науки, тем самым определяя линию ее стратегического развития. Тому во многом способствовало его положение в иерархии партийно-советской номенклатуры высшего звена: с мая 1918 г. и до своей кончины, последовавшей в 1932 г., он был первым заместителем наркома просвещения РСФСР, а также председателем президиума Комакадемии РАНИОН, бессменным руководителем Государственного ученого совета, членом Комитета по заведыванию учеными и учебными заведениями при ЦИК СССР, ректором Института Красной профессуры, членом редколлегий ряда научных журналов, а в 1929 г. стал академиком. Все эти важные должности позволяли ему, как отмечается в литературе, держать «в своих руках все нити управления разветвленным научно-организационным аппаратом в области изучения и пропаганды знаний по отечественной истории»[477]. Поэтому, его взгляды на прошлое России получили в науке широчайшее распространение посредством прежде всего его пятитомной «Русской истории с древнейших времен» (в 1933–1934 гг. она вышла восьмым изданием), а советская творческая интеллигенция вырастала на его «Русской истории в самом сжатом очерке», основном учебном пособии тех лет, неоднократно переиздаваемом, начиная с 1920 г.

С позицией Покровского в варяжском вопросе были абсолютно согласны все тогдашние ведущие ученые, ибо они сами являлись убежденными сторонниками норманизма, также активно содействуя его закреплению в формировавшейся советской исторической науке. Так, академик С. Ф. Платонов в 1920 г., опираясь на мнение А. А. Шахматова о существовании в пределах Северо-Западной Руси до 839 г. шведской руси, говорил о древнейшем пребывании скандинавов в местности к югу от Ильменя. В 1930 г. археолог Ю. В. Готье рисовал картину, как норманны с середины IX в. разъезжали по Восточной Европе в разных направлениях, уводя в рабство славян. «Для инертного и пассивного славянского населения норманны были тем возбуждающим и вызывающим брожение элементом, — заключал он, — который было необходимо привить ему для перехода от разрозненного городского и племенного строя к более развитым общественным формам». Видя в руси одно из шведских племен (историческое бытие которого отрицал даже В. Томсен), ученый уверенно, но бездоказательно говорил, что жития Георгия Амастридского и Стефана Сурожского свидетельствуют о появлении в первой половине IX в. шаек норманнов на Черном море и опустошении ими малоазиатского берега[478].

Свое кредо в варяжском вопросе гуманитарная научная элита СССР выразила на рубеже 20-х — 30-х гг. тем, что объявила норманизм, видимо, по образцу марксизма-ленинизма, единственно правильным учением. В 1928 г. историк А. Е. Пресняков в сборнике, посвященном памяти В. Томсена, година со дня кончины которого была превращена у нас в чествование норманизма, сказал, что «норманистическая теория происхождения Русского государства вошла прочно в инвентарь научной русской истории». Через два года Ю. В. Готье еще более усилил этот тезис своим категоричным утверждением, что «варяжский вопрос решен в пользу норманнов» и что антинорманизм «принадлежит прошлому». Эти слова эхом отдавались в эмигрантской литературе. В 1931 г. В. А. Мошин констатировал, что «относительно варягов теперь уже почти нет разногласий» — именно так называли скандинавов. Против норманской теории, полагал он, «теперь уже нельзя спорить»[479]. И с ней, конечно, никто не спорил, ибо в эмиграции, как и в СССР, господствовал все тот же «ультранорманизм», который пропагандировали в своих исследованиях весьма авторитетные в зарубежной историографии историки-эмигранты, являясь тем же слепком российской исторической науки кануна Октябрьской революции, что и их коллеги, оставшиеся в советской России. При этом взаимно обогащая друг друга.

В 1922 г. Е. Ф. Шмурло проводил мысль, что в русской жизни норманны «сыграли роль фермента: дрожжи заквасили муку и дали взойти тесту». Вместе с тем он убеждал, говоря о принятии восточными славянами имени шведской «руси», что «история дает не один пример того, как чужое имя людей усваивалось страной, в которой они появлялись: славянская Болгария заимствовала свое имя от тюркских болгар, французская Нормандия — от скандинавских норманн; иберо-романская Андалузия — от германцев-вандалов». Ломоносов на подобные доводы Миллера, надобно напомнить, ответил, что «пример агличан и франков… не в подтверждение его вымысла, но в опровержение служит», ибо названия стран восходят либо к победителям, либо к побежденным, но только ни к третьей стороне. В 1931 г. В. А. Мошин уверял, что остатки скандинавских поселений ІХ-Х вв. «густой сетью покрывают целый край к югу» от Ладожского озера до Ильменя, что к югу от него «целая область кишит скандинавскими поселениями, рассеянным по всем важнейшим водным путям, идущим от Ильменя», что на рубеже VIII-ІХ вв. на черноморских и азовских берегах появляются норманские колонии, а Византия познакомилась со скандинавской «русью». В начале IX в. «русские норманны» объединили значительную территорию в Восточной Европе, а в его середине признали верховную власть скандинавского государя. Важно отметить одно любопытное основание, на котором, в числе прочих, Мошин возводил свои построения: говоря о захвате русами крепости Бердаа в устье Куры, он подчеркнул, что это событие весьма запоминает «завоевание норманнами областей в Западной Европе»[480].

Языковед М. Фасмер, подкрепляя концепцию Арне о норманской колонизации Руси, «открыл» в 1931 г. многочисленные следы пребывания викингов в Восточной Европе. Традиционно увидев эти «Wikingerspuren» в именах князей и их дружинников, в «русских» названиях днепровских порогов, в «скандинавских» археологических находках, к ним он прибавил еще 118 топо- и гидронимов Восточной Европы (в четыре с лишним раза больше, чем насчитал Экблом), крайне изумив тем самым даже своих единомышленников. Норманист А. Л. Погодин, указав, что система подсчета Фасмера не соответствует ряду важных методологических требований, вместе с тем подчеркнул: «случайность и произвол» в объяснении этих названий «с помощью древнесеверных имен и названий бросается в глаза на каждом шагу»[481]. Фасмер годом ранее, надо добавить, подобным образом отыскал не менее впечатляющие следы викингов среди южнобалтийских славян, а имя их божества Прове, т. е. Перуна, посчитал заимствованием из норманского Freyr[482]. В 1932 г. А. Л. Погодин отнес движение норманнов в южном направлении к началу IX в., подчеркнув при этом, что «напрасно искать объяснения» имени «русь» вне Скандинавии». В 1937 г. историк, обратившись к понятию «внешняя Русь», присутствующему в труде византийского императора Константина Багрянородного «Об управлении империей», пришел к выводу, что под ним скрывается Рослаген (Родслаген) в Швеции. На следующий год он не менее горячо доказывал, что «официальным культом варяжской династии оставалось язычество, принесенное из Швеции…», в связи с чем объявил Перуна и Волоса скандинавскими богами, которым славянские имена якобы были даны «славянскими толмачами». Вместе с тем утверждая, что язычество балтийских славян также сложился под влиянием норманнов[483].

Все с той же целью примирить непримиримое — византийские известия о руси, действующей в южных пределах Восточной Европы в первой половине IX в., с норманской теорией — в эмигрантской литературе продолжалась разработка темы о разновременных потоках скандинавов на Русь. В 1929 г. Н. Т. Беляев охарактеризовал конец VIII или самое начало IX в. как время первого появления и активных действий норманнов в Причерноморье. Вслед за Шахматовым он выделял «древнейший слой варягов» (только видя в них фризов) — руссов Рюрика, Аскольда и Дира, утвердивших свое имя в Киеве. Затем это имя принимает другая волна варягов — норвежцы во главе с Олегом Вещим. Во второй половине X в. появляются на Руси варяги, «главным образом скандинавского и англо-саксонского происхождения…»[484]. В 40-х гг. Г. В. Вернадский с многочисленными оговорками предположил, что варяги-шведы к 739 г. добрались до Азовского и между 750–760 гг. до Северокавказского регионов. Приняв название русов от рухс-асов (аланское племя), эти «русифицированные» шведы к концу VIII в. создали на территории Дона и Приазовья Русский каганат, контролировавший важнейшие пути международной торговли. К середине IX в. в Старой Русе возникла связанная торговлей с Русским каганатом община шведских купцов. А затем на Русь вместе с Рориком Ютландским прибыла «новая русь», состоявшая из датчан. В целом, лишь в Северной Руси ученый выделяет «три струи скандинавского потока»: «первые два были представлены шведами (Аскольдом и Диром) и датчанами (Рориком»), а третий олицетворяли норвежцы во главе с Олегом[485].

«Ультранорманизм» в советской науке просуществовал до середины 30-х гг., после чего был облачен, с учетом политического момента, в марксистские одежды, что повлекло некоторые изменения, преимущественно внешнего свойства, но при этом частично затронуло и его содержание. В 1932 г. в СССР было положено начало целенаправленному курсу на преодоление основных недостатков в деле преподавания истории в школе и ее изучения в научных учреждениях. В качестве причины неблагополучия в совместных постановлениях ЦК ВКП (б) и СНК СССР от 26 января 1936 г. и 14 ноября 1938 г. была названа «школа Покровского»[486]. В ходе борьбы с ее издержками наша историческая наука перешла на новые методологические принципы, ставшие в ней приоритетными. Рассматривая ранее Киевскую Русь как прямой продукт деятельности норманнов, она теперь приняла одно из главных положений марксизма, согласно которому определяющая роль в процессе складывания государства отводилась внутреннему фактору — социально-экономическому развитию общества, в данном случае восточных славян. Такой подход таил в себе, как показало время, много продуктивного, но он, к сожалению, был возведен в науке в абсолют (марксизм, как известно, не отрицает и не менее важной роли внешнего фактора в его образовании), что придало варяго-русскому вопросу ложное звучание.

Воцарилось представление, что советские ученые, разработав новую, подлинно научную марксистскую концепцию генезиса Древнерусского государства, тем самым доказали антинаучность норманизма[487], установили его «неспособность дать серьезное научное объяснение сложных процессов создания государства в ІХ-ХІ вв. на огромной территории восточнославянских земель»[488]. Подобная позиция проистекала из полнейшего отрицания участия в процессе классообразования восточных славян «воздействия внешних сил», из мысли, что «поиски внешних импульсов безрезультатны»[489]. Из данного посыла последовал непреложный вывод, что разговор об этносе варягов утратил свой прежний смысл и стал «беспредметным», а полемика норманистов и антинорманистов «потеряла всякий интерес и значительность»[490].

Ибо в рамках марксистской концепции возникновения классового общества и государства, излагал кредо советских ученых И. П. Шаскольский, «не находилось места для варягов — создателей русской государственности»: были ли они «скандинавами или другим иноземным народом, все равно не ими было создано государство в восточнославянских землях». Рассуждая так, исследователи, совершенно игнорируя ПВЛ, повествующую о многогранной и плодотворной деятельности варяжских князей и их значительного варяжского окружения в русской истории на протяжении длительного периода времени, в ходе которого сложилась, окрепла и мощно заявила о себе на внешней арене Киевская Русь, сохранили основополагающий тезис норманизма о скандинавском происхождении варяжской руси, при этом не считая себя норманистами. Как выразил этот общий настрой Шаскольский, марксистская наука, отвергая норманскую теорию, признает, что в ІХ-ХІ вв. в русских пределах «неоднократно появлялись наемные отряды норманских воинов, служившие русским князьям, а также норманские купцы, ездившие с торговыми целями по водным путям Восточной Европы. И, конечно, признание этих ф а к т о в (здесь и далее разрядка автора. — В. Ф.) совсем не тождественно согласию с в ы в о д а м и норманизма»[491]. В. В. Мавродин также разъяснял сомневающимся (а такие все же имелись), что «признание скандинавского происхождения династии русских князей или наличия норманнов-варягов на Руси, их активной роли в жизни и деятельности древнерусских дружин отнюдь еще не является норманизмом»[492].

И в своей массе ученые СССР, думая точно также, начали именовать себя антинорманистами, искренне полагая, что историк-марксист «всегда антинорманист»[493]. Вместе с тем не менее искренне веря, что они, показав происхождение Киевской Руси как этап внутреннего развития восточнославянского общества задолго до появления варягов, тем самым «добили норманскую теорию», видели в ней «труп»[494], а под «настоящими норманистами» понимали лишь только тех, «кто утверждал неспособность славян самим создать свое государство»[495]. В такой обстановке предшествующий антинорманизм, антинорманизм истинный, был объявлен, впрочем, как и его антипод, «антинаучным» и «тенденциозным», ибо их сторонники «стояли на одинаково ошибочных методологических позициях», признавая достоверность Сказания о призвании варягов» и споря лишь по поводу родины и этноса варягов[496]. К тому же внушалось, что от того и другого советская наука благополучно избавилась. В середине 30-х гг., утверждал Шаскольский, когда «советские историки доказали несостоятельность норманской теории, разработав марксисткое учение о происхождении древнерусского государства, норманизм целиком переместился на Запад». Туда же, по его мысли, «вместе с эпигонами русской буржуазной науки переместился» антинорманизм, где и «умер естественной смертью…»[497].

В умах советских ученых сформировалось свое видение «антинорманизма», в рамках которого только и мог теперь решаться варяго-русский вопрос. Помимо уже названных его черт, это еще своеобразное понимание борьбы с норманизмом, духом и содержанием которого была пропитана вся наша наука. Отчего борьба с ним, поставленным, как тогда говорилось, на службу «политическим целям антисоветской пропаганды в области истории»[498], свелась к дежурным обвинениям норманизма в «антинаучности». Этот посыл усиливали тем, что в руси видели исключительно славянское племя, издавна проживавшее в Среднем Поднепровье, а в Сказании о призвании варягов легендарный рассказ, не имевший (или практически) не имевший под собой никакой исторической основы[499].

Уверовав во все это, исследователи, исходя из примата внутреннего фактора, занялись отысканием элементов социального неравенства в восточнославянском мире, которое должно вести к образованию классов и государства. Такой ошибочный методологический подход к изучению истории Руси, по верному замечанию И. Я. Фроянова, надолго сковал историческую науку[500]. Сам же вопрос о составе социальной верхушки русского общества перестал быть существенным, хотя признание ее иноплеменной, как неоднократно объяснял коллегам А. Г. Кузьмин, «делает беспредметным рассуждение о возникновении государства как автохтонного процесса: представители крайнего норманизма как раз и настаивают на ведущем положении пришельцев-норманнов»[501]. Параллельно с этим, надлежит подчеркнуть, в науку вводились аргументы, от которых отказались ведущие норманисты прошлого. Так, например, Б. Д. Греков растиражировал мнение, что варяжская русь вышла из «Рослагена»: «Эта гипотеза кажется мне наиболее вероятной»[502].

В историографии в ранг аксиомы была возведена высказанная Грековым в 1936 г. мысль о том, что «варяги — лишь эпизод в истории общества, создавшего Киевское государство». С годами эта мысль стала звучать более жестче. Так, К. В. Базилевич в 1947 г. говорил, что «во всех главных явлениях исторической жизни Киевской Руси роль норманнов — выходцев из Скандинавии была совершенно ничтожной». Позже Б. А. Рыбаков, подчеркивая, что историческая роль варягов на Руси была не просто «ничтожной», а даже «несравненно меньше, чем роль печенегов и половцев», заключил: «Ни ускорить, ни существенно задержать исторический процесс на Руси они не могли»[503]. И чтобы в том не было и тени сомнений, в литературе красной нитью проводилась мысль, что на Руси присутствовала либо «горсточка», либо «незначительная кучка» норманнов, представлявших собой «каплю в славянском море»[504], в цифровом выражении Рыбакова получившую даже свою конкретность: число варягов, «живших постоянно на Руси, было очень невелико и исчислялось десятками или сотнями»[505]. Еще в дореволюционное время норманисты признали, что в культурном отношении скандинавы не были выше славян. В 1939 г. Е. А. Рыдзевская пришла к выводу, что те и другие стояли приблизительно на одной ступени общественного и культурного развития[506].

Но вскоре, дабы все также свести значимость варягов в русской истории или к нулю, или вообще к знаку минус, получил силу закона взгляд, согласно которому скандинавы «стояли на более низкой стадии общественного и культурного развития, чем восточные славяне, и уже по одному этому не могли принести с собой на Русскую землю ни новой и более высокой культуры, ни государственности»[507]. В разговор о варягах, воспринимавшихся с нескрываемой досадой («тень Рюрика… как и всякая нежить, только мешает живой работе»[508]), был привнесен негативно-пренебрежительный тон: они «вероломные», «жадные», «трусливые», «разнузданные», и совершали на Руси «неблаговидные действия»[509]. Время сгладит острые углы подобных рассуждений и утвердит окончательный приговор советской науки, звучащий, «что норманны, служившие русским князьям, сыграли лишь очень скромную, ограниченную роль участников глубокого внутреннего процесса, обусловившего возникновение древнерусского государства, и быстро ославянились, слившись с местным населением»[510], но одному из норманских предводителей, подчеркивалось при этом, удалось основать династию[511]. Тезис о быстрой ассимиляции скандинавов на Руси, также принятый советской историографией от предшествующей, дополнительно «гасил» интерес к проблеме этноса варягов.

В науке также возобладало мнение, что вопрос об этническом происхождении Руси, вопрос об этнической принадлежности и происхождении русской династии не имеют «прямого отношения к началу государства»[512], хотя их органическая неразрывность вполне понятна. Норвежский ученый Й. П. Нильсен, характеризуя Б. Д. Грекова в качестве основоположника советского антинорманизма, говорил, что он сделал уступку старым норманистам в вопросе этнической принадлежности варягов, который, в чем Нильсен солидаризируется с ним, «не является решающим»[513]. Как раз напротив, он-то и есть главный, и если его игнорировать, то варяжская проблема, независимо от самых благих пожеланий, будет разрешаться только в норманистском духе. Это настолько очевидно, что было подмечено видным норманистом датчанином А. Стендер-Петерсеном. Сопоставив в 1949 г. антинорманизм в советской исторической науке и норманизм в зарубежной, он констатировал, что «провести точную, однозначную грань между обоими лагерями теперь уже не так легко, как это было в старину. Нельзя даже говорить о двух определенно разграниченных и взаимно друг друга исключающих школах. От одного лагеря к другому теперь уже гораздо больше переходных ступеней и промежуточных установок»[514].

И, поэтому, абсолютно был прав А. Г. Кузьмин, многократно указывающий, начиная с 1970 г., на ту аномальную ситуацию в науке, когда ученые, видя в варягах скандинавов и приписывая им, по сравнению с норманистами прошлого, куда большую роль в русской истории, признавая скандинавской не только династию, но и дружину, в то же время «не считают себя норманистами». Наш выдающийся историк, прекрасно зная исторический материал, источники и предшествующую историографию по всему кругу вопросов варяго-русской проблемы, забытые советской наукой или игнорируемые ею (необходимо, подчеркивал он, учитывать «выводы немарксистских ученых прошлого и настоящего»), не только увидел, насколько не соответствует этим знаниям норманистская трактовка этноса варяжской руси, но и увидел те причины, в силу которых современная ему историография была не в состоянии выйти за рамки норманизма и была обречена на повторение тех доводов, от которых отказались именитые норманисты прошлого. Ошибочно полагать, правомерно говорилось им, «будто, отдав политическую историю Руси ІХ-ХІ вв. норманистам, можно остаться на позициях антинорманизма, опираясь на общий тезис о государстве как продукте внутреннего развития общества».

Отметив, что «ленинградские археологи Л. С. Клейн, Г. С. Лебедев, В. А. Назаренко ни в коем случае не отходят от принципов марксизма, признавая преобладание норманнов в господствующей прослойке на Руси», Кузьмин резюмировал: «Однако их концепция вызывает сомнения и возражения в конкретно-историческом плане». А именно, если признать норманскими многочисленные могильники эпохи Древней Руси, «то станет совершенно непонятным, почему синтез германской и финской культуры (на северо-востоке, например) дал новую этническую общность, говорящую на славянском языке, почему в языке древнейшей летописи нет германоязычных примесей…», «почему нет сколько-нибудь заметных проявлений германских верований в язычестве Древней Руси…». Если, продолжал историк свою мысль, в Сказании о призвании варягов говорится, что новгородцы «от рода варяжска», а варяги возводят славянские города Изборск, Новгород и Белоозеро, «то следует признать, что перед нами либо абсолютно недостоверная легенда, либо варяги — это тоже славяне». В связи с чем, справедливо заметил он, «необходимо более тщательное выяснение природы тех этнических элементов, которые многие археологи и отчасти лингвисты признают северогерманскими»[515].

Приведенные слова ученого содержали в себе не только объективную оценку состояния и перспектив разработки варяго-русского вопроса в советской историографии (точнее, их отсутствия), но и явную критику марксистской концепции начала государственности на Руси, точнее того, что под ней тогда понималось (как им было замечено позже, «действительный марксизм не содержал тех глупостей, которые ему хотели привнести под флагом антинорманизма»). Шаг по тем временам более чем мужественный. В 1986 г. Кузьмин пошел еще дальше, говоря, что в образовании Киевской Руси значительную роль сыграла власть внешняя, в том числе и варяги, выступив тем самым против практики абсолютизации каждого слова классиков марксизма, слепого доверия тому, что им приписывалось. При этом он указал на факт упрощенной трактовки известной мысли Ф. Энгельса, что «государство никоим образом не представляет собой силы, извне навязанной обществу», когда ее воспринимали в том смысле, «будто государства вообще не могут возникать в результате завоеваний…», что в действительности являло собой попытку «закрыть» спор норманистов и антинорманистов». Тезис этот, подчеркнул исследователь позже, совершенно несостоятелен: «возникновение государства в результате завоеваний не только не исключительные, а преобладающие случаи»: так возникали практически все империи («у Энгельса, — пояснил Кузьмин. — речь в действительности шла о независимости от каких-то запредельных сил»)[516].

В 1975 г. археолог Д. А. Авдусин выражал обеспокоенность по поводу того, «что ограничение норманского вопроса проблемой происхождения Древнерусского государства таит в себе ряд опасностей» и дает возможность советским ученым, активным проводникам идеи норманства варягов, называть себя антинорманистам и вместе с тем говорить в зарубежных публикациях, «что антинорманизм в советской исторической науке не моден» (Л. С. Клейн). В 1991 г. С. В. Бушуев и Г. Е. Миронов констатировали, что «советские антинорманисты» «сохранили в неприкосновенности исходную посылку норманской теории о тождестве варягов и норманнов». В 1999 и 2002–2004 гг. В. В. Фомин указал на причины, приведшие к тому, что со второй половины 30-х гг. норманизм, лишь прикрытый марксистской фразеологией, выступал под флагом «антинорманизма». Причем исследователи, выдавая норманизм за его антипод, создали основательную путаницу в понимание варяжской проблемы в целом и в своих концепциях ранней истории Руси, в своих конкретно-исторических выводах, «что только еще больше усиливало норманистские настроения в академических кругах, в преподавании отечественной истории в вузах и школах». По мнению Ю. Д. Акашева, высказанному в 2000 г., советские историки-антинорманисты остановились на полпути: «Признание Рюрика и всех варягов, а многими историками и народа русь норманнами… неизбежно ведет к возрождению и усилению» норманской теории[517].

Но сегодня утверждается, все также искажая суть антинорманизма, на ложном понимании которого выросло несколько поколений ученых, что в советское время верх в исторической науке взяли «патриоты» (А. П. Новосельцев), что там господствовал «воинствующий «антинорманизм», «примитивный «антинорманизм» (Е. В. Пчелов), «политический, патриотический антинорманизм», приглушавший при Сталине скандинавский фактор «как не отвечающий задачам патриотического воспитания» (А. С. Кан)[518]. При этом, конечно, никто не объясняет, какой «антинорманизм» и какой «патриотизм» заключается, например, в словах С. М. Дубровского, что М. Н. Покровский указал на «ошибочность норманской теории», считая, что было не призвание варягов-норманнов, а завоевание восточных славян в его более мягкой форме, когда побежденные не истреблялись, а превращались «в подданных». Или в выводе О. Д. Соколова, увидевшего «обстоятельную критику» Покровским норманизма в том, что он говорил о зачатках государственности у славян «до прихода норманнов»[519]. Или в твердом убеждении Б. А. Рыбакова о существовании в истории Руси «норманского периода», который, как он полагал, охватывал 882–912 гг. и который олицетворял собой Олег Вещий. Вряд ли наличие этого «антинорманизма» и «патриотизма» можно заподозрить в его же мысли, что буржуазные историки «излишне преувеличивали» рамки этого периода, растягивая на несколько столетий, и что княжение Олега в Киеве есть «незначительный и недолговременный эпизод, излишне раздутый некоторыми проваряжскими летописцами и позднейшими историками-норманистами»[520].

На деле это был чистейшей воды норманизм. Поэтому, глубоко заблуждается И. Н. Данилевский, полагая, что «глава советской «антинорманистики» Рыбаков, борясь с норманизмом, «сам оказывался вынужденным сторонником норманской теории»[521]. «Антинорманизм» Рыбакова кажущийся, ибо он был практически таким же «стопроцентным» норманистом, как и его оппоненты, и отличался от них только тем, что хотел максимально затушевать разговор о варягах, в которых видел скандинавов. Лишь полным господством в умах советских исследователей норманской теории объясняется тот факт, что мало кто из них услышал В. В. Мавродина, в 1946 г. констатировавшего: забыто то, на что обращали внимание М. В. Ломоносов и С. А. Гедеонов, — на связь поморско-славянского мира с восточными славянами. Через три года историк добавил, что казавшиеся в свое время странными попытки Забелина и Гедеонова связать варягов с западнославянским миром приобретают сейчас, в свете последних работ советских археологов и филологов, «особый смысл»[522].

Мавродин заметил не только эту аномалию советского «антинорманизма», совершенно не принимавшего в расчет наследие антинорманистов прошлого и сводившего весь разговор о варягах исключительно только к скандинавам. В 1945 г. он позволил себе некоторые отступления от принятых теперь норм в варяжском вопросе, сказав, что нет оснований отрицать «большую роль» варягов в деле создания государства у восточных славян, где они «выступают в роли катализаторов»[523]. Эти слова, конечно, нисколько не ставили под сомнение всеобщую убежденность в норманстве варягов, но они отступали от марксистской концепции начала государственности на Руси, да и не соответствовали политическому моменту[524]. Тут же последовала незамедлительная реакция на подобную «крамолу». Так, С. А. Покровский забил тревогу, что Мавродин «возрождает по существу норманистскую теорию», «попал в плен к норманизму, объявив, по сути дела, организаторами Киевского государства варяжских князей». К. В. Базилевич призвал бороться с пережитками норманизма, к которым принадлежит утверждение Мавродина «о весьма существенном значении скандинавов в истории Руси»[525]. Такого рода критика не носила принципиального характера, ибо велась в рамках норманизма и всецело работала на него. В связи с чем никак нельзя согласиться с норвежским исследователем Нильсеном, охарактеризовавшим кампанию против Мавродина «антинорманистским крестовым походом» и приписывающим ей «возрождение» антинорманизма XVIII века. Вместе с тем ученый полагал, надо отметить, что она была необходимой частью массивного наступления на космополитизм в советской историографии. И. Я. Фроянов также увидел в «критике» Мавродина веяние времени: «в стране начался сезон охоты на «космополитов»[526].

Пройдет совсем немного времени, и ситуация в науке в корне изменится, и в ней в первозданном виде воцарится норманизм со слабым налетом официального «антинорманизма». Во-первых, к тому неумолимо вели как непоколебимая убежденность советских ученых в норманстве варягов, так и жесткий диктат ортодоксального «антинорманизма», посягнувший на самое святое — на их творческую свободу, что уже само по себе не могло не вызвать его принципиального неприятия. Во-вторых, этот «антинорманизм» настолько явно противоречил себе и показаниям летописи, что просто не мог не породить даже у своих искренних первоначально сторонников самые серьезные сомнения в своей состоятельности, а, следовательно, крепкую веру в истинность того, против чего он был направлен. Недоверие к нему многократно усилили хрущевская «оттепель», ревизия наследия Сталина (в целом ценностей социализма) и неизбежное отсюда разочарование творческой интеллигенции в марксистской идеологии, что заставило многих из ее числа совершенно по-иному посмотреть на тот «антинорманизм», который зиждился на постулатах марксизма.

В-третьих, эта позиция значительной части советских исследователей получила, что было важно для той эпохи, обоснование в рамках все того же марксизма, в чем огромная роль принадлежит трудам И. П. Шаскольского. Характеризуя норманскую теорию, как и подобало для тех лет, «реакционной» и целиком направленной против советской науки, он вместе с тем указал на недостатки советского «антинорманизма». Это отрицание деятельности норманнов на Руси в ІХ-ХІІ в., вытекавшее из игнорирования «какой-либо роли внешних влияний» на русскую историю, хотя, отмечал ученый, марксистская наука признает определенную роль внешних влияний (но, как того требовал марксистский ритуал, Шаскольский убеждал, что государство на Руси возникло «в результате внутренних процессов развития, а не вследствие воздействия внешних сил»). Слова исследователя, произнесенные в 1960–1961 гг. в адрес тогдашнего «антинорманизма», были совершенно справедливы, но были сделаны в норманистском ключе (причем ученый не без умысла оперировал в основном термином «норманны», а не «варяги»). В 1963 г. Шаскольский сформулировал мысль о параллельности и синхронности процессов социального и политического развития на Руси и в скандинавских странах в период формирования классового общества и государства (ІХ-ХІ вв.)[527], что еще больше заставляло рассматривать их прошлое в неразрывной связи.

В условиях тотального господства норманизма тонкая и выдержанная в духе марксизма критика Шаскольским официального «антинорманизма» окончательно подорвала доверие к нему и качнула маятник симпатии советской науки в сторону норманнов, что вызвало настоящий «скандинавский бум» среди специалистов и резко возросшее число трудов по славяно-русским древностям, на которых увидели «многочисленные» следы норманнов. Будучи весьма последовательным, Шаскольский в 1965 г. под видом критики преподнес норманизм в качестве научной теории, имеющей «длительную, более чем двухвековую, научную традицию» и «большой арсенал аргументов», при этом также отмечая, что наука «не отрицает определенной роли внешних влияний». То же самое сказал историк в 1978 г., при этом подчеркнуто говоря о зафиксированном многими источниками участии «норманнов в процессе формирования государства на Руси»[528].

В 1988 г. Д. А. Авдусин справедливо заметил, что в трудах Шаскольского 50-х — 60-х гг. «норманизм выглядит даже респектабельнее противоборствующего течения», а его монография «Норманская теория в современной буржуазной науке» (1965) содержала основные положения критики антинорманизма, в 1983 г. только сведенные воедино, и «способствовала появлению серии работ ленинградских археологов, которые преувеличивали роль скандинавов на Руси…». В 1998 и 2003 гг. А. Г. Кузьмин сказал в адрес той же книги, что она «реабилитировала норманизм как определенную теоретическую концепцию, вполне заслуживающую серьезного к ней отношения», причем автор свел аргументы антинорманистов к словам Ф. Энгельса, будто «государство не может быть привнесено извне», оставаясь в остальном норманистом»[529]. Вместе с тем Шаскольский вводил в науку норманистские доводы. Критикуя мнения зарубежных коллег по поводу происхождения имени Русь от финского Ruotsi, ученый, например, подчеркнул, что «с лингвистической стороны переход» из Ruotsi в Русь «представляется возможным». Вслед за чем многозначительно указал, что этот вывод «не может рассматриваться как какое-то ущемление нашего национального престижа….Так, Франция и французы получили свое имя от германского племени франков, Англия и англичане — от германского племени англов, Болгария и болгары — от тюркского племени болгар и т. д. При этом французы, англичане, болгары не считают подобное происхождение названий недостаточно почетным». Или же горячо убеждал, что ничтожное количество рунических надписей, обнаруженных в Восточной Европе, и на чем правомерно заострялось внимание в науке, не может служить веским аргументом против норманской теории[530].

Чрезвычайно важная роль принадлежит Шаскольскому в деле дискредитации наследия антинорманистов прошлого и прежде всего С. А. Гедеонова, благодаря которому, по признанию крупнейших норманистов ХІХ-XX вв., наука избавилась от принципиальных заблуждений в варяжском вопросе. И творчеству ученого, а если быть более точным, антинорманизму в целом, советский «антинорманист» постепенно давал все более негативную оценку. В 1960 г. он, подчеркивая, что критическая часть его работы «представляет большую научную ценность», вместе с тем сказал, оставив свои слова без каких-либо объяснений, что «утверждение автора о происхождении варягов из славянского поморья на современном этапе развития исторической науки не выдерживает критики». Через пять лет историк говорил с высоты марксистских позиций, что Гедеонов и Иловайский, дав «серьезную и основательную критику главных положений» норманизма, «в силу своих идеалистических представлений о процессе возникновения государства не смогли противопоставить отвергаемой ими норманской теории сколько-нибудь убедительное положительное построение, не смогли дать убедительное научное освещение процесса формирования Древнерусского государства». А в 1983 г. Шаскольский фундаментальный труд Гедеонова «Варяги и Русь», составивший целую эпоху в русской историографии, уже охарактеризовал одной, весьма нелестной фразой: в этом произведении «чувствуется налет дилетантизма»[531].

Одновременно с тем Шаскольский своим авторитетом навязывал науке негативную оценку о работах историка В. Б. Вилинбахова, единственного из советских ученых 50-х — 60-х гг., кто занимал действительно антинорманистскую позицию, при этом не вступая с ним, что весьма характерно, в открытую полемику. Так, в 1964 г. он с нажимом говорил, что Вилинбахов пытается возродить «старую теорию» Гедеонова и других антинорманистов XIX в., «согласно которой летописные варяги были не скандинавами, а балтийскими славянами. Но нашему мнению, эта концепция уже не может оказаться жизнеспособной и вряд ли может быть полезной в деле развертывания критики современного норманизма». На следующий год исследователь подчеркнул, что Вилинбахов отстаивает «одно из совсем гипотетических построений», а именно «давнюю, но малоубедительную гипотезу» о переселении части южнобалтийских славян на Северо-Запад Руси. Суть подобных выпадов против себя и против концепции, подкрепленной большим количеством разнообразных источников, весьма точно выразил в 1980 г. сам Вилинбахов. Шаскольский, по его словам, полагает, «что несколькими ироническими фразами можно покончить с проблемой, над которой трудилось несколько поколений ученых»[532].

Но этих «иронических фраз», прозвучавших в атмосфере всеобщей убежденности в норманстве варягов, было вполне достаточно, чтобы в науке сформировался чуть ли не массовый скепсис к публикациям Вилинбахова и проводимым им идеям. В. В. Мавродин, Р. М. Мавродина и И. Я. Фроянов, например, утверждали, что его положения о переселении южнобалтийских славян в Восточную Европу и их активнейшем участии в образовании Киевской Руси «остаются на уровне более или менее остроумных догадок». Лингвисты Ф. П. Филин и Г. А. Хабургаев вообще считали, что сама мысль о появлении славян на Северо-Западе Руси из прибалтийских земель представляет собой «фантастическую» и «исторически недопустимую гипотезу». М. И. Артамонов в начале 70-х гг., хотя и заметил, что, вполне возможно, под варягами подразумеваются южнобалтийские славяне — «руги», но тут же добавил (вопреки имеющимся данным, в том числе и археологическим), «что в археологических памятниках времени формирования Русского государства никаких следов южнобалтийского славянского происхождения не отмечено»[533].

В-четвертых, советский «антинорманизм» основательно подтачивала, а, следовательно, равно в той же мере укрепляла доверие к норманской теории критика трудов ее западных приверженцев, которая прозвучала в нашей литературе во второй половине 40-х — начале 60-х годов. Представители отечественной науки, являясь норманистами, всю свою критику свели лишь к тому, что пытались детально разъяснить своим оппонентам, т. е. тем же норманистам, суть их главной ошибки, которая заключалась, с точки зрения советских «антинорманистов», не в понимании буржуазными коллегами марксистской концепции происхождения Древнерусского государства. Заостряя внимание преимущественно на этом пункте, в котором все больше разуверялась научная общественность СССР, они вместе с тем говорили о присутствии скандинавов в жизни восточных славян и недостоверности Сказания о призвании варягов, в котором якобы ошибочно варяги отождествлены со шведской русью[534], отчего эта критика, хотя и содержала ряд позитивных моментов, в целом же представлялась выхолощенной и имела обратный результат. По причине чего, а также в связи с уже названными факторами, усиливающимися по степени ослабления «хватки» марксистской идеологии, в советской историографии начался процесс возрождения «ультранорманизма». Тому же в значительной мере способствовали работы датского слависта А. Стендер-Петерсена, оказавшие огромное влияние прежде всего на воззрения наших археологов и филологов.

Этот именитый ученый отвергал, что особенно располагало в пользу его позиции, традиционный норманизм, утверждавший об однотипных завоевательных действиях викингов на Западе и Востоке. И проводил теорию о мирном и постепенном проникновении скандинавских землепашцев из центральной Швеции на восток, в ходе чего они вклинились «в пограничные области между неорганизованными финскими племенами и продвигающимися с юга славянами». По мысли исследователя, в треугольнике Белоозеро, Ладога, Изборск осело шведское племя русь, которое «сначала, может быть, и признавало верховную власть князя свеев в Упсале», т. е. было частью шведского государства, но эта зависимость продолжалась недолго. Со временем шведы, вступив в мирный симбиоз с финскими и славянскими племенами (передав последним «свое племенное название в финской передаче его») и втянувшись в балтийско-волжско-каспийскую торговлю, создают, в связи с угрозой, исходившей от булгарского и хазарского каганатов, и опираясь на «определенные традиции государственности», принесенные ими с родины, государство «Русь». Первоначально Стендер-Петерсен видел в нем Верхневолжский («русский») каганат, существовавший уже в 829 г. и образованный в районе названного треугольника и Верхнего Поволжья.

Затем все основные события он перенес в Приладожье, говоря, что в первой половине IX в. «возникло вокруг Ладоги, а затем при Ильмене под руководством свеев первое русское государство (курсив автора. — В. Ф.), в создании которого приняли участие и славяне и финны», и которое взяло в свои руки балто-каспийскую торговлю. Именно этот «Ладожский каганат» (ранее он в данном случае говорил о Верхневолжском каганате) заявил о себе в Константинополе и Ингильгейме в 839 г. Позже русско-свейские дружины «под предводительством местных конунгов» двинулись на завоевание Днепровского пути и захватили Киев, освободив местных славян от хазарской зависимости. Тем самым они завершили создание «норманно-русского государства», в котором весь высший слой — князья, дружинники, управленческий аппарат, а также купцы — были исключительно скандинавами. Но в короткое время они растворились в славянах, что привело к образованию национального единства и созданию в рамках XI в. «особого смешанного варяго-русского языка». В области Двины, как добавлял ученый, существовало еще одно «скандинаво-славянское» государство с центром в Полоцке, в 980 г. разгромленное «скандинавским каганом» Владимиром[535]. В 1955 г. Стендер-Петерсен высказал мысль о возникновении Киевской Руси в результате действия трех факторов: скандинавского (внешний импульс), византийского (культурное влияние) и славянского. При этом утверждая, что «внешнее влияние или импульсы того или иного рода необходимы для того, чтобы примитивный, живущий племенными порядками народ организовался в государство…»[536].

Наша наука, убедившись в несостоятельности советского «антинорманизма» (а эта негативная оценка распространилась и на труды истинных антинорманистов XVІІІ-ХІХ вв.) и пересмотрев свой взгляд на норманскую теорию, вскоре получила материальное подтверждение правильности своего выбора, гласящее о якобы массовом присутствии скандинавов в русской истории. И их «материализация» связана с археологией, посредством которой в научный оборот были введены доказательства норманства варяжской руси весьма сомнительного свойства: археологи-норманисты чуть ли не все неславянские древности объявляли скандинавскими (т. е. действуя все тем же способом, о котором говорил в 1872 г. Д. И. Иловайский) и приписывали их летописным варягам. При этом из всего огромного материала абсолютизируя т. н. «норманский», удельный вес которого и сегодня буквально микроскопичен, да к тому же он мало связан со скандинавами напрямую, ибо был привнесен в северо-западные пределы Восточной Европы в качестве предметов торговли, обмена, военных трофеев, в ходе сложных миграционных процессов, вобравших в себя представителей многих этносов, в том числе и неславянских, что придало культуре названного региона очень много оттенков (в какой-то мере и скандинавский).

Так, во многом именно торговлей объясняли И. П. Шаскольский и В. В. Седов присутствие скандинавских вещей в землях славянского и финского населения, а В. М. Потин — «необходимостью скандинавских стран расплачиваться за русское серебро». А. Г. Кузьмин справедливо подчеркивал, что вооружение и предметы быта «можно было и купить, и выменять, и отнять силой на любом берегу Балтийского моря»[537]. Но этим скандинавским и псевдоскандинавским вещам было придано основополагающее значение в разрешении варяжского вопроса. Как утверждал в 60-х гг. признанный авторитет в области славяно-русских древностей А. В. Арциховский, «варяжский вопрос чем дальше, тем больше становится предметом ведения археологии… Археологические материалы по этой теме уже многочисленны, и, что самое главное, число их из года в год возрастает. Через несколько десятков лет мы будем иметь решения ряда связанных с варяжским вопросом загадок, которые сейчас представляются неразрешимыми». При этом ученый поставил под серьезное сомнение возможности письменных источников в его разрешении, сказав, что для ІХ-Х вв. «они малочисленны, случайны и противоречивы»[538].

Уже более 40 лет минуло после столь оптимистического прогноза выдающегося археолога, предрекавшего решение «ряда связанных с варяжским вопросом загадок». Но этого не произошло. Более того, как констатировал в 1975 г. археолог Д. А. Авдусин, говоря об увеличении археологических данных именно по варяжской проблеме: «…Во многих случаях происходит топтание на месте и даже возврат на старые позиции». При этом он заметил, что в обсуждении захоронений знаменитого Гнездова под Смоленском «наиболее активно обсуждается именно проблема этноса — этнической принадлежности людей, погребенных в его курганах, — та самая проблема, которая якобы не играет роли в норманском вопросе». Причем ленинградские археологи, резюмировал Авдусин, стремятся «доказать наличие в Гнездове значительного количества» скандинавов. В 1986 г. А. Г. Кузьмин охарактеризовал археологию «главным прибежищем норманизма»[539], тем самым показав, что проблема заключается не в количестве археологических находок, возведенных Арциховским в абсолют, а в их интерпретации, на что справедливо указывал сам же ученый в 1962 г. на состоявшемся в Риме международном конгрессе историков[540].

Археологи и активные проводники идеи норманства варягов Л. С. Клейн, Г. С. Лебедев и В. А. Назаренко утверждали в 1970 г., что «определение скандинавского происхождения многих категорий вещей в настоящее время не представляет собой трудности» (специалист в области саг Т. Н. Джаксон считает, что эти ученые «выработали строго научную и логически последовательную методику определения этнической принадлежности археологических древностей и объективную систему подсчета «достоверно варяжских комплексов»)[541]. Но мнения коллег-археологов нисколько не позволяют разделить оптимизм Клейна, Лебедева и Назаренко. Так, И. В. Дубов в 1982 г. отмечал, что одной из сложнейших задач славяно-русской археологии ІХ-ХІ вв. как раз «является этническое определение древностей». Тогда же Р. С. Минасян констатировал, что этническая атрибуция археологических находок в Северо-Западной Руси не всегда убедительно обоснована. Отсутствие «надежных этнических индикаторов. — прямо пишет он, — позволяет манипулировать археологическими памятниками в зависимости от концепции того или другого исследователя»[542]. Именно это обстоятельство имел в виду Д. А. Авдусин, сказав в 1975 г., что статьи Л. С. Клейна, Г. С. Лебедева, В. А. Назаренко и В. А. Булкина «вызывают возражения… в методах привлечения источников и приемах освещения общеисторического фона», порождают «сомнительные «теории» с норманистским оттенком». При этом подчеркнув, что «для привлечения вещей к решению этнических проблем эти вещи должны быть сами этнически характерными или, по крайней мере, определимыми», и напомнив, что до работ Арциховского «каролингские мечи категорично объявлялись скандинавскими»[543].

По признанию А. А. Хлевова, введение в советскую науку корпуса археологических источников оказало «революционизирующее» воздействие на спор об этносе варягов[544]. Археологи-норманисты, ведя в 60-х — 80-х гг. раскопки древностей Северо-Западной Руси и интерпретируя их самую значимую часть только в пользу скандинавов, нарочито шумно вводили их в научный оборот, что было вызовом-протестом официальному «антинорманизму», который хотя и не мешал вести разговор о варягах-норманнах, но все же сильно сдерживал его тональность. Вместе с тем они начинают, идя в русле, как это кажется кому-то и сегодня, «провидческих и пророческих» слов А. В. Арциховского[545], формировать, если повторить за Авдусиным, «общеисторический фон» ІХ-Х вв., при этом не только превышая возможности своей науки, но и решая варяжский вопрос исключительно в духе старого времени — в духе «ультранорманизма» первой половины XIX столетия. Так, Клейн, Лебедев и Назаренко, исходя из археологических данных, по их же собственной оценке, недостаточно широких и полных, утверждали о значительном весе скандинавов в высшем слое «дружинной или торговой знати» Руси, а также о присутствии на ее территории некоторого числа скандинавских ремесленников. Норманны в X в. составляли, утверждали они, «не менее 13 % населения отдельных местностей». По Киеву эта цифра выросла у них уже до 18–20 %, но более всего, конечно, впечатляло их заключение, что в Ярославском Поволжье численность скандинавов «была равна, если не превышала, численности славян…». Одновременно с тем авторы говорили о представительном вкладе скандинавов в материальную культуру восточнославянского общества, куда ими якобы были привнесены многие виды оружия (прежде всего каролингские мечи)[546].

В 1978 г. В. А. Булкин, И. В. Дубов, Г. С. Лебедев высказали твердое мнение, что ладожский материал «раскрывает реальное содержание варяжской легенды». На следующий год А. Н. Кирпичников пояснял, что в 862 г. в Ладоге появился один «из норманских конунгов», в связи с чем она, «как сообщает летопись, становится столицей складывающейся империи Рюриковичей». В 1981 г. этот посыл стал уже ключом к раскрытию одной из сложнейших загадок русской истории. Кирпичников, Лебедев и Дубов, оперируя вещественными находками, в том числе и ими объявленными скандинавскими, известили, что «в ладожских материалах нашла свое решение варяжская проблема», суть которой они свели к тому, что в Ладоге в середине IX в. «на какое-то время» утвердился призванный норманский конунг со своим двором и дружиной, «обеспечивая безопасность города и охраняя его судоходство, в том числе и от своих же норманских соплеменников, неоднократно угрожавших Ладоге»[547] (такого рода «открытия» много раз звучали в прошлом). Насколько подобные утверждения расходились с конкретными историческими данными, видно по словам крупнейшего знатока древнескандинавской истории Е. А. Рыдзевской, в свое время отметившей, что самое раннее упоминание Ладоги в сагах относится лишь к концу X в., и что в них не находим «ни малейшего намека на какие-нибудь скандинавские поселения» в Ладоге и Приладожье[548].

В 1981–1984 гг. археолог Д. А. Мачинский уже характеризовал норманнов исключительно носителями «социально активного начала до 1030-х годов», как «организующую суперэтничную силу», сыгравшую роль «катализатора начавшихся процессов, роль дрожжей, брошенных в тесто, которому приспело время стать многослойным пирогом — государством». К сказанному он добавил в духе советского «антинорманизма», утверждавшего о преобладающей роли внутреннего фактора в образовании Киевской Руси, но уже с серьезным смещением привычного акцента, что «все социально-экономические предпосылки для возникновения государственности имелись к IX в. и в чисто славянской среде и можно было бы обойтись и своей закваской, но варяжскими дрожжами получалось быстрее и лучше»[549]. Вместе с тем ученый подчеркивал, что скандинавскую природу имени «Русь» подтверждает топонимом Roslagen[550]. Представители других отраслей наук, работая над варяжской проблемой и законно полагаясь на точность заключений археологов, не только уверовали под их влиянием в массовое и чуть ли не в повсеместное присутствие скандинавов на Руси, но и, в свою очередь, подгоняя собственные построения под их выводы, еще больше усиливали накал норманизма в историографии, прикрытого псевдоантинорманистской фразеологией.

Когда же псевдоантинорманистские рассуждения входили в противоречие со все более увеличивающимся археологическим материалом, выдаваемым за свидетельство массового присутствия норманнов в русской истории, и через призму которого смотрели на известия ПВЛ о деятельности варягов на Руси, то появлялись теории, долженствующие уберечь исследователей, активных проводников тезиса о их скандинавской природе, от весьма нежелательных обвинений в явном норманизме, т. е. отходе от марксизма. Так, известный историк В. Т. Пашуто, признавая исторической реальностью призвание «скандинава» Рюрика, в конце 60-х — начале 70-х гг. выдвинул идею о «славяно-скандинавском социальном и культурном синтезе», полагая, что его признание есть «общая платформа для дискуссии между учеными разных мировоззрений. Главное теперь — определить удельный вес синтезируемых элементов»[551]. Эта идея, где на первом плане все также продолжали стоять норманны, была принята наукой[552], хотя ее несостоятельность лежит на поверхности. Норманны, напоминал А. Г. Кузьмин общеизвестное, «всюду оставили след, и след кровавый, разрушительный» и «нигде не играли созидательной роли», что непременно должно, правомерно подчеркнул он, «учитываться нынешними приверженцами идеи норманно-славянского синтеза»[553].

В середине 80-х гг. археолог Г. С. Лебедев, многократно увеличив масштабы рассуждений Пашуто, выступил с «циркумбалтийской теорией» (окрещенной И. Я. Фрояновым «головокружительной»[554]). И он, естественно, утверждал, что предлагаемая им концепция является «наиболее перспективной альтернативой дискуссии норманистов и антинорманистов», и в свете которой историю народов Балтийского Поморья и Восточной Европы необходимо рассматривать в комплексе, взаимосвязи и взаимообусловленности. Но, как показывают работы самого Лебедева и его единомышленников, все также традиционно сводится лишь к анализу взаимоотношений восточных славян и скандинавов, и в которых главная скрипка опять-таки отдается в руки последних[555]. Вместе с тем, рождение «циркумбалтийской теории» есть свидетельство осознания археологами факта необходимости выхода в освещении истории Древнерусского государства из жестких рамок русско-скандинавских связей. И эти рамки рушил добываемый ими материал, указывающий на теснейшие связи Северо-Западной Руси с южным побережьем Балтийского моря, причем на связи более древние и более многосторонние, чем те, что существовали со Скандинавией. В ряде случаев, остается добавить, они же начинают предостерегать от переоценки познавательных возможностей археологических данных[556], отходя, таким образом, от ошибочного постулата А. В. Арциховского, отдавшего варяжский вопрос исключительно на откуп археологам.

Все более укрепляя свои позиции в науке, норманизм начинает в 70-х гг. борьбу с А. Г. Кузьминым, ставшим для него главной опасностью. И почин тому положил в 1974 г. историк А. А. Зимин. Учитывая заполитизированность науки и общества, он обвинил Кузьмина в непростительных, с точки зрения марксистской историографии, грехах. Заведя речь о методике изучения летописей, а именно в этом русле шла годом ранее дискуссия Кузьмина на страницах журналов «Вопросов истории» и «Истории СССР» с Л. В. Черепниным, Д. С. Лихачевым, В. Л. Яниным и Я. С. Лурье, Зимин его подход к данной проблеме предложил «отбросить решительно». И столь суровый приговор он обосновывал тем, что оппонент не стремится «понять классовую и политическую сущность летописания», «выяснить классовые корни идеологии летописца…». К сказанному им было присовокуплено, что у Кузьмина к тому же отсутствуют классовая характеристика деятельности князей и их идеологии, классовая оценка крещения Руси. Переведя научный спор в политическую плоскость и рисуя образ ученого, находившегося не в ладу с марксизмом, и мыслей которого, следовательно, надлежит чураться, Зимин подошел к главной теме своей весьма раздражительной «филиппики». Процитировав слова Кузьмина, что советские исследователи «не пересматривали заново многих постулатов норманской теории», историк, напротив, уверял, что они «вели ожесточенную борьбу с норманизмом» и своим «упорным и настойчивым трудом достигли крупных успехов в изучении проблемы возникновения древнерусской государственности». После чего сказал, серьезно сместив акценты в творчестве Кузьмина, стремившегося выяснить истоки варяжской руси, что его попытки «свести всю проблему к изучению династического вопроса и национальной (племенной) принадлежности первых князей следует признать несостоятельной». Зимин также утверждал, что Кузьмин теорию южнобалтийского происхождения варягов, которую, как известно, отстаивали многие российские историки XVIII-ХІХ вв., заимствовал у В. Б. Вилинбахова, но при этом дезавуирует его труды. В адрес коллеги с его «источниковедческой всеядностью» была также брошена реплика, что он «охотно прибегает к лингвистическим новациям, не обладая для этого необходимыми познаниями»[557].

В начале 80-х гг. не менее авторитетный в науке «антинорманист» И. П. Шаскольский предпринял куда более масштабную атаку на действительный антинорманизм, стремясь дискредитировать всякое сомнение в норманстве варягов, высказанное когда-либо, и окончательно навязать научному миру СССР не только ложный подход к разрешению варяго-русской проблемы, но и ее ложное понимание. И в 1983 г. он, о чем шла речь выше, отказал антинорманизму в научности, при этом придав своим словам политическую заостренность, смысл которой был вполне понятен: историки В. Б. Вилинбахов и А. Г. Кузьмин, эти истинные, а не кажущиеся антинорманисты, были обвинены им в недопонимании марксистской концепции происхождения русской государственности[558]. По тем временам такая характеристика, как минимум, превращала названных лиц в изгоев науки, а их позицию в варяжском вопросе представляла как политически неблагонадежную. Главной мишенью Шаскольского был Кузьмин. Ибо он, продемонстрировав принципиальную ошибочность концепции, которой следовали его коллеги и которая привела к торжеству норманизма в науке, снимал все ограничения в изучении этноса варягов и их далеко немалой роли в истории Руси, что давало ученым свободу мысли и позволяло, наконец, поставить вопрос о наличии и преодолении «исторических мифов». Чтобы пресечь подобное, норманисты под флагом «антинорманизма» и мощным прикрытием марксизма начали борьбу с настоящим антинорманизмом и его наиболее яркими и знаковыми представителями прошлого и современности, при этом избегая разговора по существу, а лишь стремясь априори навязать научной общественности представление о якобы научной и вместе с тем политической несостоятельности противостоящего им инакомыслия.

В 1988 г. Т. Н. Джаксон и Е. Г. Плимак, взяв в свои союзники Маркса и прежде всего его «Разоблачения дипломатической истории XVIII века» (или «Секретную дипломатию XVIII в.», которую на Западе называют «сборником явно антирусских статей»[559]), констатировали, что «Маркс глубоко прав, фиксируя воздействие внешнего, варяжского завоевательного и торгового импульса в складывании той же «империи Рюриковичей». Охарактеризовав Маркса «первым норманистом среди марксистов, причем норманистом достаточно ортодоксальным», говорившим о норманском завоевании Руси, авторы настоятельно рекомендовали коллегам, для которых все, сказанное основоположником марксизма, имело силу высшего закона, признать не только факт наличия внешнего фактора в образовании Древнерусского государства, но и его «весьма существенное значение». При этом Джаксон и Плимак утверждали, что с отходом (в чем они упрекали Б. Д. Грекова) в 30-е гг. «от тезиса Маркса о завоевании Руси норманнами, естественно, ушла из литературы и вся проблематика, связанная с взаимодействием народа-победителя и побеждаемого народа». Они же выразили протест по поводу того, что построения ленинградских археологов А. Г. Кузьмин и Д. А. Авдусин квалифицировали как норманизм, уверяя, что этот термин используется «в качестве ярлыка» и «клейма». Критикуя позицию советских исследователей и прежде всего Б. А. Рыбакова, за отрицание ими вовсе или за существенное занижение роли норманнов в деле создания Киевской Руси, авторы резюмировали, что «антинорманизм доведен до абсурда». В 1989 г. Е. А. Мельникова и В. Я. Петрухин, в свою очередь, очень четко изложили понимание того «научного антинорманизма», который бы им хотелось видеть в трудах своих соотечественников, и очертили тот круг вопросов, который они могут ставить, а которого не должны касаться вовсе. По их мнению, «продуктивность и научное значение антинорманизма заключается не в оспаривании скандинавского происхождения русских князей, скандинавской этимологии слова «Русь», не в отрицании присутствия скандинавов в Восточной Европе, а в освещении тех процессов, которые привели к формированию государства, в выявлении взаимных влияний древнерусского и древнескандинавского миров». В 1991 г. А. П. Новосельцев, негативно отзываясь о антинорманистах прошлого, напомнил, что происхождение термина «Русь» и династии киевских князей — второстепенные вопросы, навязанные науке «патриотами»[560].

С конца 80-х гг. была развернута мощная и явно неслучайная кампания по умалению значения М. В. Ломоносова-историка, ибо в нем традиционно принято видеть родоначальника антинорманизма, в связи с чем удар наносился в самое основание этого направления. Причем дело доходило до явной подмены понятий (вероятно, невольной, вызванной воспитанием в духе советского «антинорманизма»), также выставляющей его позицию в варяжском вопросе в ложном свете. По словам М. Б. Некрасовой, Ломоносов выступил против «норманской» (варяжской) концепции происхождения древнерусской государственности»[561]. Историк Ломоносов так вопрос примитивно не ставил и, что очень хорошо известно, связывал начало государства у восточных славян именно с варягами, с варяжской русью, но только не видел в ней норманнов и выводил ее не из Скандинавии. По причине того, что в 80-х гг. антинорманизм истинный олицетворял собой А. Г. Кузьмин, то параллельно с тем шел и процесс дискредитации научных воззрений этого ученого, в чем особенную активность проявляли археолог В. Я. Петрухин и филолог Е. А. Мельникова, рассуждавшие в тоне, заданном А. А. Зиминым. В 1985 г. Петрухин, совершенно не вдаваясь в суть дела, взгляды Кузьмина объяснил «недостаточным знанием источников…»[562].

И эти слова походя были произнесены в адрес крупнейшего источниковеда, прекрасного знатока русских летописей (в свое время он работал в группе по изданию их полного собрания), труды которого в области летописеведения кардинально изменили представление о нем, и вместе с тем прекрасного знатока древнегреческих, римских, византийских, западноевропейских и арабских памятников (многие из них советской историографии либо были не известны, либо получили в ней неверную трактовку), которые он публиковал и значительную часть которых по сути заново ввел в науку. И прежде всего среди них следует выделить «Сведения иностранных источников о руси и ругах», содержащие многочисленные известия (впервые сведенные воедино) о русских и Русиях, не связанных с Киевской Русью, что позволяло совершенно по-иному взглянуть на варяго-русский вопрос, а также первое издание полного перевода знаменитой Лаврентьевской летописи и ряда других выдающихся шедевров мировой и русской мысли[563]. В 1989 г. Петрухин и Мельникова, защищая скандинавскую этимологию названия «русь» и полагая, что мнения на сей счет могут излагать только «языковеды», и более никто, позицию Кузьмина в данном вопросе охарактеризовали довольно пренебрежительно и высокомерно: она высказана тем, кто не имеет «филологической подготовки». В 1994 г. они, все также целенаправленно стремясь бросить тень на концепцию историка, творчество которого вызывало неподдельный интерес у его западноевропейских и американских коллег, навесили на нее ярлык «историографического казуса»[564].

Под воздействие антинорманистской компании попал Д. А. Авдусин, все же искренне стремившийся быть, а не казаться антинорманистом, но чему мешал советский «антинорманизм». Он, что уже говорилось, совершенно верно констатировал зарождение в археологии «сомнительных «теорий» с норманистским оттенком», но причину тому видел лишь в поверхностном отношении «к источникам и работам предшественников», хотя верный диагноз заключался в ином. Но, не имея возможности его установить, ученый не мог принять и антинорманизм, который не вписывался в марксистскую концепцию образования Древнерусского государства. Поэтому, в 1987 г. он выразил сожаление о заблуждении Кузьмина, стремившегося «обойтись без скандинаво-финских корней названия «русь»…». На следующий год Авдусин, выступив против, как сам же подчеркнул, мало оправданного вывода Шаскольского «о деградации и «смерти» антинорманизма», по существу же оказался в плену его умозаключений. В отличие от норманизма, считал он, который был научно продуктивен вплоть до конца XIX в., антинорманизм того же периода «влачил жалкое существование». В послевоенное время произошло, продолжал развивать свою мысль Авдусин, по причине борьбы против «преклонения перед иностранщиной», «отступление от научной объективности грековского антинорманизма» и насаждение «вульгарного антинорманизма», «идеалистического в своей основе и непродуктивного с научной точки зрения», который «дискредитировал себя» и «умер» как научное направление в результате разработки марксистской концепции образования Древнерусского государства. При этом отнеся к «вульгарному антинорманизму» исследования Вилинбахова и Кузьмина, а к «научному» — все те работы, в которых утверждается норманство варягов и скандинавская этимология названия «русь»[565].

Сложившаяся на рубеже 80-90-х гг. ситуация в науке логично привела к возрождению в ней норманизма в той его крайности, от которого под воздействием критики оппонентов и прежде всего, конечно, С. А. Гедеонова отказались в свое время профессионалы высочайшего класса — историки и лингвисты, представлявшие собой цвет российской и европейской науки, и что расчищало путь для действительно научного разговора о варяжской руси. Как характеризуют это процесс сами норманисты, видно из слов А. А. Хлевова, который в 1997 г. заключал, что в нашей историографии «основой переворота в науке о варягах стала борьба ленинградской школы скандинавистов за объективизацию подхода к проблеме и «реабилитацию» скандинавов в ранней русской истории», приведшая к победе «взвешенного и объективного норманизма, неопровержимо аргументированного источниками как письменными, так и археологическими». Через два года скандинавист А. С. Кан резюмировал, что в российской историографии на смену «политического, патриотического антинорманизма» пришел «научный, т. е. умеренный, норманизм»[566].

Каковы «объективизм», «научность» и «умеренность» современного норманизма, а также степень его родства с «ультранорманизмом» первой половины XIX века, демонстрируют работы современных норманистов. Так, в 1991 году С. В. Думин и А. А. Турилов уверяли, что консолидация восточных славян шла при «активном» и «необходимом» участии скандинавского элемента, сыгравшего в создании Киевской Руси «очень важную роль». Характер взаимодействия восточных славян и скандинавов оценивается ими не как завоевание, а как «сотрудничество» и «синтез». В 1992 г. И. В. Ведюшкина вела речь о «чрезвычайно активном, и потому социально заметном скандинавском элементе». А. А. Хлевов говорил о «гальванизирующем» влиянии скандинавов, которое «они возымели на самом раннем этапе русской истории». Он же утверждал, что «Скандинавия и Русь составили исторически удачный и очень жизненоспособный симбиоз», в условиях, которого, словно дополняет его А. С. Кан, «древнерусское общество развивалось быстрее и успешнее, чем шведское, пока Киевское государство не распалось в середине XII века…». Исследовательница скандинавских источников Е. А. Мельникова отстаивает точку зрения о «многочисленных» отрядах викингов, приходивших на Русь в IX в. Посыл о «множестве шведов», ездивших на Русь и обратно, пропагандирует А. С. Кан[567]. Все приведенные суждения, по сути, повторяют заключения О. И. Сенковского и М. П. Погодина о численности и роли скандинавов на Руси, а также мнение А. Стендер-Петерсена, считавшего, что шведы шли «с незапамятных времен беспрерывно из Швеции на восток…». Один лишь только «наплыв» скандинавских купцов в середине ІХ-ХІ веков в Новгород, по его оценке, «был, по-видимому, огромный»[568].

Археолог В. В. Мурашова проводит в жизнь не только идею о большой иммиграционной волне из Скандинавии в земли восточных славян, но уже не сомневается, что «есть основания говорить об элементах колонизации» норманнами юго-восточного Приладожья[569]. Выше речь шла о теории шведского археолога Т. Ю. Арне о норманской колонизации Руси, которую он утверждал в науке в 10-х и 30-х гг. XX века. В начале 50-х гг. вышли еще две его статьи, в которых доказывалось, что в Гнездове под Смоленском, Киеве и Чернигове существовали «скандинавские колонии». Его соотечественник и археолог Х. Арбман выпустил монографии «Шведские викинги на Востоке» (1955) и «Викинги» (1961), где наиболее полно была изложена концепция о норманской колонизации Руси. По мнению Арбмана, главной областью колонизации военно-торгового и крестьянского населения Скандинавии «первоначально было Приладожье, откуда часть норманнов проникла в Верхнее Поволжье, а другая часть, двинувшись по днепровскому пути, основала норманские колонии в Смоленске-Гнездове, Киеве и Чернигове». В ходе расселения скандинавов по Восточной Европе были, утверждал ученый, установлено господство над ее славянским населением и создана Киевская Русь[570].

Разговоры о «множестве шведов» на Руси и ее колонизации норманнами строятся лишь на основе скандинавских находок (или того, что под ними понимается), обнаруженных в разных местностях Восточной Европы. При этом каждая из них признается за бесспорный след пребывания именно скандинава. Так, например, В. В. Мурашова, говоря о ременном наконечнике из Старой Рязани (слой XI в.), орнамент которого якобы «связан по своему происхождению с предметами в стиле Борре», заключает, что его «можно считать одним из немногих археологических свидетельств присутствия скандинавов на Руси в XI в.»[571]. Но материальные вещи (особенно оружие, предметы украшения и роскоши), независимо от того, где и кем они были произведены, живут своей самостоятельной жизнью, в течение которой они становятся, по разным причинам, собственностью представителей разных народов и перемещаются на огромные расстояния, в связи с чем не могут выступать в качестве атрибута этнической принадлежности ее владельца. Нельзя здесь не заметить, что норвежский археолог А. Стальсберг куда менее категорична в интерпретации скандинавских вещей на территории Древней Руси: по этим находкам трудно определить, констатирует исследовательница, попали ли они к восточным славянам «в результате торговли или вместе со своими владельцами»[572].

В 1930 г. археолог-норманист Ю. В. Готье справедливо указывал, что на одиночных находках норманских вещей, «тонущих в массе предметов иного характера и происхождения», нельзя построить доказательство длительного существования в данном месте скандинавского населения. Они могут свидетельствовать только в пользу того, подчеркивал он, что скандинавские вещи попадали на Русь, и только. Если же следовать логике современных сторонников норманской теории, выставляющих скандинавские находки в Восточной Европе «в качестве одного из наиболее весомых аргументов» пребывания здесь норманнов, «то и Скандинавию — справедливо замечает А. Н. Сахаров, — следовало бы осчастливить арабскими конунгами, поскольку арабских монет и изделий в кладах и захоронениях нашли там немало»[573]. Близко к тому говорил в 1982 г. крупный немецкий археолог Й. Херрман: что из распространения восточных монет «не следует делать вывод о непосредственных путешествиях арабских торговцев на Балтику»[574].

Археологи, повторяя мысли Стендер-Петерсена, преподносят Ладогу в качестве резиденции норманского хакана «Rhos» (Д. А. Мачинский, В. Н. Седых) Бертинских аннал, его «штаб-квартиры», а затем первой столицей государства якобы норманна Рюрика, в дальнейшем перенесенной на Рюриково городище (А. Н. Кирпичников)[575]. А. С. Кан с помощью топонима Roslagen указывает на скандинавскую природу имени «Русь»[576]. Как отнеслись норманисты А. А. Куник, М. П. Погодин и В. Томсен к этому, по характеристике И. П. Шаскольского, «примитивному построению»[577], уже говорилось. К тому же хорошо известно, что прибрежная часть Упланда — Роден — лишь к XVI в. получила название Рослаген[578], «и потому, — как заметил почти двести лет тому назад Г. Эверс, — ничего не может доставить для объяснения русского имени в 9 столетии». Г. А. Розенкампф в 20-х — 30-х гг. XIX в. отмечал, что слово Рослаген (корабельный стан) производно от rodhsi-гребцы (rо, ros, rod — грести веслами), и что еще в XIII в. этот термин употреблялся в смысле профессии, а не в значении имени народа. Поэтому, заключал исследователь, вооруженные упландские гребцы — «ротси» не могли сообщить «свое имя России», в связи с чем непонятно, говорил он, «как Шлецер мог ошибиться и принимать название военного ремесла за имя народа (курсив автора. — В. Ф.)»[579]. Норвежский ученый Х. Станг недавно напомнил, что «скандинавские филологи норманистской школы сами отрицали связь названия «Русь» с названием «Родслаген», или вернее с корнем *roPer «гребля», ибо в родительном падеже это дало бы *roParbyggiar, для обозначения населения указанного района, т. е. без — с, в слове Русь»[580].

А. С. Кан, не жалея красок, живописует, как Владимиру Святославичу, бежавшему от братьев в Швецию, вербовка воинов «была разрешена шведским королем и поддержана объединением (bolag) тамошних купцов. На их судах варяги были доставлены в Новгород, откуда Владимир двинулся на юг…». И здесь виден явный повтор мысли Стендер-Петерсена, оставившего не менее яркое описание набора Владимиром наемников в Швеции. Отмечая, что это предприятие «было делом отнюдь нелегким и непростым», т. к. для его подготовки требовалось не только «разрешение конунга», но и «хорошо действующий аппарат вербовки и организации вербовки войска и требовалась финансовая поддержка», ученый заканчивал свои рассуждения тем, что новгородский князь был отправлен на родину с «громадным войском»[581]. Следует заметить, что ни один источник не говорит не только об этих удивительных подробностях, которые, словно очевидцы, излагают Стендер-Петерсен и Кан, но и о пребывании Владимира в Швеции. ПВЛ лишь сообщает под 977 г., что он, находясь в Новгороде, «слышав же… яко Ярополк уби Ольга, убоявся бежа за море» (т. е. бежать он мог только от одного брата — Ярополка; а «за морем» тогда полагали все, что находилось вне пределов Руси вообще), да под 980 г. констатирует его возвращении: «Приде Володимир с варяги Ноугороду…»[582].

Е. А. Мельникова в наречении во второй половине XI в. именем Рюрик одного из русских князей усмотрела стремление «подчеркнуть преемственность правящей династии вместо ее «славянизированности»[583]. Она же, не соглашаясь с мнением об ассимиляции скандинавов на Руси к середине X в., на чем, кстати, настаивала еще в 1985 г.[584], уверяет, что вытеснение шведского языка в среде знати и жителей крупных городов завершилось в целом к концу XI в., причем на периферии государства потомки скандинавов, по ее мнению, образовывали «достаточно замкнутые группы, длительное время сохранявшие язык, письмо, именослов и другие культурные традиции своих предков». Такую скандинавскую общину Мельникова видит в 1115–1130 гг. в Звенигороде Галицком[585]. По логике исследовательницы выходит, что на Руси, где до конца XI в. и даже позже летописцы слышали шведскую речь и общались со шведами, скандинавов (русь) полагали славянами («словеньскый язык и рускый одно есть»[586]), или же, наоборот, славян причисляли к скандинавам! С выводами Мельниковой не позволяют согласиться даже исландские саги, указавшие на изменение языковой ситуации в Англии после ее покорения Вильгельмом Завоевателем, где «стали говорить по-французски, так как он был родом из Франции»[587]. Но ничего подобного не говорят саги в отношении Руси, хотя норманисты утверждают о наличии на ее территории «множества шведов», о шведской природе правящей династии, верхов киевского общества и княжеской дружины, языком общения которых должен был бы быть скандинавский язык. «Гута-сага», ведя речь о переселении части готландцев в Византию, подчеркивает, что они там «еще живут, и еще сохранили нечто от нашей речи»[588]. Присутствие шведов на Руси в первой половине XII в. (по времени это очень близко к моменту записи саг) в виде «замкнутых групп» непременно оказалось бы зафиксировано слагателями саг, интересовавшимися судьбой своих сородичей даже в далекой Византии, но при этом не видя их по соседству.

А. В. Назаренко недавно выдвинул удивительное объяснение отсутствия следов скандинавов в Среднем Поднепровье в IX веке. По его убеждению, «южные варяги натурализовались быстро и охотно (быть может, даже целенаправленно)…», что они «усиленно» славянизировались, предпочитая при этом «не просто говорить по-славянски (по крайней мере в международном общении), но и употреблять славянский вариант собственного этнического самоназвания (курсив автора. — В. Ф.)», т. е. русь[589]. Явно сказочная история. Но даже если и представить, что скандинавы «целенаправленно» и в срочном порядке стремились превратиться в славян, то и в таком случае они должны были бы оставить явственные и многочисленные свидетельства своего материального нахождения в данном районе, т. к. прибывали не только со скандинавскими вещами, но и с соответствующими верованиями, которые всегда отражаются в погребальном обряде и которые быстро не меняются. В отношении утверждений филологов-норманистов Мельниковой и Назаренко как нельзя кстати звучат слова С. А. Гедеонова, что «лингвистический вопрос не может быть отделен от исторического; филолог от историка». Актуален, вместе с тем, и вывод Д. И. Иловайского, что «филология, которая расходится с историей, никуда не годится и пока отнюдь не имеет научного значения»[590].

Е. А. Мельникова уверяет, что византийские и западноевропейские памятники «указывают на появление скандинавов на Черном море по крайней мере с начала IX века», к этому же времени она относит и наличие в самой Византии занимавших там уже высокое положение скандинавов. Устные предания, утверждает И. Г. Коновалова, сохранившиеся в древнескандинавской и древнерусской традиции, позволяют говорить, «что основными участниками каспийских походов были, с одной стороны, норманны, приходившие непосредственно из Скандинавии, а с другой — обитатели Верхней Руси: скандинавы, славяне и финно-угры, фигурирующие в восточных источниках под названием «русы». Причем, подчеркивает она, приходившие на Каспий в IX — первой половине X в. русы действовали, скорее, в своих собственных интересах, нежели в интересах Киева или, тем более, Константинополя[591]. Хорошо известно, что в природе нет источника, который бы содержал информацию о пребывании норманнов на Черном и Каспийском морях в названное исследовательницами время. Е. В. Пчелов, постоянно подчеркивая, что генеалогия русских князей была скандинавской, не объясняет, почему таковой ее не считают саги[592].

В 2000 г. византинист Г. Г. Литаврин, видя в варягах скандинавов, отметил, что В. Я. Петрухин и Д. С. Раевский несколько преувеличивают роль норманнов на Руси. Куда более твердо им было сказано, что Петрухин не имеет оснований для вывода о заметном «хазарском компоненте» в русской культуре, т. к. «нет решительно никаких доказательств того, что их влияние на духовную культуру и политическую систему Древней Руси был сколько-нибудь глубоким и длительным»[593]. Действительно, в науке непременной спутницей норманской теории давно выступает мысль, рожденная и проводимая норманистами, о масштабном воздействии на жизнь восточных славян хазар. Как полагал А. А. Куник, Кий, Щек и Хорив, с которыми летопись связывает начало Киева, были «хазарскими братьями». По мнению В. А. Мошина, Киев являлся окраиной Хазарии[594]. Сейчас особенно популярны в научном мире идеи Н. Голба и О. Прицака (окрещенные П. П. Толочко «мифом»[595]), согласно которым «Киев как город и поляне как клан основателя Кия связаны с хазарами», которые основали его в конце VIII — первой половине IX в., и что будущая столица Руси оставалась под властью Хазарии до 30-х гг. X в., пока не оказалась в руках князя Игоря. С. Франклин и Д. Шепард также не сомневаются, что в IX в. Киев находился под властью хазар, у которых был заимствован сам символ киевских князей — трезубец[596]. В 1999 г. М. Гольдельман уже уверял читателя о якобы «распространенном мнении» в исторической науке, «что Киев был основан около 830 г. как хазарский торговый центр на северо-западе»[597].

В современной российской науке популяризатором идеи об активнейшем участии хазар в русской истории является археолог Петрухин, «крайне произвольно», отмечает Е. С. Галкина, интерпретирующий источники[598]. По его словам, выходцы из Хазарии наряду с норманнами входили в русскую дружину, присутствовали среди населения русских городов. Он относит Тмутаракань к «хазарскому» фактору воздействия на Русь, под влиянием которого в пантеон Владимира были включены иранские божества, характеризует «хазарское наследие» как важнейший структурообразующий фактор формирования русского государства, и уверяет, что «хазарская традиция была актуальна для Руси не только в связи с претензиями на хазарское наследие, но и в связи с тем опытом государственного строительства, который позволил хазарам объединить разноязычные земли». Сложение русской культуры в X в. исследователь уподобляет воображаемому им процессу возведения черниговского кургана Черная могила: «славяне, норманны и хазары возвели своему предводителю единый монумент». Подобный взгляд ученого на русскую историю объясняется не только предшествующей историографией: к нему его подвигло и академическое издание ПВЛ 1950 г., в котором Д. С. Лихачев, на что неоднократно указывалось в литературе[599], преднамеренно дал неправильное чтение статьи ПВЛ под 945 г., в результате чего топоним «Козаре» был превращен в хазар-христиан. Основываясь на этом искаженном тексте, Петрухин говорит о существовании христианской соборной церкви Ильи в районе (квартале) Козаре (Хазары), где проживали представители еврейско-хазарской общины[600], и в которой, согласно летописи, клялась соблюдать заключенный с византийцами договор крещеная русь.

Но наиболее полно представлен нынешний «научный» норманизм в работах историка Р. Г. Скрынникова, вышедших в 1995–2000 гг. и доказывающих завоевание восточных славян норманской русью. По его утверждению, во второй половине IX — начале X в. на территории Руси «утвердились десятки конунгов», основавших недолговечные норманские каганаты. Говоря о постоянных и массовых наплывах скандинавов в русские земли, он без каких-либо пояснений утверждает, что «на обширном пространстве от Ладоги до днепровских порогов множество мест и пунктов носили скандинавские названия». Игорь, по его словам, был первым конунгом, который обосновался в Киеве, основанном хазарами и где «до начала X в. располагался хазарский гарнизон», положив «начало местному норманскому владетельному роду». Говорит Скрынников о «норманнском Полоцком княжестве на Западной Двине», о «норманских княжествах в Причерноморье», о «ранних норманских княжествах» в Прикаспии, об их неудачной попытке «основать норманское герцогство в устье Куры», об обширных опорных пунктах, создаваемые скандинавами на близком расстоянии от границ Византии.

Для него походы на Византию представляли собой совместные предприятия викингов, а русско-византийские договоры заключало норманское войско. Норманны же разгромили Хазарский каганат, благодаря им произошел перелом и в балканской кампании «старшего из конунгов» Святослава. Окончательному превращению «норманского княжества в Поднепровье» «в славянское Древнерусское государство» способствовало, по мнению Скрынникова, принятие христианства, совершенное «норманским конунгом» Владимиром, которому удалось при этом избежать «конфликта с норманской языческой знатью, поддержкой которой дорожил». Со временем норманская дружина киевского князя, поклонявшаяся Перуну и Велесу, «забыла собственный язык, саги превратились в славянские былины». Самим же восточным славянам, о которых говорится немного, историк отводит в их же собственной истории незначительную и вместе с тем незавидную роль: они либо данники норманнов, либо их рабы[601].

Скрынников хотя и заявляет, что «руссы не могли дать завоеванным ими славянам готовой государственности»[602], но русская история предстает у него точно такой же, какой ее рисовали норманисты первой половины XIX в., и что так едко высмеял И. И. Первольф, говоря о вездесущности норманнов на Руси и о пребывании во «скотстве» восточных славян. С. А. Гедеонов также заметил, что, согласно воззрениям норманистов, скандинавы «хозяйничали по произволу в земле восточных славян, приходили на Русь когда и когда им хотелось, то малыми партиями, то сотнями и тысячами, отправлялись через Новгород и Киев в Грецию без зова и дозволения русского князя и греческого императора; одним словом, видели в обреченных «на свое любезное земледелие славянах» своих поставщиков дарового провианта, в греках — своих природных банкиров»[603]. В рассматриваемом случае уместно будет привести мнение А. Стендер-Петерсена, сказавшего, что «вопрос русско-варяжских отношений часто используется для лженаучных обобщений. Можно привести заявления мнимых исследователей, гласящие, что древние скандинавы, так сказать от природы были одарены особой способностью создавать государственно-политические и административные организации, в то время как славяне, в частности русские, напротив, по врожденной им особой психике были лишены этой способности». Он же в 1960 г. оспорил точку зрения, что Русь была завоевана предприимчивыми и инициативными норманнами, а «их вожди, прежде всего Рюрик, создали государство из ничего»[604].

В середине 1990-х гг. в норманизации русской истории был сделан еще один показательный шаг, роднящий уровень разработки варяго-русского вопроса в современной науке с тем, что наблюдалось в ней в первой половине XIX века. В 1994 г. на страницах популярного литературного журнала «Новый мир» академик Д. С. Лихачев предложил называть Киевскую Русь «Скандославией». По его словам, «для Русской земли (особенно в первые века ее исторического бытия) гораздо больше походит определение Скандославии, чем Евразии…». При этом он утверждал, что «в возникновении русской культуры решающую роль сыграли Византия и Скандинавия, если не считать собственной ее (т. е. Руси. — В. Ф.) народной, языческой культуры». В 2001 г. вышла посмертная книга ученого «Раздумья о России», в которой «новомировская» статья продублирована, хотя и под другим названием, что еще раз многотысячно растиражировало идею о Киевской Руси как о «Скандославии». Это новообразование, выдаваемое в качестве исторической реалии, надо заметить, уже перекочевало в научные труды[605]. В тех же 90-х гг. Р. Г. Скрынников настойчиво проводил на страницах учебных и академических изданий мысль о существовании в нашей истории не Киевской Руси, а «Восточно-Европейской Нормандии»[606].

О. И. Сенковский, стоит напомнить, именовал Русь «Славянской Скандинавией» в 1834 г., «в эпоху расцвета, — по характеристике норманиста В. А. Мошина, — «ультранорманизма», который, как он же полагал, «похоронен» С. А. Гедеоновым и «давно уже сделался одним из прошлых моментов в истории вопроса, с тех пор, как вопрос о начале русского государства стал изучаться в связи с историей русской территории и с историей русской культуры»[607]. Но приведенные примеры из нынешней норманистской историографии убеждают в том, что «ультранорманизм» (или, по оценке Ю. И. Венелина, «скандинавомания») вновь на правах хозяина распоряжается нашей историей. Они же убеждают в справедливости заключения А. Г. Кузьмина, стремившегося разрешить варяго-русский вопрос с привлечением максимального круга источников и на самом широком поле европейской истории, что современные норманисты, не зная предшествующей историографии, в том числе норманистской, ничего нового в современную науку не привнесли, т. к. их аргументы находятся на уровне XVIII — начала XIX века[608].

Справедливость слов историка в полной мере подтверждает тот же Скрынников, по примеру своих давних предшественников доказывающий норманство варягов еще и тем, что действия Святослава ничем не отличались от действия конунгов в любой другой части Европы. Поход руси на Каспий начала X в. (между 911 и 914 гг.), говорит В. Я. Петрухин, «сильнейшим образом напоминало морские набеги викингов на Западе, в империи Каролингов: разграбив побережье Каспия, русы укрылись на близлежащих островах, и неопытные в морских сражениях местные жители были разбиты, когда попытались на своих лодках сразиться с русами». И за границей звучит тот же аргумент. Так, С. Франклин и Д. Шепард в 1996 г. утверждали, что финны не совершали набеги такого рода, подобный тому, что потряс патриарха Фотия в 860 г.: «В то же время хорошо известны успешные и опустошительные набеги, которые совершали скандинавы» (заметьте, славяне ими вовсе исключены из числа даже гипотетических участников такого действия). Поэтому, этот поход могли совершить только норманны-русы под руководством хакана, чья резиденция располагалась на Рюриковом городище. Зверства русов в 941 г., по их же тонкому наблюдению, «того же рода, которые чинились при набегах викингов в Западной Европе»[609].

В советское и постсоветское время норманизму в науке противостояло самое малое число исследователей, среди которых прежде всего следует назвать В. Б. Вилинбахова, А. Г. Кузьмина и Н. С. Трухачева. Демонстрируя высокую эрудицию, знание широкого круга источников и историографического материала, во многом неизвестных их коллегам, данные историки своими изысканиями довольно органично дополняли друг друга. Вилинбахов, первым выступивший против общепринятого мнения по поводу этноса варягов, все свое внимание сосредоточил на доказательстве серьезного участия балтийских славян в этногенезе «северной группы восточного славянства», а варяжскую легенду рассматривал как память об их участии в древнейших событиях новгородской истории. Извлеча из исторического небытия народ, игравший огромную роль в судьбах Северной Европы, но полностью игнорируемый исследователями, он на конкретных примерах показал, что балтийские славяне были прекрасными мореходами и принимали активное участие в походах викингов. Но главное, о чем говорил ученый, это то, что именно с ними связано заселение в VIII–XI вв. территории Северо-Запада Руси, вызванное их интенсивной торговой деятельностью по Балтийско-Волжскому пути и натиском на них со стороны германцев.

Генетические связи Южной Балтики и Северо-Западной Руси Вилинбахов обосновывает очень важными данными: лингвистическими, топонимическими (центральный географический пункт Новгородской земли оз. Ильмень «полностью соответствует р. Ильменау в земле венедов»), археологическими, нумизматическими, керамическими, фольклорными (былинный Вулын-город — Волин, важнейший торговый центр балтийских славян), письменными (сказание о Гостомысле перекликается с преданиями балтийских славян о правлении «короля» Гостомысла, VIII–IX вв.), этнографическими. При этом он заострял внимание на деление только городов Северо-Западной Руси (Новгорода, Ладоги, Пскова) и балтийских славян на «концы». Связывая возникновение Ладоги с Балтийско-Волжским торговым путем и с балтийскими славянами, историк отмечал, что они же совершали крупные военно-торговые экспедиции в район Каспийского моря, напомнил о находках в Гнездове большого количества «различных вещей, имеющих полную аналогию с археологическим материалом из земель балтийских славян», на основании которых археолог В. И. Сизов в 1902 г. предположил, «что среди жителей этого поселения имелись выходцы с балтийского Поморья». Вместе с тем Вилинбахов напомнил о существовании южнобалтийской Руси (о. Рюген, Russia, Rutheinia, Ruzia западноевропейских источников, жители которого именовались Ruzzi, Rutheni), обстоятельно осветил историографию южнобалтийской версии происхождения варягов, что позволило ряду советских ученых увидеть иные подходы к решению варяго-русского вопроса[610].

В целом, проделанная им работа, хотя она и подвергалась очень жесткой и зачастую неконструктивной критике у нас и за рубежом[611], была действительно масштабной, и результатом ее стал тот важный факт, что, как резюмировал сам Вилинбахов в 1980 г., «после многих лет забытья» проблема «Балтийские славяне и Русь», имеющая «чрезвычайно важное значение» для русской истории, вновь стала предметом изучения, и выразил уверенность, что она «заставит пересмотреть многие, казалось бы, уже устоявшиеся и всеми принятые положения, по новому взглянуть на целый ряд процессов в Восточной Европе ІХ-ХІ вв.»[612]. В том же 1980 г. Н. С. Трухачев, решая проблему варяжской руси, также обратился к южнобалтийскому материалу. По его убеждению, ПВЛ локализует Русь на о. Рюген, где проживало славянское племя раны, руги, русские, вымершее к концу XIV в., хотя и после этого их страну источники продолжали называть Русью. Считает, что это и есть остров русов арабских писателей. В факте сознательного отождествления немцами киевских и прибалтийских русов ученый видел свидетельство признания их этнического родства, доказательство того, что они представляли собой одну этническую группу[613].

Но более всего урон норманизму нанес в последней трети XX и первых годах нынешнего столетия А. Г. Кузьмин, вместе с тем подняв разработку варяго-русского вопроса на совершенно иной уровень: он резко расширил горизонты русской истории и углубил ее древности, обосновал необходимость поисков корней русского народа во многих областях Западной и Восточной Европы. Как и многие антинорманисты, свою принципиальную позицию в данном вопросе ученый сформулировал далеко не сразу, а лишь только «переболев» норманизмом, принятым им под воздействием историографической традиции. Но по мере работы с источниками он стал осознавать его несостоятельность, и чему в первую очередь способствовало, конечно, изучение ПВЛ. И в конце 60-х гг. историк выразил некоторые сомнения в правильности взгляда на варягов как на норманнов, отметив, что в летописи варяги понимаются не всегда одинаково — это либо скандинавы, либо европейцы-неславяне вообще, и указав, что норманское происхождение имен Игорь и Олег (Ольга) «вовсе не доказано», причем, как заметил он, летописцы никогда не смешивают «Игорей» со скандинавскими «Ингварами», а «имя Olga было известно у чехов, которые с норманнами непосредственно не соприкасались…»[614]. Но окончательно Кузьмин порвал с норманизмом в 1970 г., когда прямо сказал о методологической ущербности советского «антинорманизма».

Установив этот неутешительный диагноз, Кузьмин тогда и позже на широком материале показывал, что русская история не ограничивается одной Киевской Русью, и что параллельно с ней и даже задолго до нее, существовали другие русские образования (территории). И он приводит многочисленные свидетельства иностранных источников, зафиксировавших в Восточной и Западной Европе (исключая Скандинавию) применительно ко второй половине I — к началу II тысячелетия н. э. более десятка различных «Русий» (вначале ученый говорил о близких и родственных Русиях, но затем пришел к выводу, что они этнически разнились). Это прежде всего четыре Руси на южном и восточном побережьях Балтийского моря (о. Рюген, устье Немана, устье Западной Двины, западная часть нынешней Эстонии — провинция Роталия-Русия и Вик с островами Эзель и Даго), Русь Прикарпатская, Приазовская (Тмутаракань), Прикаспийская, Подунайская (Ругиланд-Русия). И, как объяснил исследователь, основная часть известий о руси (первоначально ругов, но со временем почти повсеместно вытесненное именем «русы») почти не задействована учеными из-за того, что «они не укладываются в принятые норманистские и антинорманистские концепции начала Руси». Особо выделяя из балтийских Русий Роталию, он отмечал, что о ней много говорит Саксон Грамматик, и что именно с ней датчане вели многовековые войны на море и на суше. В 1343–1345 гг. именно эти «русские», напомнил историк, возглавили восстание против Ливонского ордена, а «русские» села и позднее будут упоминаться в документах, касающихся этой территории. В 2002–2003 гг. Кузьмин локализовал здесь «Руссию-тюрк» комментатора Адама Бременского и в ее пределах поместил «Остров русов» восточных авторов, видя в нем о. Саарема (Эзель), называемый сагами «Holmgardr» (калька обозначения «Островная земля», исландское «Ейсюсла», искаженное немецкое «Эзель») и переносившими иногда это имя по созвучию на Новгород. В «Руссии-тюрк» он видел Аланскую Русь (или Норманский каганат), созданную в IX в. русами-аланами после их переселения с Дона из пределов разгромленного хазарами и венграми Росского каганата.

Проблему варягов и руси Кузьмин рассматривал в тесной связи с процессом образования государства у восточных славян, специфика которого заключалась в том, что форма организации племенных союзов в VI–IX вв. выросла на почве территориальной общины и представляла собой стройную, созданную снизу, прежде всего в хозяйственно-экономических целях систему, в которой высший слой еще не отделился от низших звеньев. Но эта естественная государственность, говорил Кузьмин, «экономически целесообразная земская власть не могла простираться на обширной территории». Поэтому возвыситься над ними и объединить их могла лишь власть внешняя, выступившая в Поднепровье в лице полян-руси, а затем «рода русского», видимо, объединявшего выходцев из Поднепровья, Подунавья и Прибалтики и являвшегося паразитарным по своей сути, и главное занятие которого были война и торговля. Но объединение, созданное руссами, оказалось прочным по причине взаимной заинтересованности: они, довольствуясь в основном лишь номинальной данью с подвластных славянских племен, взяли на себя обязанность их защиты, «столь важную вообще в эпоху становления государственности и особенно важную на границе степи и лесостепи внешнюю функцию».

Видя в варягах вообще поморян (вар — одно из древнейших обозначений воды в индоевропейских языках), собственно варягами, варягами в узком смысле слова Кузьмин считал вагров-варинов, населявших Вагрию (Южная Балтика), племя, принадлежавшее к вандальской группе, к IX в. ославянившееся, и имя которых распространилось на всех балтийских славян между Одером и южной частью Ютландского полуострова, а затем на многих западноевропейцев. Колонизационный поток с южного побережья Балтики на восток, вобравший в себя как славянские, так и неславянские народы, в том числе фризов и скандинавов, начался под давлением Франкской империи с конца VIII века. Варяги, прибыв на Русь, привнесли сюда свой тип социально-политического устройства. По заключению ученого, «это в конечном счете тот же славянский… основанный полностью на территориальном принципе, на вечевых традициях и совершенно не предусматривающий возможность централизации». И именно для этого типа характерна большая роль городов и торгово-ремесленного сословия, в связи с чем на Севере и была создана полисная система.

Подчеркивая, что современный норманизм держится главным образом на прямой подмене (русь противопоставляется варягам, а для доказательства германоязычия последних используются факты, относящиеся к руси), исследователь констатирует, что «никаких данных в пользу германоязычия собственно варягов вообще нет». Традиционный норманизм, пояснял Кузьмин, исходил из их тождества и ему была присуща, следовательно, определенная логика. Говоря, что русь, истоки которой не были связаны ни с германцами, ни славянами, он пришел к выводу, что последними русь была ассимилирована примерно в VІ-ІХ веках. В связи с чем воспринималась соседями в качестве славян, да и сама осознавала себя славянским, хотя и аристократическим родом. Тот же процесс наблюдался и в других районах Европы, где входили в соприкосновение русский и славянский миры. В целом, подводил черту историк, «ни один источник Х-ХІV веков не смешивает русь ни со шведами, ни с каким иным германским племенем». Вместе с тем значительный исторический, археологический, антропологический, нумизматический и лингвистический материал в поисках варягов и руси выводит, демонстрирует Кузьмин, на южное и восточное побережье Балтийского моря.

Кузьмин доказал, с опорой прежде всего на саги, что норманны, с которыми связывают варяжскую русь, стали появляться на Руси лишь при Владимире Святославиче, в конце X в., причем их действия не выходили из пределов Прибалтики, и только при Ярославе Мудром они вливаются в состав варягов-наемников, а затем проникают в Византию. Во-вторых, отмечая весьма сложный, полиэтничный состав древнерусского именослова (славянский, иранский, иллиро-венетский, подунайский, восточнобалтийский, кельтский и другие компоненты), историк на широком материале продемонстрировал, что в нем «германизмы единичны и не бесспорны», а норманская интерпретация, которая сводится лишь к отысканию приблизительных параллелей, а не к их объяснению, противоречит материалам, «характеризующим облик и верования социальных верхов Киева и указывающим на разноэтничность населения Поднепровья»[615]. В целом, как справедливо подытоживал исследователь свои наблюдения над работами современных норманистов, «они идут от извне привнесенной презумпции: сначала провозглашается, что варяги — скандинавы, а потом подтягиваются какие-то аргументы»[616]. В соответствующем духе, добавлял Кузьмин, они интерпретируют и показания главного источника по ранней истории варягов и руси — ПВЛ.