Часть II

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Часть II

Борис Борисович Пышкин был лишь на вид мягким, общительным. Густая борода и беловатый овал бровей над прищуренными глазами придавали ему благообразность, былинную основательность, однако когда заговорит, впечатление меняется: глаза выдают. В них вспыхивает дотоле скрываемая настороженность. Недоверие сквозит в каждом слове, в каждом жесте. Рад бы он поменяться, да не может. Воспитан так.

Борис Борисович — старовер. На них в России веками охотились, как на волков. А они скрывались, таили то, что другими поруганным считалось, а для них — святым. И слава Богу, выжили, не отступив от веры. Живут по обычаям предков — «по-старинному». Мы познакомились в Ставрополе, на Союзном Круге казаков, я сразу обратил внимание на этого уральца, восседавшего среди стариков в лихо заломленной папахе.

Обратил внимание на то, что при общей молитве он поднимался вместе со всеми, но стоял, опустив руки, словно по стойке «смирно». Происходящее не касалось его. Потом я спросил об этом, а он с достоинством ответил:

— С чужим крестом не молимся.

— Как с чужим?

— С чужим крестом не молимся, — отрубил казак. И я понял: другие мои вопросы будут лишними. Такой уж он человек, этот Пышкин, в дипломаты явно не годится. Оставалось напроситься в гости, чтобы посмотреть на тот — «свой!» — крест, которому когда-то молились казаки. Словом, я не мог не оказаться в Уральске, у здешних казаков, вернее, «казаченек», как любовно прежде называли их.

— Глянь, казаченька идет, — говорила какая-нибудь молодушка…

С 1591 года знали в России «яицких казаченек», потому что реку Урал называли Яиком. А в 1775 году, «дабы придать забвению» память об их восстании, река по царскому указу получила свое нынешнее имя… И заодно переделали историю казачества, «дабы придать забвению».

Яицкие казаки долго силились себя сохранить. Не случайно их всегда «отличали привязанность к дедовским обычаям и старая вера». По духу твердыми были эти кипчаки.

…Я долго не мог понять, читая их перепутанную «историю», что же подняло казаков с Дона и осадило у Яика? Мол, так, утверждают московские «летописцы», возникло яицкое казачество. Якобы сибирский поход Ермака заставил Русь выставить кордоны на востоке.

Какую-то бессмысленность предлагает эта «новая история».

Почему по Яику встали станицы? Он же русским не был. И Дон тоже не подчинялся тогда московскому князю. А потом, что, на Яике своего населения не было, что ли? Слово это, между прочим, тюркское, старинное, означающее «летние пастбища». Значит, бывали там люди.

Версий о происхождении яицких казаков придумано немало. Как и о всем казачестве. Договорились даже до того, что из новгородских ушкуйников, мол, они. Может быть, и был кто из Новгорода среди них. Но не все же.

Есть одно поверье, я узнал о нем от самих уральцев. Оно запомнилось. Оказывается, прежде на Яике поднимали казаки чарочки за бабушку Гугниху, без нее пир — не пир. А кто она? Татарка, по-русски не знала, прожила сто лет со своим мужем, казаком Василием Гугней. Они первыми пришли с Дона, пустили корни, за что и слава им, и вечная память… Это очень похоже на правду. С них, видимо, и пошли яицкие казаки «под московскую руку»…

Готовился я к поездке основательно.

— Как живете-можете? — приветствовал Бориса Борисовича в его квартире, заваленной книгами, газетами, альбомами и коробками со старинными фотографиями.

— Да живем, пока бабушки молятся, — ответил он. Значит, не рассердился на мой приезд. Но и не обрадовался.

Староверы — замкнутые люди. Не поймешь их. В одной книге я прочел: «Уральцы очень патриархальны, радушны и гостеприимны, но по уходе гостя комната, в которой его принимали, окуривается ладаном, а то и освящается. Для гостя и всякого постороннего — особая посуда, из которой старовер ни в коем случае есть не станет». Так что я был готов к любому приему. И вообще ко всему.

Поговорили недолго, не получался разговор. Борис Борисович мог бы рассказать про старую веру, показать бы кое-что из реликвий, да не решился. Не одолел себя. Чужой я ему. Не сказал даже, как к староверческой церкви пройти.

И ходить бы мне вокруг да около, если бы не добрые люди. Нашел других староверов, моложе, они и помогли. Назначили время во дворе большого дома. Стою, жду. Подходит женщина, строгая, как монахиня, вся в черном, представилась Евдокией, внимательно проверила мои документы, расспросила, почему интересуюсь староверами. Я рассказал.

Она помолчала, а потом неожиданно сказала:

— Пойдемте.

Мы подошли к небольшому одноэтажному домику, мимо которого я проходил раза два или три. Ничем не примечательный. Обнесен глухим забором, окна тоже глухие, за ставнями. Евдокия просунула в щель забора руку, что-то там покрутила — дверь открылась. Из дома вышел молодой бородатый человек, за ним, ковыляя, показалась старушка в больших латаных валенках.

Поздоровались, но не за руку, а кивком. Потом они о чем-то шептались все втроем, не обращая на меня ни малейшего внимания. Я стоял, разглядывая сквозь проем в заборе дворик, старые хозяйственные постройки, починенные на скорую руку, и не мог понять, где я.

Наконец мужчина оборотился ко мне и, глядя на мою бороду, строго спросил:

— Постригать?

— Иногда, — ответил я, чтобы завязать разговор.

— Вот и то-то, — сказал он и замолчал. Его слова я принял за вежливый отказ, но он добавил:

— Да ладно. Приходите к трем.

Радоваться ли, печалиться ли? Стою с каменным лицом, не хочу вида своей удачи показать. Чтобы не сглазить…

Долго в тот день тянулось время. В половине третьего подхожу к заветному дому, просовываю в щель забора ладонь и чувствую холодную кнопку звонка. Но звонить не требовалось, дверь была открыта, и я вошел во двор, а потом и в дом.

Большая комната в полумраке, какие-то столы, лавки. Меня будто никто и не заметил из сидевших здесь. Видно, знали уже, что я чужак, из Москвы. Но каждый смерил осторожным взглядом. Сажусь ближе к стене на свободный табурет. Тихо разглядываю комнату. Низкий темный потолок нависает и давит, как грозовое облако. Через оконце, подернутое серой тонкой тряпицей, еле пробивается свет. Полумрак не разгоняет и слабая лампочка, висящая под потолком.

Смотрю на входящих людей, их немного. Каждый, прежде чем здороваться, отпускает поклоны иконе, что видна в правом углу… Признаюсь теперь, хотя и стыдно, — в Москве, от доброхотов, я наслышался ужасов о староверах, будто чужаков они рубят топорами, сзади. Чтобы жертву принести. Чушь, конечно. Но кто знает? Поэтому и сидел я у стены готовый к любому повороту событий.

Минут через пятнадцать вошел старец с редкой длинной бородой. Глаза большие, голубые, лицо сухое, светящееся. И сам он весь сухой, подтянутый. Изучающе посмотрел на меня, помолчал, прошел в соседнюю комнату. Через несколько минут вышел в черном холщовом халате — кафтане и говорит всем:

— Пошли. Пора.

— И мне? — спросил я тихо.

— И тебе, — ответил он, поворачиваясь спиной.

Через двор прошли в другую часть дома, и — я оказался в храме, точно таком, о котором читал в записках Рубрука… Начиналось таинство «половецкого христианства», оно было тут, за дверью.

Здесь ничего не изменилось, лишь креста на крыше не стало — его-то я и искал поначалу. Внутри, конечно, не было никаких драгоценностей — не уберегли их казаки. А вот книги сохранили. Правда, читать разучились, ведь они написаны на старинном казачьем языке, который нынешние казаки забыли. У алтаря, на оконце, лежали старые рукописные книги, они лежали, как время, безмолвно и величественно.

Аким Алексеевич, так звали того старца с большими голубыми глазами и редкой седой бородой, разрешил мне постоять в уголке, пока присутствующие готовились к молитве: женщины зажигали свечи, наливали в лампады масло, а мужчины надевали черные халаты — кафтаны.

Наконец началась молитва — величайшее таинство духа. И я вышел…

1991–2000 год

Данный текст является ознакомительным фрагментом.