Глава 12 Не знавший покоя

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 12

Не знавший покоя

Изба, двор, вся усадьба и ближайшие окольные (то есть находившиеся около, близко, рядом) угодья были не только местом проживания. Прежде всего это было место приложения труда. Ведь крестьянин был труженик. Даже В. И. Ленин, ненавидевший крестьянина, как ненавидело его все мещанство (а кто же, кроме ненавистника, мог сказать об «идиотизме деревенской жизни»?), вынужден был признать, что крестьянин-де, с одной стороны – труженик, а с другой – собственник. Да разве может быть труженик – не собственником?

Тяжел был земледельческий труд. И, чаще всего, безрезультатен. На среднерусских суглинках, супесях или деградировавших лесных подзолах, да еще и при русском климате, одним хлебопашеством прожить было невозможно. Иной крестьянин, и вовсе не ленивый, уже с Покрова начинал с тревогой посматривать в закрома: уж больно коротки становились хлебы. Князь И. М. Долгоруков, в 1802 г. ставший владимирским губернатором, отмечал: «Хлебородием губерния не щеголяет. Кроме Юрьевского уезда, во всех прочих пашня не вознаграждает обывательских трудов. Земли мало, и, по примерным исчислениям, не более трех десятин приходит на душу… Сколько верить можно собираемым ведомостям, самый лучший урожай не более может прокормить губернию, как от семи до девяти месяцев…» (37; 575). Вот как писала помещица Е. А. Сабанеева по этому поводу о калужских крестьянах: «Народ в Калужской губернии работящий, сметливый и способный… Правда, что нужда научила калужан искать средств к пропитанию другими путями, чем земледелие. «Вестимо, – говорит калужский мужичок, – земелька у нас плохая, глинка святая: глядишь, к Аксинье полухлебнице (24 января) у хозяйки не осталось ни синь пороху муки, чтобы замесить хлебушки: семья хоть по миру иди!» (91; 336). И шли по миру.

А. Н. Энгельгардт оставил яркие страницы описания крестьянского нищенства: не профессионального нищенства, не нищенства от неспособности к труду или от лени, склонности к пьянству, а поголовного нищенства настоящих крестьян из-за нехватки хлеба. Нынче много пишут о том, как Россия кормила хлебом всю Европу. Посмотрим, как кормилась она сама.

Побирающийся крестьянин

«В нашей губернии, и в урожайные годы, у редкого крестьянина хватает своего хлеба до нови; почти каждому приходится прикупать хлеб, а кому купить не на что, то посылают детей, стариков, старух «в кусочки» побираться по миру. В нынешнем же году (1872. – Л. Б.) у нас полнейший неурожай на все… Плохо, – так плохо, что хуже быть не может. Дети еще до Кузьмы-Демьяна (1 ноября) пошли в кусочки. Холодный Егорий (26 ноября) в нынешнем году был голодный – два Егорья в году: холодный (26 ноября) и голодный (23 апреля). Крестьяне далеко до зимнего Николы приели хлеб и начали покупать; первый куль хлеба крестьянину я продал в октябре, а мужик, ведь, известно, покупает хлеб только тогда, когда замесили последний пуд домашней муки. В конце декабря ежедневно пар до тридцати проходило побирающихся кусочками: идут и едут, дети, бабы, старики, даже здоровые ребята и молодухи. Голод не свой брат: как не поеси, так и святых продаси. Совестно молодому парню или девке, а делать нечего, – надевает суму и идет в мир побираться. В нынешнем году пошли в кусочки не только дети, бабы, старики, старухи, молодые парни и девки, но многие хозяева. Есть нечего дома, – понимаете ли вы это? Сегодня съели последнюю ковригу, от которой вчера подавали кусочки побирающимся, съели и пошли в мир. Хлеба нет, работы нет, каждый и рад бы работать, просто из-за хлеба работать, рад бы, да нет работы. Понимаете – нет работы. «Побирающийся кусочками» и «нищий» – это два совершенно разных типа просящих милостыню… [Побирающийся кусочками] это крестьянин из окрестностей. Предложите ему работу, и он тотчас же возьмется за нее и не будет более ходить по кусочкам. Побирающийся кусочками одет, как и всякий крестьянин, иногда даже в новом армяке, только холщевая сума через плечо; соседний же крестьянин и сумы не одевает – ему совестно, а приходит так, как будто случайно без дела зашел, как будто погреться, и хозяйка, щадя его стыдливость, подает ему незаметно, как будто невзначай, или, если в обеденное время пришел, приглашает сесть за стол; в этом отношении мужик удивительно деликатен, потому что знает, – может, и самому придется идти в кусочки. От сумы да от тюрьмы не отказывайся. Побирающийся кусочками стыдится просить и, входя в избу, перекрестившись, молча стоит у порога, проговорив обыкновенно про себя, шепотом «подайте, Христа ради». Никто не обращает внимания на вошедшего, все делают свое дело или разговаривают, смеются, как будто никто не вошел. Только хозяйка идет к столу, берет маленький кусочек хлеба, от 2 до 5 квадратных вершков, и подает. Тот крестится и уходит. Кусочки подаются всем одинаковой величины – если в 2 вершка, то всем в 2 вершка; если пришли двое за раз (побирающиеся кусочками ходят большею частью парами), то хозяйка спрашивает: «Вместе собираете?»; если вместе, то дает кусочек в 4 вершка; если отдельно, то режет кусочек пополам.

У побирающегося кусочками есть двор, хозяйство, лошади, коровы, овцы, у его бабы есть наряды – у него только нет в данную минуту хлеба, когда у него в будущем году будет хлеб, то он не только не пойдет побираться, но сам будет подавать кусочки, да и теперь, если, перебившись с помощью собранных кусочков, он найдет работу, заработает денег и купит хлеба, то сам будет подавать кусочки. У крестьянина двор, на три души надела, есть три лошади, две коровы, семь овец, две свиньи, куры и проч. У жены его есть в сундуке запас ее собственных холстов, у невестки есть наряды, есть ее собственные деньги, у сына новый полушубок. С осени, когда еще есть запас ржи, едят вдоволь чистый хлеб и разве уже очень расчетливый хозяин ест и по осени пушной (то есть с подмешанной в муку мякиной. – Л. Б.) хлеб – и таких я видел. Придет нищий – подают кусочки. Но вот хозяин замечает, что «хлебы коротки». Едят поменьше, не три раза в сутки, а два, а потом один. Прибавляют к хлебу мякины. Есть деньги, осталось что-нибудь от продажи пенечки, за уплатой повинностей, – хозяин покупает хлеб. Нет денег – сбивается как-нибудь, старается достать вперед под работу, призанять. Какие проценты платят при этом, можно видеть по тому, что содержатель соседнего постоялого двора, торгующий водкой, хлебом и прочими необходимыми для мужика предметами и отпускающий эти предметы в долг, сам занимает на оборот деньги, для покупки, например, ржи, целым вагоном, и платит за один месяц на пятьдесят рублей два рубля, то есть 48 %. Какой же процент берет он сам? Когда у мужика вышел весь хлеб и нечего больше есть, дети, старухи, старики надевают сумы и идут в кусочки побираться по соседним деревням. Обыкновенно на ночь маленькие дети возвращаются домой, более взрослые возвращаются, когда наберут кусочков побольше. Семья питается собранными кусочками, а что не съедят, сушат в печи про запас. Хозяин между тем хлопочет, ищет работы, достает хлеба. Хозяйка кормит скот – ей от дому отлучиться нельзя; взрослые ребята готовы стать в работу чуть не из-за хлеба. Разжился хозяин хлебом, дети уже не ходят в кусочки, и хозяйка опять подает кусочки другим. Нет возможности достать хлеба, – за детьми и стариками идут бабы, молодые девушки и уже самое плохое (это бывает с одиночками), сами хозяева; случается, что во дворе остается одна только хозяйка для присмотра за скотом. Хозяин уже не идет, а едет на лошади. Такие пробираются подальше, иногда даже в Орловскую губернию. Нынче в середине зимы часто встречаем подводу, нагруженную кусочками, и на ней мужика с бабой, девкой или мальчиком. Побирающийся на лошади собирает кусочки до тех пор, пока не наберет порядочную подводу; собранные кусочки он сушит в печи, когда его пустят ночевать в деревне. Набрав кусочков, он возвращается домой, и вся семья питается собранными кусочками, а хозяин в это время работает около дома или на стороне, если представится случай. Кусочки на исходе – опять запрягают лошадь и едут побираться. Иной так всю зиму и кормится кусочками, да еще на весну запас соберет; иногда, если в доме есть запас собранных кусочков, подают из них. Весной, когда станет тепло, опять идут в кусочки дети и бродят по ближайшим деревням. Хозяевам же весной нужно работать – вот тут-то и трудно перебиться. Иначе как в долг достать негде, а весной опять повинности вноси. Станет теплее, грибы пойдут, но на одних грибах плохо работать. Хорошо еще, если только хлеба нет. Нет хлеба – в миру прокормиться можно кое-как до весны. С голоду никто не помирает, благодаря этой взаимопомощи кусочками. «Были худые годы, – говорила мне нынешней осенью одна баба, у которой уже в октябре не было хлеба, – думали, все с голоду помрем, а вот не померли; даст бог и нынче не помрем. С голоду никто не умирает». Но вот худо, когда не только хлеба, но и корму нет для скота, как нынче. Скот в миру не прокормишь» (120; 31–33).

Можно было бы упрекнуть Энгельгардта, народника, сосланного в имение под надзор полиции, в преувеличениях. Но никак невозможно сделать этого по отношению к императору Николаю I. В 1840 г., вернувшись из Берлина, он писал князю Паскевичу: «Я нашел здесь мало утешительного, хотя много было и преувеличено. Четыре губернии точно в крайней нужде… Требования помощи непомерные: в две губернии требуют 28 миллионов; где их взять? Всего страшнее, что ежели озимые поля не будут засеяны, то в будущем году будет уже решительный голод; навряд ли мы успеем закупить и доставить вовремя. Вот моя теперешняя главная забота. Делаем, что можем; на место послан Строганов распоряжаться с полною властью. Петербург тоже может быть в нужде, ежели из-за границы хлеба не подвезут… Год тяжелый; денег требуют всюду, и недоимки за 1/2 года уже до 20 миллионов противу прошлогоднего года; не знаю, как выворотимся» (42; 6–7).

Действительно, по указаниям дореволюционных исследователей вопроса, в начале ХIХ в. каждый десятый год был неурожайный, а дважды в 10 лет отдельные местности посещал недород. За период с 1830 по 1845 гг. были неурожайными 8 лет. По отдельным же местностям неурожаи были чаще. Так, в Витебской губернии неурожаи с 1814 г. были 14 лет подряд; в Пензенской губернии с 1831 г. 4 последующих года были неурожайными; так что в первой половине ХIХ в. даже в хлебородных губерниях большинство крестьянского населения каждые 2 года на третий нуждалось в продовольствии и семенах и периодически начинало голодать к лету (42; 6).

Положение не могло улучшиться и во второй половине столетия, о чем свидетельствует Энгельгардт. Не то чтобы хлеба в стране не было – он как раз был. И в дореформенный период, и после отмены крепостного права в Заволжских степях помещики находили невыгодным молотить хлеб, и клади снопов стояли по 2–3 года, покуда не съедались мышами. Новороссия в пореформенный период превратилась в подлинную гигантскую фабрику зерна, вывозившегося за границу. В конце ХIХ – начале ХХ в. фунт черного хлеба стоил в Москве – одну копейку (39; 53)! Но… это была Москва, крупный торгово-промышленный город, куда везли массу хлеба: ведь здесь было кому и на что купить его. В деревню же хлеб никто не вез, особенно в деревню сельскохозяйственных губерний, где у крестьян не было денег и не было заработков, кроме земледелия. А оно на выпаханных суглинках и супесях мизерных наделов не могло прокормить хлебороба.

У читателя, познакомившегося с ужасающим описанием крестьянского нищенства, сделанным А. Н. Энгельгардтом, может возникнуть вопрос: да как же не продаст мужик скотину, как же не воспользуется имуществом бабы, невестки, сына? Этот вопрос нашего современника будет продиктован полным непониманием сущности крестьянского хозяйства и семейных отношений в деревне. Однако необходимые разъяснения по последнему поводу будут даны в следующей главе.

Что же касается скота, то его продавать нельзя ни в коем случае. Продать скот – нарушить хозяйство. Скоро скотину не купишь, а скот – это, прежде всего, навоз, без которого хлеб не растет. Продать скот – значит заведомо обречь себя на сбор кусочков и на следующий, и на все последующие годы, и не с зимы, а с осени, с лета. Раз нарушенное хозяйство само покатится вниз: продал лишнюю скотину – недополучил навоза – недополучил хлеб – не смог вернуть скотину обратно – вновь получил недостаточно хлеба, но еще меньше, чем прежде – еще продал скотину – вновь недополучил хлеба – и все, кончился крестьянин, вместо него появился батрак. Конечно, приходилось и скот продавать, когда был полнейший неурожай, и набрать кусочков было просто неоткуда: все готовы были идти в кусочки, и если профессиональному нищему можно было сказать «Бог подаст», то своему брату-крестьянину, побирающемуся кусочками, говорили: «Сами в кусочки ходим». Тогда приходилось продавать и свинью, и овечек, и лишнюю (хотя какая же она лишняя?) коровенку. У знающих людей существовала даже примета: мясо дешево – значит, хлеб дорог, значит – полный неурожай. А когда мясо было дорого, то это значило, что у крестьянина есть хлеб, и он скотину придерживает, а если режет – так для себя, а не для продажи, чтобы хлебушка купить.

Известный русский бытописатель С. В. Максимов посвятил множество страниц нищей Руси Христа ради. В его классической и много раз переиздававшейся в царской России, а в советской – прочно забытой книге «Куль хлеба» (вообще Максимова стали переиздавать только в период перестройки) он писал о тех же голодных смоляках и белорусах, что им-де, по привычке к пушному, то есть с мякиной, хлебу, хлеб из чистой муки не понравится (56; 221). По словам Максимова, сытые москвичи смеялись над полуголодными смоляками: «Все краснорядье исходил, мязги не нашел!». Мезга – это сосновая заболонь, мягкий и сладковатый на вкус слой, дважды в год нарастающий под сосновой корой, на поверхности древесины. Пока мезга не одеревенела, кору снимали с сосны лентами, отделяли от нее мезгу, резали на кусочки и сушили в печи. Потом толченую в деревянных ступах мезгу подмешивали в муку – то-то, знать, сытно да вкусно ел мужик, о котором нынешние профессиональные патриоты-краснобаи толкуют, что у него-де погреба да амбары ломились, и кормил он Европу от излишков своих да от широкого русского сердца. Разумеется, Россия вывозила хлеб, и в огромных количествах, как вывозил его и СССР в начале 30-х гг., когда на Украине, Дону, Кубани, в Казахстане миллионы людей умерли с голода. Да, Россия вывозила степную пшеницу из Новороссии, степного Поволжья и Приуралья, но по принципу, сформулированному одним из русских министров в Государственной Думе: «Недоедим, но вывезем».

Между прочим, проблема выбора суррогатов хлеба была одной из важных проблем в старой России. Автору этой книги в свое время пришлось просмотреть, номер за номером, «Вологодские губернские ведомости» за 20 лет, с 1840 г. И довольно регулярно там появлялись статьи о суррогатах хлеба. Этой проблеме посвящались съезды врачей, высказывавшихся по поводу усвояемости и питательности суррогатов хлеба. Чтобы не быть голословным и не ходить далеко, отошлем недоверчивого читателя к статье «Лебеда» в известном «Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона»: к ней приложен краткий список работ о суррогатах (например: Н. П. Попов. Голодный хлеб. Медицинское обозрение, 1893. № 12; Н. Д. Сульменев. Лебеда, ее химический состав и усвояемость азотистых веществ. СПб., 1893; Ф. К. Стефановский. Материалы для изучения свойств голодного хлеба. Казань, 1893). Кстати, у статьи есть и второе, весьма красноречивое название: «Лебе дный хлеб»! В статье подробно описывается внешний вид и вкус этого хлеба, а заодно и указывается, что в неурожайные годы на русских рынках цены на лебеду (!) поднимались до 50–70 коп. за пуд.

Более популярной добавкой в муку, нежели мезга и лебеда, была мякина – отходы при веянии зерна. Она хранилась в специальных сараях, половнях, и в урожайные годы шла на корм скоту. Ну а в неурожайные годы конкурентами свиньям и коровам были их хозяева. Хлеб с половой назывался пушным: от множества торчавших из него тонких волосков, обломков ости, сопровождавшей колос. Эта жесткая и непереваривавшаяся человеком ость раздражала стенки желудка и кишечника, вызывая кровотечения. Поэтому пушной хлеб старались не давать детям и больным, и великорусский крестьянин, на котором в страду от пота сгорала рубаха на плечах, нес из города своим детям, как гостинец, кусок мягкого чистого городского хлеба.

А хлеб этот можно было купить, только заработав денег. Ведь, продав пеньку, лен или «залишнюю» скотину, крестьянин должен был внести владельцу или государству оброк либо выкупные платежи, подушную подать, иные, довольно многочисленные, государственные и земские подати, должен был хотя бы двугривенный дать духовенству за молебен. И только когда он был «ни Богу, ни Царю не виноват», мог уделить что-то для себя и своего семейства: купить хлебушка и винца про праздник, соли, ленту в косу дочке, кумачный платок жене, новый серп или косу, новый сошник взамен стершегося о неласковую землю-кормилицу.

Еще в те, давние времена, писатели из господ утверждали, что мужичок-де, убрав хлебушко в амбар, заваливался на всю зиму на теплую печку. Да и что было взять с господ. Ведь, после того как мужичок ссыпал хлебушко в их амбары, они уезжали из скучной деревни на зиму в город – танцевать на балах да посещать литературные салоны, чтобы толковать там о смирении и добродушии русского мужичка.

Однако, отпраздновав Покров (а ведь другой раз приходилось о Покрове дочку замуж выдавать или сына женить, а это требовало ой каких денег!), мужичок, кряхтя, наматывал онучи, обвязывал их туго оборами и отправлялся на заработки, чтобы вернуться только к Пасхе. Чем же мог заработать этот мужичок-хлебопашец, порой не знавший никакого ремесла, кроме как идти за лошадкой по пашне. Ясное дело, извозом. Иной, из ближних губерний, ехал в Москву или в Петербург, чтобы в качестве наемного извозчика-«ваньки» (то есть самого дешевого, на плохой лошади и с дрянной мочальной упряжью) возить тех же господ за пятиалтынный с одного конца столицы на другой. А большей частью нагружал крестьянин-возчик сани овсом или рожью, выращенными таким же крестьянином, и вез по зимникам за сотни, а то и тысячи верст, скажем, из Симбирска в Архангельск. Так, при перевозке грузов из Вятской губернии к Ношульской пристани Вологодской губернии плата с пуда груза составляла 16–18 коп., редко возвышаясь до 20–25 коп.; на сани грузилось до 20 пудов, так что возчик получал от 1 руб. 20 коп. до 4 руб. При этом расходы на овес и сено для лошади и хлеб для себя составляли 2 руб. 10 коп. Нетрудно подсчитать, каков был доход возчика при тяжелом зимнем тысячеверстном пути. «Но он ездит, – писал современник, – только для того, чтобы достать денег на подати и другие нужды, и потому, что лошадь кормить и самому кормиться нужно было бы и без поездки на пристань» (85; 33–34). Тысячи мужиков везли по всей необъятной, не имевшей железных дорог России разнообразнейшие грузы: ведь иного транспорта, кроме крестьянских саней, не было. А и когда покрылась страна сетью железных дорог, когда появилось пароходство, все равно из степной глубинки и лесной глуши к пристаням и железнодорожным станциям доставлялись грузы гужом. И тысячи мужиков, умевших только запрягать лошадь и погонять ее кнутом, сбивали цены.

Летом, если могла семья отпустить на сторонние заработки хотя бы пару рабочих рук, иль в перерыве между сельскохозяйственными работами, когда кончился весенний сев и еще не начинался сенокос (навозница – не в счет, тут и бабы с подростками справятся), такие же тысячи мужиков осаждали бурлацкие биржи на пристанях, подряжаясь доставить расшивы, беляны да гусяны, вмещавшие по 40 тыс. пудов, из того же Симбирска или Саратова до Рыбинска или от Рыбинска до Петербурга (медленным был этот долгий путь, и в Рыбинске барки зимовали, так что город жил их охраной и ремонтом). Бурлацкая артель впрягалась в крепкие кожаные лямки, прикрепленные к бечеве, толстому канату, завязанному за мачту неповоротливой барки, и медленно, под «протяжную», шествовала нескончаемыми бечевниками. И точно так же сбивали они заработки, получая гроши за каторжный труд.

Были, конечно, и другие неквалифицированные и потому дешевые сторонние заработки. Например, рубить лес, вывозить его к сплавным рекам, вязать плоты и гнать их вниз по рекам, как это было уже описано в этой книге. Например, в интереснейших дневниках тотемского крестьянина А. А. Замараева поездки «по бревна» значатся в январе 1912 г. 3-го, 4-го, 13-го, 19-го, 20-го, 21-го, 24-го, 30-го числа. Но заработки были мизерные – от 45 до 90 коп., тогда как пуд сена стоил в ту зиму 25–35 коп., овес – 54 коп. и ржаная мука 1 руб. 30 коп., да податей пришлось уплатить по 3 руб. 51/4 коп. с души (40; 35–37).

А потому привычный к тяжелому труду и сноровистый мужик старался приобрести какую-нибудь более доходную «специальность»: белотелые сметливые ярославцы в качестве половых заполняли тысячи русских трактиров; рязанцы, костромичи или вятичи затыкали топор за опояску и шли плотничать; смоляки отправлялись копать землю; владимирцы-офени знакомыми путями несли за спиной лубяные короба с немудреным крестьянским красным товаром да лубочными картинками и книгами; пошехонцы и алатырцы с нехитрым инструментом и огромным, перенятым от родителей опытом шли в качестве коновалов холостить боровов и жеребцов да лечить скотину. Кстати, слово «коновал» понапрасну стало синонимом плохого врача: достаточно сказать, что коновал, из года в год проходивший по одним и тем же деревням, в качестве залога оставлял хозяину вылеченной скотины деньги, забирая их вместе с платой на обратном пути, если лечение было удачным.

Отходничество было развито в русском крестьянстве в высшей степени. И развиваться оно начало вместе с развитием помещичьей усадьбы. До середины XVIII в. отход на заработки был незначителен, зато в конце столетия только в Московской губернии выдавалось ежегодно около 50 тыс. паспортов, а в Ярославской – 74 тыс., то есть уходило около 1/3 взрослого населения губернии. Он и понятно: после появления «Манифеста о вольности дворянской» в 1762 г. помещик хлынул со службы в деревню, интенсивно начал обустраиваться, и ему понадобились деньги. Под 1802 г. владимирский губернатор князь И. М. Долгоруков отмечал: «Большая часть поселян ходит по паспортам в верховые города на разные работы, общие рукоделья их – кирпичная кладка и плотничество… В год до шестидесяти тысяч разойдется паспортов» (37; 575). В 1828 г. отход государственных и помещичьих крестьян по 54 губерниям России составлял 575 тыс. Новый толчок развитию отходничества дала Крестьянская реформа и быстрое развитие капиталистического хозяйства. По 50 губерниям в среднем за год выдавалось краткосрочных паспортов в десятилетие 1861–1870 гг. уже 1286 тыс., в 1881–1890 гг. – 4938 тыс., в 1901–1910 гг. – 8873 тыс.! Вот это-то В. О. Ключевский называл зимним отдыхом крестьянина.

Но мы здесь будем говорить о тех сторонних заработках, о тех промыслах и ремеслах, для которых не нужно было покидать надолго родной деревни и уходить за сотни и тысячи верст, а можно было работать за околицей или даже прямо у себя в усадьбе.

Естественно, что в лесной стране основным местом приложения крестьянских рабочих рук был лес. Наш современник при этих словах может подумать, что занят был крестьянин охотой: что еще ценного добудешь в лесу, как не птицу и зверя. Действительно, и охотой, и рыболовством крестьяне занимались. Но не той охотой и не тем рыболовством, как они представляются нашему современнику: не с ружьишком бродил мужик по лесам в свободное время, и не с удочкой встречал утреннюю зорьку над рекой. «Ружья да удочки доведут до сумочки, – говаривал он. – Рыбка да рябки – прощай, деньки». Охота и рыболовство только тогда занимали помыслы крестьянина, когда они давали верный заработок. Это была рыбная ловля большими ставными сетями, огромными неводами и многосаженными переметами на рыбных реках и озерах или в море, например, в Белом, в Каспийском, где треска, палтус, семга, осетр, стерлядь, белуга брались пудами, десятками пудов за тоню. Это была промысловая охота, как, например, в вологодских, архангельских лесах, где у крестьян были родовые, переходившие по наследству «путики» – помеченные родовыми знаками-«знаменами» обустроенные охотничьи тропы, тянувшиеся на 40–50 верст. С лета завозилось в расположенные одна от другой на расстоянии дневного перехода «едомные избушки» и лабазы продовольствие, расчищались в приметных местах «точки» для боровой птицы, устраивались хитроумные ловушки, а затем, в течение зимы, обходил охотник на лыжах свои угодья, выбирая добычу из 200–500, а то и из 1000 силков и ловушек и вновь настораживая их. Во второй половине ХIХ в. в Яренском и Сольвычегодском уездах Вологодской губернии считалось до 15 тыс. охотников-промысловиков. В 1879 г. только крестьянами-охотниками Олонецкой губернии было добыто оленей и лосей – 191, медведей – 276, волков – 119, лисиц – 319, куниц – 206, зайцев – 14 457, белок – 86 468, рябчиков – 72 461, куропаток – 7536, глухарей и тетеревов – 35 435; разумеется, читатель понимает, что эта статистика далеко не полна (8; 54–57).

Но при всем огромном масштабе охоты не к ней в основном прилагались в лесу крестьянские руки.

Автор когда-то занимался изучением состояния крестьянского и помещичьего хозяйства Вологодской, Вятской и Олонецкой губерний в середине ХIХ в. В Вологодской губернии, по данным Всеподданнейших отчетов губернаторов, которые, разумеется, не склонны были показывать положение в подлинном виде, с учетом семенного и помещичьего хлеба (который шел на продажу и винокурение) только в трех южных уездах имелся некоторый излишек хлеба, почти только ярового, а в остальных имел место огромный недостаток, и исключительно озимого хлеба, ржи, той, которую и ел крестьянин. Даже с учетом помещичьего хлеба на продовольствие не хватало в среднем по 0,2 четверти хлеба на душу, то есть более чем по 70 фунтов, более чем на месяц. В 1841 г. вологодский губернатор писал в отчете: «…Причитается на каждую душу с небольшим по полторы четверти. Такое количество хлеба недостаточно на продовольствие в течение года»; по расчетам автора и по данным современников, на душу требовалось по две четверти озимого и ярового хлеба. Это положение сохранялось в губернии и в начале ХХ в.: «Население Вологодской губернии не может жить на счет продуктов земледелия и принуждено искать средств к существованию, помимо хлебопашества, еще и в тех неземледельческих промыслах, которые дают ему возможность прокормить как-нибудь себя и семью» (57; 4). Уже цитированный вологодский губернатор продолжал в своем отчете: «…Многие из них занимаются звериным, птичьим и рыбным промыслами или отлучаются в другие губернии для работ, приобретают хлеб в других местах». Только за паспорта и билеты на право отлучки с места постоянной оседлости в 1845–1855 гг. вологодские крестьяне выплачивали в среднем по 7 тыс. руб., что, между прочим, составляло менее чем по 1,5 % от общероссийской суммы! А ведь основные работы в такой промысловой губернии велись в пределах волости, для чего паспорта брать не требовалось.

Большое количество рабочих рук в пределах собственных волостей занимало строительство разного рода речных судов: барок, полубарок, паузков и тому подобное. В 1839 г., например, по речным дистанциям Вологодской губернии было построено 284 судна более чем на 323 тыс. руб. (16; 281). В 1851–1855 гг. в губернии было построено до 200 барок, более 100 полубарок, около 180 более мелких судов (90). Между тем, это были годы, наименее благоприятные для судостроения: по случаю военных действий с Англией (Крымская война!) отпуск товаров за границу был прекращен, а именно для их сплава к Архангельскому порту и строились эти суда на северных реках. Зато за пятилетие 1865–1869 гг. было построено 3455 судов (51; 200). Ведь после отмены крепостного права в стране началось бурное развитие экономики. При постройке барки артель из 10 человек получала по 15 руб. серебром на душу. Однако если вычесть стоимость леса и иных материалов (смола, гвозди, скобы и пр.), то, по официальному признанию, «выгода крестьян-судостроителей незначительна по сравнению с трудом» (62; 91). Впрочем, для крестьянина его труд ничего не стоил, лишь бы он давал деньги.

Изготовление рогож

Строительство барок требовало не только умения, но и серьезных физических усилий. Набор, то есть сам скелет судна, составлялся из толстых бревен и «копаней», толстых елей вместе с корневищами, выполнявших функции корабельных книц. Доски для обшивки барки были вершковой толщины, неподъемные. Разумеется, никаких подъемных приспособлений не было, и на высоту от 1 до 3 саженей материал поднимался на руках. Если обшивка сшивалась не гвоздями, удорожавшими строительство, а черемуховыми вицами, это требовало большой силы в руках: толстая вица – не нитка, продернуть ее через массивный лесоматериал было непросто. А рассказать ли, как производился спуск на воду тысячепудовой барки? Ведь ни тракторов, ни подъемных кранов, ни другого оборудования вообще не было. Барка строилась на берегу на высоких, в рост человека, клетках из бревен, расположенных точно по ее оси. По бортам она подпиралась толстыми кольями. По окончании строительства на берегу наклонно укладывались спускавшиеся в воду гладкие бревна. Клетки разбирались, и барка держалась только на кольях. Исповедавшись присутствующему при спуске священнику и причастивших Святых Тайн, «артельный», самый опытный руководитель стройки, и еще двое мужиков, раздевшись до исподников и даже сняв гайтаны с тельными крестами, чтобы ничем не зацепиться, начинали по очереди, через один, вырубать колья со стороны воды. Наконец, оставалось три кола, и барка чудом удерживалась на них. Их начинали вырубать разом, а когда барка рушилась бортом вниз, на уложенные бревна, – стремглав выскакивали из-под нее. А иногда и не выскакивали… Для того и причащались, как перед смертью…

Современник, исследовавший крестьянское судостроение в одной из местностей Кадниковского уезда, Троичине, писал: «Только необходимость иметь деньги… для уплаты податей, совершенное отсутствие других зимних занятий, расчет, чтобы лошадям дать зимой какую-либо работу и наконец желание полакомиться более вкусной пищей с треской и постным маслом и изредка иметь водку, принуждают крестьян браться за постройку барки. Самая постройка не тяжела, говорят крестьяне, но возка леса из сузема мучительна. «Работа труженная», тогда говорят они, в поту каждый день по самую рубашечную завязку! Кабы не были пьяницы, Христу были бы помощники!» (75; 32).

Речное судостроение было доступно только вблизи сплавных рек, и занимались им немногие. И поскольку лес в центральных и северных губерниях России был почти единственным сырьевым ресурсом, масса рабочих рук на местах занята была переработкой древесины. Из нее получали древесный уголь, древесно-уксусную кислоту, смолу, деготь, канифоль, скипидар, сургуч, сажу. Большей частью эти, необходимые для других отраслей промышленности товары получались путем сухой перегонки древесины в домашних условиях, в небольших специальных печах, в ямах, а то и прямо в избе, в русской печи.

Выжиг угля (а для металлургии его нужно было миллионы пудов: каменный уголь стали употреблять лишь во второй половине ХIХ в., и то не повсеместно) был, пожалуй, самой тяжелой, мучительной и грязной работой. В раннем детстве автору пришлось видеть углежогов в вятских лесах, и картина эта до сих пор, спустя более чем 60 лет, стоит перед глазами. В лесу расчищался «майдан», площадка под работу, тщательно перекапывавшаяся и очищавшаяся от корней и камней и слегка возвышавшаяся к краям. На небольшой глубине устраивалась под землей деревянная труба, выходившая за пределы майдана к яме, где размещались бочки для побочных продуктов. В центре майдана ставилась высокая деревянная труба, вокруг которой «костром» устанавливались полутораметровые бревна; промежутки между ними засыпались лесным мусором. Эта куча засыпалась землей и накрывалась дерновым «чепцом» почти донизу. Затем через центральную трубу дрова поджигались, и, после того как они разгорались, промежуток в низу чепца засыпался землей. Задача заключалась в том, чтобы примерно в течение двух недель поддерживать тление внутри кучи, то открывая в чепце «продухи» для доступа воздуха, то засыпая их. Кучу нельзя было оставлять без присмотра ни на минуту. Постоянно находившиеся в тяжелом, грязно-желтом угарном дыму рабочие, которые жили тут же, в зимовье, не могли ни смыть копоть и сажу, ни отдохнуть хотя бы ночью, пока над кучей не закурится легкий синеватый дымок, показывающий, что обжиг закончен. Затем неделю куча остывала, разбиралась, уголь сортировался, и майдан снова готовился к обжигу. И так всю зиму. Работа эта была не только тяжелой, но и опасной: чтобы открыть или засыпать «продухи», приходилось забираться на кучу с риском провалиться в пекло.

Помимо угля, в бочки при выжиге поступала смола и древесно-уксусная кислота при дровах еловых, деготь – при березовых.

Весьма распространенное смолокурение (в Вельском уезде Вологодской губернии им занимались целые деревни, по рекам Кулою, Ваге, в низовьях Устьи и Кокшеньги почти каждый крестьянин в ХIХ в. имел свою смолокурню) могло производиться прямо дома, в русской печи, в корчагах, либо в ближайшем лесу в ямах; смола так и различалась: самая плохая и дешевая ямная, получше – корчажная, самая хорошая – кубовая. В больших количествах для смолокурения держали кубовые печи, и промысел этот на севере был настолько развит, что в некоторых деревнях, где имелись огнеупорные глины, специально занимались изготовлением кубов для смолокуренных печей (31; 21; 81). В конце 50-х гг. XIX в. в Вельском уезде было 798 смолокуренных печей, где выкуривалось до 15 тыс. пудов смолы на сумму от 11 до 35 тыс. руб. «Осмол», то есть пропитанные живицей щепки, преимущественно от разобранных после рубки леса выкорчеванных пней, закладывался в корчаги или кубы, плотно закрывавшиеся, и нагревался без доступа воздуха, а затем смола спускалась через отводные трубки в бочки. Учитывая масштабы только местного речного судостроения (а смола в основном шла в Англию, для нужд морского судостроения), можно представить себе масштабы смолокурения по всей России.

Семейное ремесло. Корзинщики

Аналогичной смолокуренному производству была и технология сидки дегтя. Только вместо хвойного осмола в корчаги и кубы закладывалась «скала» – береста и разобранные на щепу березовые пни. Сложнее было скипидарное производство и связанное с ним получение канифоли и сургуча. Сначала на купленной лесной делянке сосна (лучше всего), ель или пихта «подсочивались»: на высоту человеческого роста кора стесывалась топором почти по всей окружности дерева, и в конце лета, обходя деревья, промышленник собирал в особым образом устроенный мешок живицу – смолистое вещество, которым дерево пыталось залечить полученное повреждение. Затем в скипидарных печах, довольно непросто устроенных и дорогих, из живицы получали скипидар и побочные продукты. В специальных печах из бросовой древесины путем пережигания получали также сажу для лакокрасочной промышленности. В итоге, например, в не самом лучшем 1850 г. в Вельском уезде было получено 1230 пудов скипидара, 2662 пуда дегтя, 117 954 пуда смолы и 3431 пуд сажи! (21; 96). Но это еще не все, что давал лес русскому крестьянину, остававшемуся дома. Огромную роль играло мочально-рогожное производство. Ведь стране, вывозившей хлеб и пользовавшейся солью с дальних промыслов в Астраханской губернии, ежегодно требовались миллионы рогожных кулей под зерно и соль. Мочальное производство наиболее развито было в поволжских губерниях; в одной Казанской губернии только рогожников в начале ХХ в. считалось до 5 тыс. человек (34, с. 80). Мочало в огромном количестве шло также на веревки. Липовая кора после замачивания давала луб на разного рода короба, подстилки и для санного промысла, а также лыко и мочало. Мочало вычесывалось на гребнях, и качественное шло на ткацкие станы для рогож разного размера, сортов и назначения, а очески в основном употреблялись для набивки мебели. Тот же выжиг угля требовал огромного количества корзин, и корзиночное производство в приречных волостях было одним из важнейших. Не отнимая времени от земледелия и не требуя специальных приспособлений, оно, например, в Гдовском уезде Петербургской губернии давало заработок от 100 до 150 руб. в год. Кстати, в конце ХIХ в. из корзиночного производства в Алатырском уезде Симбирской губернии родилось производство легкой гнутой и плетеной мебели для дач. В качестве побочной продукции корзиночное производство давало ивовое корье для нужд кожевенной промышленности (для дубления кож). Россия была главным поставщиком бочарной клепки за границу (некоторые виды клепки прямо имели названия «французская», «ангелька») и на внутренний рынок, что, учитывая отсутствие иных материалов для посуды, давало по многим губерниям колоссальные заработки (бочки шли под смолу, деготь, скипидар, сажу, соленую рыбу, водку, виноградные вина и т. д.). Всем хорошо известна деревянная «хохломская» посуда – чашки, ковши, ложки, поставцы и т. п. В старой России точение посуды и ложкарный промысел были повсеместны, и различались около десятка типов ложек (баская, полубаская, носатая, межеумок, серебрянка, загибка, бутырка, сибирка и т. д., а также дорогие кленовые и пальмовые ложки), несколько типов ковшей (козьмодемьянский, скопкарь с двумя ручками, наливка) и пр. В Вологодской губернии в середине ХIХ в. производство деревянной посуды давало заработок около 6 тыс. руб. серебром. В начале ХХ в. ложкарное производство и точение чашек в основном сосредоточилось в Семеновском уезде Нижегородской губернии (откуда и идет «хохлома») и Макарьевском – Костромской; в каждом выделывалось до 150 млн деревянных ложек (34; 116–118). Из Муромского уезда по России расходилось более 50 тыс. сундуков (34; 115). Наиболее ценившихся пермских бураков (туесов) только в Верхотурском уезде производилось 60 тыс. некрашеных на 7200 руб., и 25 тыс. крашеных, на 3700 руб. Не пропускавшие воды бураки емкостью от стакана до ведра делались из бересты. С обрезка бревна нужного размера весной, при сокотечении, снимался цельный «сколотень», заключавшийся в наружный цилиндр, собранный из листа бересты в замок, после чего края сколотня загибались на внешний цилиндр, вставлялись донышко и крышка из кедра или сосны, и бурак шел в продажу или дополнительно раскрашивался, украшался тиснением или переводными картинками. Молоко, квас, пиво, брага в таком сосуде долго не скисали, благодаря антисептическим веществам, содержащимся в бересте, и оставались холодными вследствие незначительного испарения через поры материала (34; 42). Кроме точеной и берестяной посуды, виднейшее место в русской повседневности занимала разнообразнейшая бондарная посуда: бочки, кадки, чаны, лохани, шайки, жбаны, лагуны сложной формы и так далее. Бондарное производство, требовавшее, однако, и большого умения, и широкого набора инструментов, занимало в России 66 тыс. пар рабочих рук (34; 72). Весь гужевой транспорт был деревянным, и гнутье дуг, полозьев, тележных ободьев, а также изготовление саней и колесных экипажей, начиная от крестьянских телег, занимало тысячи и тысячи рабочих рук. Наибольшее число экипажников сосредоточено было в Вятской (более 13 тыс. кустарей) и Казанской губерниях; казанские сани, дуги, колесные экипажи так славились, что была даже детская считалка: «Ехал Ваня из Казани, полтораста рублей сани, восемьсот рублей дуга…». При этом самая сложная и тяжелая работа, гнутье, производилась с минимальными затратами на оборудование: требовалась лишь примитивная земляная печь с котлом где-нибудь в береговом откосе для распаривания древесины, мощный, вкопанный в землю деревянный «стул» с вдолбленными в него дубовыми пальцами и крепкие веревки. Можно и далее до бесконечности перечислять лесные промыслы, которыми занималось только крестьянство. В стоявшей на первом месте по кустарной деревообработке Вятской губернии считалось от 180 до 190 тыс. кустарей с производством ориентировочно до 40 млн руб., а из них с деревом работало около 60 тыс. человек. В Казанской же губернии, находившейся на втором месте, кустарей-деревообработчиков считалось до 37 тыс. человек (34; 27, 66). О месте, занимаемом кустарным, почти исключительно крестьянским производством, говорят следующие цифры. В начале ХХ в. в северо-западных, довольно развитых в промышленном отношении губерниях, фабричное производство, не считая промышленный Петербург, занимало 13–14 тыс. рабочих, а кустарей только в деревообделочной промышленности считалось здесь около 29 тыс. человек (34; 7).

И. С. Щедровский. Бондари

Читатель, верно, уже обратил внимание на огромное разнообразие лесных материалов и изделий из них: деготь, уголь и береста из березы; луб, лыко, мочало и древесина на поделки из липы; смола, сажа, древесно-уксусная кислота, скипидар, канифоль, сургуч; чашки, ложки, дуги, полозья, бочки, кадки, лагуны, барила, ушаты, шайки. Все это потому, что крестьянин до тонкости изучил свойства лесных материалов и всех древесных пород. Ведь за каждую лесину платились попенные деньги: лесник обмерял пень, вычислял объем древесины в лесине – и плати. А живые деньги в полунатуральном крестьянском хозяйстве – редкость, и дерево покупается, чтобы из него снова сделать деньги на покупку хлеба. Поэтому использовалась не только древесина, за которую, собственно, и платились деньги, а все, что можно. Купил мужик делянку хвойного леса – не враз рубил его. Сначала каждая лесина несколько сезонов «подсачивалась», и из нее выкачивалась живица, которая шла на скипидар, канифоль и сургуч. Только затем рубилось дерево. А на следующее лето вновь приходил мужик на делянку с топором, лопатой и вагой и выкорчевывал «осмол» – пни, густо пропитанные живицей, которую корни гнали вверх, «не зная», что лечить уже нечего. Из осмола курилась смола, а на топливо шли сучья и вершинки. Если покупалась береза, тонкая береста шла на бураки, ступни, пестери, а из толстой грубой «скалы» вместе с выкорчеванным пнем сидели деготь. И так поступал крестьянин со всем лесоматериалом: древесина дуба в дело, кора – для дубления кож, как и ивовая кора после очистки лозы на плетение. Ничего не выбрасывалось в крестьянском лесном хозяйстве, все шло в ход, и на месте лесосеки оставалась чистая полянка. Мало того, кололась липа да осина на баклуши для ложек и чашек, для другой «горянщины» – из остатков старики, подростки и бабы резали незатейливые деревянные игрушки-бирюльки: все лишняя копейка попадет в пустой крестьянский кошелек. Так что, хотя и не знал русский крестьянин мудреного иноземного словца «экология», его производство было максимально экономичным, без отходным и экологически чистым.

Конечно же, не только в лесу добывал крестьянин деньги на хлеб.

Немаловажное значение в русской повседневности имел гончарный промысел: крестьянская, мещанская, отчасти купеческая, да и помещичья Россия ела и пила из глиняных чашек, кринок, корчаг, горшков, латок. Для домашнего производства на рынок требовалось лишь накопать на глинище глины, проморозить ее зимой, смешать с песком, на простейшем ручном гончарном кругу вытянуть пользующуюся спросом посуду и обжечь ее хотя бы и в домашней русской печи, а если производство было обширным, то и в специально построенном горне. Расход был только на дрова – осиновые, а если приготовлялась чернолощеная, неизвестная сейчас посуда, то хвойные. Безотходность крестьянского производства, о которой уже говорилось, и здесь породила особый вид продукции – глиняную игрушку-свистульку.

Всем хорошо знакома яркая расписная вятская, дымковская игрушка. Некоторые так и думают, что иной не было, и всякую глиняную игрушку называют «дымкой». На самом же деле повсюду, где было крестьянское гончарное производство, изготавливалась и игрушка, так что специалисты и коллекционеры легко различают игрушку каргопольскую, тульскую, курскую, калужскую, орловскую и множество иных. И не из любви к искусству делалась игрушка. Просто в горне между горшками и кринками оставалось пустое место, а значит, дрова горели зазря, а за них были плачены деньги. Опять же и лошадь на базар везла вполсилы: между посудой и внутри нее оставалось пустое место. А ведь лошадь не должна задаром есть, она должна работать с полной отдачей, как работал сам мужик. Поэтому из остатков глины члены семейства, не участвовавшие в основном производстве, и которые тоже «хлеб переводили на г…» – старики, бабы, подростки, – лепили свистульки и расписывали их. Ими заполнялись промежутки в горне, так что не пропадал даром жар от купленных дров, их рассовывали в солому между посудой и внутри нее, так что и лошадь работала в полную силу, а на рынке все какие-нибудь 20–30 коп. выручатся за грошовые свистульки.

Домашнее ремесло

Данный текст является ознакомительным фрагментом.