Правящий класс
Правящий класс
Пройденная при Петре школа не научила людей правящего класса смотреть ясным взглядом на то дело, в котором они принимали такое деятельное участие, и в понимании его сущности они стояли немного выше остального общества. Этот класс чувствовал создавшиеся затруднения, когда об них ударялся, но не находил в голове руководящих идей для их устранения. Ему и неоткуда было запастись такими идеями: то были все дельцы-самоучки, подобно своему вождю, только не обремененные талантами. Они учились делу среди самого дела, на ходу, без подготовки, не привыкнув вдумываться в общий план дела и в его цели. Теперь они почувствовали себя вдвойне свободными. Реформа вместе со старым платьем сняла с них и сросшиеся с этим платьем старые обычаи, вывела их из чопорно-строгого древнерусского чина жизни. Такая эмансипация была для них большим нравственным несчастьем, потому что этот чин все же несколько сдерживал их дурные наклонности; теперь они проявили беспримерную разнузданность. Потерей привычной почвы под ногами только и можно объяснить такое невероятное дело: дворовый человек Шереметева Курбатов, столько раз мною упомянутый, путешествуя с барином по Италии, в 1698 г. обратился к папе с прошением, в котором, заявляя себя верным сыном католической церкви, просил снабдить его по приложенному списку книгами религиозно-догматического содержания и, обнадеживая папу в успехе католической пропаганды в России, советовал отправить туда знающих людей, обещая открыть им доступ в дома московской знати. А с другой стороны, сотрудники реформы поневоле, эти люди не были в душе ее искренними приверженцами, не столько поддерживали ее, сколько сами за нее держались, потому что она давала им выгодное положение. Петр служил своему русскому отечеству, но служить Петру еще не значило служить России. Идея отечества была для его слуг слишком высока, не по их гражданскому росту. Ближайшие к Петру люди были не деятели реформы, а его личные дворовые слуги. Он порой колотил их, порой готов был видеть в них своих сотрудников, чтобы тем ослабить в себе чувство скуки своим самодержавным одиночеством. Князь Меншиков, герцог Ижорской земли, отважный мастер брать, красть и подчас лгать, не умевший очистить себя даже от репутации фальшивого монетчика; граф Толстой, тонкий ум, самим Петром признанная умная голова, умевшая все обладить, всякое дело выворотить лицом наизнанку и изнанкой на лицо; граф Апраксин, сват Петра, самый сухопутный генерал-адмирал, ничего не смысливший в делах и незнакомый с первыми началами мореходства, но радушнейший хлебосол, из дома которого трудно было уйти трезвым, цепной слуга преобразователя, однако затаенный противник его преобразований и смертельный ненавистник иноземцев; барон, а потом граф Остерман, вестфальский попович, камердинер голландского вице-адмирала в ранней молодости и русский генерал-адмирал под старость, в убогое правление Анны Леопольдовны всемогущий человек, которого полушутя звали «царем всероссийским», великий дипломат с лакейскими ухватками, который никогда в подвернувшемся случае не находил сразу, что сказать, и потому прослыл непроницаемо-скрытным, а вынужденный высказаться, либо мгновенно заболевал послушной тошнотой или подагрой, либо начинал говорить так загадочно, что переставал понимать сам себя, — робкая и предательски каверзная душа; наконец, неистовый Ягужинский, всегда буйный и зачастую навеселе, лезший с дерзостями и кулаками на первого встречного, годившийся в первые трагики странствующей драматической труппы и угодивший в первые генерал-прокуроры Сената: вот наиболее влиятельные люди, в руках которых очутились судьбы России в минуту смерти Петра. Они и начали дурачиться над Россией тотчас по смерти преобразователя. Через три недели после похорон, 31 марта 1725 г., Ягужинский вечером во время всенощной влетел в Петропавловский собор и, указывая на стоявший средь церкви гроб Петра, принялся громко жаловаться на своего обидчика князя Меншикова, а на другой день рано утром Петербург был разбужен страшным набатом: это неутешная вдова-императрица подшутила над столицей — ради 1 апреля. Суровая воля преобразователя объединяла этих людей призраком какого-то общего дела. Но когда в лице Екатерины I на престоле явился фетиш власти, они почувствовали себя самими собой и трезвенно взглянули на свои взаимные отношения, как и на свое положение в управляемой стране, они возненавидели друг друга, как старые друзья, и принялись торговать Россией, как своей добычей. Никакого важного дела нельзя было сделать, не дав им взятки; всем им установилась точная расценка с условием, чтобы никто из них не знал, сколько перепадало другому. Это были истые дети воспитавшего их фискально-полицейского государства с его произволом, его презрением к законности и человеческой личности, с притуплением нравственного чувства. Выдающиеся дельцы той эпохи вроде Артемия Волынского, младшего современника и птенца Петра Великого, не находили ничего зазорного в тайном доносе, а доказывать свой донос открыто, следственным порядком, очными ставками и «прочими пакостями», по выражению Волынского, бесчестно и для последнего дворянина, а публично оправдавший себя доносчик «и с правдою своею самому себе мерзок будет». Дело Петра эти люди не имели ни сил, ни охоты ни продолжать, ни разрушить; они могли его только Портить. При Петре, привыкнув ходить по его жестокой указке, они казались крупными величинами, а теперь, оставшись одни, оказались простыми нулями, потерявшими свою передовую единицу. Бывало, сойдутся для суждения о важном деле, а Остерман, без которого русский двор не умел ступить шагу, заломается, чтобы набить себе цену, не придет, отговорившись какой-либо из своих политических болезней. Вершители отечественных судеб посидят немного и, выпив по стаканчику, разойдутся, а затем увиваются около барона, чтобы разогнать дурное расположение духа петербургского Мефистофеля из Вестфалии. Но в лице Остермана они не чтили ни ума, ни знания, ни трудолюбия, презирали его, как чужака, боялись, как интригана, и ненавидели, как соперника. Нареченный тесть Петра II князь Меншиков и воспитатель императора барон Остерман, дружно действовавшие в придворной интриге, раз сцепились в дружеской беседе. Князь обозвал барона атеистом, опустошающим верующую совесть юного монарха, и пригрозил барону Сибирью, а барон, разгорячившись, возразил князю, что сослать его, барона, ему, князю, не под силу, а вот он, барон, в состоянии довести его, князя, до казни четвертованием, чего он, князь, вполне и заслуживает. Но, не задумываясь над смыслом реформы, эти люди чутко угадывали ее промахи, выгодные для них и для классов общества, с которыми были сами связаны. Здесь же, в этих классах, умели пользоваться законодательным недосмотром Петра, снявшего последние ограничения с крепостного права, но не желали нести положенные за то тягости и особенно негодовали на эту заграничную науку с ее понятиями и обычаями. Неплюев рассказывает, что, когда он с товарищами воротился из заграничной выучки, они были не только от равных им возненавидены, но и от свойственников своих за европейский обычай, в них примеченный, «насмешкой и ругательством осмеяны». Недостроенная храмина, как называл Меншиков Россию после Петра, достраивалась уже не по петровскому плану, и Феофан Прокопович взял на душу немалый грех, сказав в своей знаменитой проповеди при погребении Петра в утешение осиротевшим россиянам, будто преобразователь «дух свой оставил нам».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.