2) Драма «самоуничтожения»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2) Драма «самоуничтожения»

Тема «возмездия» решена Д. Самойловым слишком прямолинейно: вот, мол, те люди, которых «скашивают» в 1937-м, ранее, начиная с 1917-го, сами беспощадно «скашивали» других людей и потому в конце концов получили столь же беспощадное наказание. Это толкование, по сути дела, подразумевает, что в истории действует неотвратимый закон возмездия, благодаря которому насильники и палачи сами подвергаются репрессиям и казням.

Вообще-то вера в реальность такого закона существует. Супруга Михаила Булгакова Елена Сергеевна записала 4 апреля 1937 года в своем дневнике:

«В газетах сообщение об отрешении от должности Ягоды (в 1934–1936 годах — глава НКВД. — В.К.) и о предании его следствию… Отрадно думать, что есть Немезида…» (древнегреческая богиня возмездия). И даже о литераторах — рьяных «обличителях» Булгакова — в дневнике сказано (23 апреля 1937 года): «Да, пришло возмездие. В газетах очень дурно о Киршоне и об Афиногенове»[395].

Д. Самойлов (эти его суждения приводились выше) писал, что 1937 год был выполнением «предначертаний высшем воли», — то есть как бы воли Бога; но эту «волю», скажу от себя, едва ли сколько-нибудь уместно осознавать в христианском духе: речь может идти о языческих или ветхозаветном богах…

Е.С. Булгакова в записи 27 апреля 1937-го рассказывает, как встреченный на московской улице писатель Юрий Олеша «уговаривает М.А. (Булгакова. — В.К.) пойти на собрание московских драматургов, которое открывается сегодня, и на котором будут расправляться с Киршоном. Уговаривал выступить и сказать, что Киршон был главным организатором травли М.А. Это-то правда. Но М.А. и не подумает выступать с таким заявлением и вообще не пойдет…» (там же, с. 141), — то есть не хочет принимать участия в «возмездии»…

М.М. Бахтин вспоминал о судьбе следователей ГПУ, которые в 1928–1929 годах стряпали его «дело», а также «дело» его близкого знакомого — историка Е.В. Тарле; в 1938 году этих следователей расстреляли: «Тарле мне написал с торжеством: «А знаете, наших-то ликвидировали». Но я не мог разделить этого торжества»[396].

Тем не менее можно все же понять людей, которые со своего рода языческим упоением воспринимали возмездие, обрушившееся на тех, кто в конце 1910 — начале 1930-х годов так или иначе играли роль палачей и превратились в жертвы в 1937-м либо позднее (так, известный переводчик и поэт С.И. Липкин написал недавно о тех, кто во время коллективизации обличал повесть Андрея Платонова «Впрок» как «вылазку классового врага»: «Среди них мне запомнился Гурвич, впоследствии (в 1949 году. — В.К.— несчастный, преследуемый космополит. Ветхозаветный Бог мести наказал Гурвича»)[397].

Но проблема, если вдуматься, достаточно сложна. Ведь в 1937-м погибли или оказались в заключении многие и многие люди, которых ни в коей мере нельзя отнести к категории «палачей» (о чем еще будет речь), и уже одно это ставит под сомнение «закономерность», каковую вроде бы можно увидеть в казнях вчерашних палачей, — не говоря уже о том, что далеко не все из них получили возмездие (об этом мы также еще вспомним)…

Словом, представление, согласно которому люди, принимавшие участие в массовом терроре периода гражданской войны и, затем, коллективизации, именно потому, или, выражаясь попросту, именно «за это», сами были подвергнуты репрессиям в 1937-м, уместно, так сказать, в умозрительном плане, но едва ли может быть обосновано «практически», реально; возмездие в этом смысле, в этом аспекте являет собой, в сущности, метафизическую проблему.

Но есть и другой аспект дела: именно те люди, против которых были прежде всего и главным образом направлены репрессии 1937-го, создали в стране сам «политический климат», закономерно — и даже неизбежно — порождавший беспощадный террор. Более того: именно этого типа люди всячески раздували пламя террора непосредственно в 1937 году!

В большинстве нынешних сочинений о том времени предлагается иной взгляд на вещи, пытающийся, в частности, рассматривать тогдашнюю политическую ситуацию как столкновение зловещих и мерзких приверженцев жестоких расправ и их добродетельных и гуманных противников, которые, мол, и гибли нередко именно из-за своего неприятия террора. Однако к действительным противникам террора принадлежали тогда, как правило, люди, находившиеся в той или иной мере вне политики и не имевшие возможности оказать хоть сколько-нибудь значительное влияние на ход вещей. А те, кто были так или иначе причастны к власти, — особенно члены партии и комсомольцы — воспринимали террор, в сущности, как нечто «естественное» (ведь враги Революции не дремлют!), и если и начинали возмущаться, то лишь тогда, когда репрессии касались прямо и непосредственно их самих…

Весьма выразительны с этой точки зрения воспоминания Л.Я. Шатуновской — приемной дочери П.А. Красикова, — прокурора Верховного суда СССР в 1924–1932 годах и заместителя председателя того же Верховного суда в 1933–1938 годах; он был также одним из руководителей борьбы с Церковью. Шатуновская в 1930-х годах находилась, как говорится, в гуще событий, а в 1970-х эмигрировала в США и опубликовала там книгу «Жизнь в Кремле» (1982) и несколько статей. Она написала, в частности, о гибнувших в 1937-м большевиках (в том числе и близких ей лично):

«… я не нахожу в своей душе ни жалости, ни сочувствия к ним. Конечно, никаких преступлений против партии и государства, в которых их обвиняли, они никогда не совершали… Но была за ними другая, более страшная вина — они не только создали это государство, но и безоговорочно поддерживали его чудовищный аппарат бессудных расправ, угнетения, террора, пока этот аппарат не был направлен против них». Цитируя эти слова в своей книге «О Сталине и сталинизме» (М., 1990, c. 419), популярный в то время публицист Рой Медведев, сын репрессированного в 1937-м большевика, пытался опровергнуть сей «приговор», но его доводы не убеждают…

Важно отметить, что многочисленные современные авторы, предпринимающие попытки разграничить, отделить друг от друга приверженцев и противников террора 1937 года, очень часто причисляют к последним всех, либо, по крайней мере, почти всех пострадавших, ставших жертвами репрессий. При этом, в сущности, игнорируется тот факт, что ведь в те времена пострадала едва ли не наибольшая (в сравнении с другими «профессиями») доля сотрудников НКВД, которые, понятно, играли свою необходимую или даже решающую роль в репрессиях; впрочем, авторы многих сочинений — о чем еще пойдет речь — стремятся и среди «чекистов» отыскать последовательных противников террора.

Однако при объективном изучении реального хода дел в 1937 году указанное «разграничение» предстает как сомнительная либо даже вообще невыполнимая задача. Ибо, внимательно рассматривая «поведение» кого-либо из репрессированных тогда политических деятелей до момента ареста, мы едва ли не всякий раз обнаруживаем, что деятель этот сам приложил (или даже крепко приложил!) руку к развязыванию террора…

Обратимся, например, к не так давно опубликованной стенограмме «Февральско-мартовского пленума ЦК ВКП(б) 1937 года» (пленум этот длился 11 дней — с 23 февраля до 5 марта), после которого террор и приобрел весь свой размах. Стенограмма зафиксировала недвусмысленные призывы к беспощадному разоблачению «врагов», прозвучавшие из уст таких вскоре же подвергшихся репрессиям «цекистов», как К.Я. Бауман, Я.Б. Гамарник, А.И. Егоров, Г.Н. Каминский, С.В. Косиор, П.П. Любченко, В.И. Межлаук, Б.П. Позерн, П.П. Постышев, Я.Э. Рудзутак, М.Л. Рухимович, А.И. Стецкий, М.М. Хатаевич, В.Я. Чубарь, Р.И. Эйхе, И.Э. Якир и др. Нельзя не отметить также, что «разоблачавшийся» непосредственно на этом самом пленуме Н.И. Бухарин (в то время — кандидат в члены ЦК) в своих заявлениях осыпал проклятиями всех своих уже «разоблаченных» к тому времени сотоварищей…[398]

Вот два достаточно выразительных «примера» из стенограммы этого «рокового» пленума. 23 февраля 1937 года тогдашний «главный палач» Н.И. Ежов «сетует»: «К сожалению, слишком много уродов в семье правых…» (то есть в окружении Бухарина). И Р.И. Эйхе (которого, как говорится, никто специально за язык не тянул) прерывает Ежова: «Сплошь одни уроды»[399]. Спустя год сам Роберт Индрикович окажется «уродом»…

1 марта Ежов снова «жалуется» пленуму: «…должен сказать, что я не знаю ни одного факта… когда бы по своей инициативе позвонили и сказали: «Тов. Ежов, что-то подозрителен этот человек, что-то неблагополучно в нем, займитесь этим человеком — факта такого я не знаю… (Постышев: А когда займешься, то людей не давали). Да. Чаще всего, когда ставишь вопрос об арестах, люди, наоборот, защищают этих людей. (Постышев: Правильно.)»[400]

Ежов явно преувеличивал, говоря о тех, которые «защищают» репрессируемых, да и истинная цель его высказываний явно не в устранении «защиты», а в пробуждении «инициативы». И Постышев (которого арестуют меньше чем через год — 21 февраля 1938-го), не задумываясь, поддержал «железного наркома»… Между тем и по сей день распространено представление о Постышеве как несчастной жертве террора; уж в таком случае и Ежова, арестованного годом позже Постышева, 10 апреля 1939-го, следует считать жертвой…

И еще один выразительный факт. В целом ряде сочинений, опубликованных в конце 1980 — начале 1990-х годов, говорится о борьбе против террора, на которую отважился тогдашний нарком здравоохранения РСФСР, кандидата члены ЦК Г.Н. Каминский. До 1937 года говорить о его недовольстве террором никак невозможно; дело обстояло противоположным образом. На рубеже 1920–1930-х годов он являлся одним из руководителей коллективизации, и стенограмма донесла до нас его «напутствие» непосредственным организаторам колхозов в речи на их совещании 14 января 1930 года: «Если в некотором деле вы перегнете, и вас арестуют (под «перегибами» имелись в виду, в частности, бессудные расстрелы противящихся коллективизации крестьян… — В.К.), то помните, что вас арестовали за революционное дело…» («Вопросы истории», 1965, № 3, c. 7).

Вполне возможно, что и Григорий Наумович начал сопротивляться, когда смертельная опасность нависла над ним самим. Однако до того момента он вел себя совсем по-иному. Так, бывшему предсовнаркома, а с 1931 года наркому связи А.И. Рыкову в 1936 году предъявили обвинение в том, что он-де в апреле 1932 года готовил теракт против Сталина. Алексей Иванович возразил, что он тогда находился на отдыхе в Крыму, и в доказательство предъявил открытку, отправленную ему в то время из Москвы в Крым юной дочерью. Однако именно Каминский отмел этот аргумент: «Ты столько лет работал в связи, — «обличил» он Рыкова, — что любую открытку и штампы мог подделать»…[401] Жестокая «ирония» времени: Каминский был расстрелян раньше Рыкова (первый — 10 февраля, второй — 15 марта 1938 года).

Показательно, что сами деятели НКВД, подвергшиеся репрессиям, но все же уцелевшие в разгуле террора, обычно рассказывают о себе именно и только как о жертвах. В 1995 году были изданы мемуары руководящего сотрудника ВЧК-ОГПУ-НКВД М.П. Шрейдера «НКВД изнутри. Записки чекиста». В редакционном предисловии к ним утверждается, что их автор в 1937–1938 годах боролся-де за «честный профессионализм» и «не признавал «липовых» дел и людей, которые на его глазах фабриковали такие дела»[402]. Книга М.П. Шрейдера по своему весьма интересна, в ней немало выразительных зарисовок отмеченной «абсурдизмом» ситуации того времени. Так, он описывает сцену своего допроса в начале 1939 года:

«— Ax ты, фашистская гадина! — заорал мой бывший подчиненный. — Тебе не видать должности полицмейстера, которую обещал тебе Гитлер!

От такой чуши я остолбенел.

— Неужели ты не знаешь, — попытался разъяснить ему я, — что Гитлер истребляет евреев и изгнал их всех из Германии? Как же он может меня, еврея, назначить полицмейстером?

— Какой ты еврей? — к моему удивлению изрек этот болван. — Нам известно, что ты — немец, и что по заданию немецкой разведки несколько лет назад тебе сделали обрезание.

Несмотря на всю горечь моего положения, я рассмеялся…» (с. 193). Действительно, бесподобный образчик «черного юмора»…

В 1937 году Шрейдер был заместителем начальника управления НКВД Ивановской области (начальником являлся прославленный чекист В.А. Стырне), а в феврале 1938 года по личному указанию Н.И. Ежова (о чем он сам сообщает в «Записках») получил немалое повышение: стал заместителем наркома внутренних дел Казахской ССР (наркомом был в то время свояк Сталина[403], комиссар Госбезопасности 1-го ранга С.Ф. Реденс). Между тем, если верить Шрейдеру, в Ивановской области (то есть перед его повышением в должности) он, мол, всячески стремился противостоять «ежовскому» террору.

Но одновременно с книгой Шрейдера — хотя и совершенно независимо от нее, — в том же 1995 году, было опубликовано изложение сохранившейся в архиве г. Иванове стенограммы пленума тамошнего обкома партии, состоявшегося в августе 1937 года, — своего рода чрезвычайного пленума, которым командовали прибывшие из Москвы секретарь ЦК Л.М. Каганович и секретарь партколлегии Комиссии партийного контроля при ЦК М.Ф. Шкирятов. И уже пожелтевшая стенограмма показала, что (цитирую) «Шрейдер обрушился на секретаря горкома (Ивановского. — В.К.) партии Васильева. Он выразил возмущение по поводу того, что Васильев, имевший связь с врагом народа, занимает место в президиуме…

— У меня нет никаких (! — В.К.) данных о том, что Васильев враг, — сказал он (Шрейдер. — В.К.), — но я позволю себе выразить ему недоверие.

Затем Шрейдер обвинил начальника управления НКВД Стырне в том, что тот противодействовал репрессиям и якобы имел связь с бывшим сотрудником НКВД Корниловым, который в 1936 году обвинялся в сотрудничестве с троцкистами. Стырне, старый чекист, активный участник гражданской войны, тут же был снят с работы, а впоследствии арестован и расстрелян… Шрейдер выразил недоверие еще нескольким ответственным работникам, ничем это не мотивируя»[404].

Между тем в мемуарах Шрейдер не только преподносит свои отношения со Стырне как истинно товарищеские, но и уверяет, что он не раз предостерегал этого знаменитого чекиста, раскрывал ему глаза на «ежовщину»!

Увы, подобного рода «забывчивость» типична для авторов изданных в последнее время мемуаров; так, например, Лев Разгон, публикуя в 1988 году свое ставшее тогда очень популярным «Непридуманное», где он гневно проклинал НКВД, ухитрился «забыть» даже и о том, что сам он в 1937 году был штатным сотрудником этого самого НКВД! Согласно его мемуарам, он занимался тогда трогательным делом издания книжек для детей… Впрочем, о Разгоне еще будет речь.

* * *

Как уже не раз говорилось, террор 1937 года — это порождение не козней каких-либо «злодеев», а всей атмосферы фанатический беспощадности, создавшейся в условиях революционного катаклизма. Это вполне ясно из изданных в 1983 году за рубежом воспоминаний идеологической, затем литературной деятельницы, далее «диссидентки» и, наконец, эмигрантки Р.Д. Орловой (урожденной Либерзон; 1918–1984). Правда, в обобщающих своих суждениях Раиса Давыдовна присоединяется к типичному «разделению»:

мол, были хорошие «мы» и некие мерзкие «они», которые и устроили террор 1937-го. Однако множество ее конкретных сообщений в сущности начисто опровергает подобные (в том числе и ее собственные!) голословные противопоставления. В том общественном слое, к которому она принадлежала, эти самые «мы» и «они» едва ли могут быть разграничены. Кстати сказать, в другой книге Р.Д. Орлова определила суть 1937 года так: «свои убивали своих»[405]. То же самое не раз повторял в широко известных мемуарах И.Г. Эренбург. И эта «формулировка» вполне верна…

В 1937 году Раиса Либерзон была студенткой Московского ИФЛИ — Института истории, философии и литературы, самого «элитарного» и «престижного» из гуманитарных высших учебных заведений того времени. Среди студентов имелось немало детей крупных руководителей, и мемуаристка воссоздает атмосферу (цитирую) «комсомольских собраний в 1937–1938 годах, где студенты один за другим отрекались от арестованных отцов и матерей… Бывший нарком финансов Гринько — среди обвиняемых на процессе «правотроцкистского блока»… Не решаюсь смотреть туда, где стоит Ирина (дочь этого наркома, с которой, между прочим, я позднее, в 1950–1970-х годах, вместе работал в Институте мировой литературы. — В.К.), и не могу не смотреть… Студенты и преподаватели ИФЛИ… единогласно требуют расстрела подлых изменников. Я голосовала вместе со всеми… И она (Ирина. — В.К.) поднимает руку, и она за то, чтобы ее отца расстреляли»!..[406]

Нельзя не оценить правдивость мемуаристки. Так, рассказывая о своем собственном отце, не самом крупном, но все же руководящем деятеле, отстраненном от своего поста в 1937 году и ждавшем ареста (чего не произошло), Р.Д. Орлова честно признается:

«…он спрашивает: «А если меня арестуют?» И я, не подумав ни мгновения: «Я буду считать, что тебя арестовали правильно». Сказала, и пол под ногами не содрогнулся… Принял ли он мои чудовищные слова как должное? Он и сам говорил, что по-другому нельзя» (c. 74).

Раиса Давыдовна — и опять-таки нельзя не оценить ее искренность — поведала и о своем прямом практическом участии в «чистке». Она училась в ИФЛИ, а затем работала в ВОКСе (Всесоюзное общество культурных связей с заграницей — учреждение, теснейшим образом связанное с НКВД) вместе с человеком, которого называет в своих воспоминаниях «Юрий К.» (как сообщил мне А.В. Караганов, речь идет о Г.С. Кнабе). На заседании партийного бюро ВОКСа его принимали в партию, — точнее, переводили из кандидатов в члены: «Я выступила против приема К. Остальные были «за», меня не поддержали. И тогда я рассказала содержание личного разговора, который был у нас за несколько месяцев до бюро… Он мне сказал: «Если бы тебе в ЦК велели вешать детей, ты бы проплакала всю ночь, а утром стала бы выполнять приказ». Фраза, — продолжает мемуаристка, — крамольная: каждый коммунист обязан был выполнять любые указания ЦК, в том числе выселять, сажать, да и убивать. Но говорить об этом, называть подобные указания было нельзя… Дело дошло до КПК — Комиссии партийного контроля. Во все инстанции вызывали и меня (и она вновь излагала свой личный разговор с сослуживцем! — В.К.)… Ю.К. исключили из кандидатов партии, выгнали из ВОКСа. Потом я долго не знала, что с ним. Не думала о нем. Вероятно, он автоматически вошел в категорию «чужой»… сегодня (написано в 1979 году. — В.К.)… я бы не подала руки человеку, который сделал нечто подобное (то есть и самой себе… — В.К.). Если б сегодня могла сказать: «заставили». Нет, никто не заставлял…» (с. 141).

Важно учитывать, что описанный эпизод относится к началу 1940-х годов, а не к 1937–1938 годам, когда Г.С. Кнабе едва ли бы отделался исключением из партии и изгнанием с работы… И воистину странно, что, поведав о подобных фактах, Р.Д. Орлова в то же время не раз вопрошает в этих же своих воспоминаниях:

«Тридцать седьмой год — память ужаса… И бесконечные поиски объяснения… почему это произошло?» (c. 72). Или: «Кто же… все это делает?» (c. 55).

Разве не ясно, что «это делали» люди, во всем подобные ей самой, — насквозь проникнутые духом Революции?

Р.Д. Орлова пишет о более поздних — уже 1960-х годов — событиях: «…очень важно для отдельных человеческих судеб, кто в партбюро — сволочи или порядочные люди (отмечу сразу же, что в 1937-м это едва ли было «важно». — В.К.). Если бы не партсобрание секции критики (Московской организации Союза писателей. — В.К.) в декабре 1961 года, не пламенная активность вечного комсомольца Ивана Чичерова, не было бы поднято дело Эльсберга, не был бы этот доносчик, виновник стольких арестов, публично разоблачен» (c. 228). Я знал по Институту мировой литературы и «пламенного вечного комсомольца» — театрально-литературного деятеля И.И. Чичерова, и (как в конце концов выяснилось) «консультанта» НКВД-МГБ литературоведа Я.Е. Эльсберга (Шапирштейна), который еще в юности, в начале 1920-х годов, был арестован ГПУ за связь с «эсеровским подпольем», но вскоре освобожден, — по-видимому, не без обязательства «сотрудничать с органами». Близко знал я и одного из тех, на кого «донес» Эльсберг, — влиятельного литературоведа Л.Е. Пинского, который рассказывал мне, как на суде Эльсберг с удивительной точностью воспроизвел его «крамольные» речи (Леонид Ефимович неосторожно «исповедывался» перед коллегой, не имея представления о другой его «профессии»).

Между прочим, широко мысливший Л.Е. Пинский отнюдь не винил во всем «доносчика», ибо «доносительство» в разных его формах было, по его определению, всеобщей «системой», а не следствием пороков отдельных людей.

И, как мы видим, Р.Д. Орлова, проклиная Эльсберга, вместе с тем признается в своем собственном доносе на собрата по ИФЛИ! Тут, правда, возможен спор о двух различных «видах» доноса:

Орлова подчеркивает, что ее никто и никак «не заставлял» быть доносчицей, а Эльсберг, надо думать, доносил не в силу личной коммунистической убежденности (он, кстати, был беспартийным), а, если воспользоваться словом Маяковского, «по службе» (но не «по душе»). Можно дискутировать о том, что «лучше» и что «хуже», однако скорее всего эта этическая проблема до конца неразрешима…

Но в данном случае существенна не этическая, а практическая сторона дела: во-первых, нет оснований сомневаться, что в 1937 году и позже было исключительно широко распространено именно совершенно «добровольное» (подобное тому, в котором призналась Р.Д. Орлова) доносительство, диктуемое искренней убежденностью, а во-вторых, те разного рода «приспособленцы», которые доносили «по службе», или, скажем, «из страха», в конечном счете опирались на царившую в стране атмосферу «разоблачения врагов». Необходимо сознавать, что любое «приспособленчество» возможно лишь тогда, когда есть к чему и к кому приспособляться! И с практической (а не этической) точки зрения добровольное доносительство, воспринимаемое и самим доносчиком, и его окружением как «правильное», нормальное — и даже истинно нравственное! — поведение, без сомнения, гораздо «опаснее», чревато во много раз более тяжкими последствиями, чем доносы по службе или из страха, — что и доказал лишний раз 1937 год.

Р.Д. Орлова — прямо скажем, не очень-то уж разумно — даже и в 1979 году с очевидным сочувствием, даже любованием писала о «пламенной активности вечного комсомольца Ивана Чичерова», который в конце 1950 — начале 1960-х годов разоблачал Эльсберга. Двумя десятилетиями ранее именно такие «пламенно активные» комсомольцы и коммунисты разоблачали бесчисленных «врагов». И нельзя не сказать, что «пламенная активность» Чичерова была в конечном счете «пробуждена» разоблачительным хрущевским докладом на XX съезде и последующими партийными директивами этого характера. Это очевидно из следующего. Сталин в 1937 году в очередной раз «поддержал» Михаила Булгакова, и Чичеров, как явствует из дневника Е.С. Булгаковой, стал всячески «обхаживать» писателя; но Елена Сергеевна записала 25 февраля 1938 года: «Этот Чичеров — тип! Он в 1926 году, чуть ли не через два дня после премьеры «Турбиных», подписал, вместе с другими, заявление в газете с требованием снятия «Турбиных»…»

Уже много лет назад, вскоре после смерти Сталина, Анна Ахматова произнесла слова, которые до сих пор многие любят цитировать: «Теперь арестанты вернутся, и две России глянут друг другу в глаза: та, что сажала, и та, которую посадили»[407].

Анне Андреевне принадлежит немало метких суждений, но эти ее слова явно упрощают реальность 1937-го и позднейших годов:

две противоположные «стороны», о которых она говорила, сплошь и рядом совмещались в одном и том же человеке… Так, в 1960-х годах немалую популярность приобрели сочинения литератора Бориса Дьякова о пережитой им судьбе заключенного, но позднее по документам выяснилось, что до того, как его «посадили», он сам «посадил» десятки людей… Или другой пример. В первое издание уже упомянутого «Непридуманного» (1991) Льва Разгона вошел небольшой раздел «Военные», в центре которого — судьба двоюродного брата автора, Израиля Разгона — высокопоставленного армейского политработника, расстрелянного в конце 1937 года. В рассказе создается прямо-таки героический образ, речь идет о выдающихся «уме, честности и бесстрашии Израиля», о его благородной дружбе с легендарным героем гражданской войны Иваном Кожановым и т. п..[408] Однако, переиздавая свое сочинение через три года, в 1994-м, Л. Разгон явно вынужден был выбросить этот краткий раздел (менее 20 страниц) из своей книги (все ее другие составные части вошли во второе издание), поскольку по документам было установлено, что именно его кузен Израиль Разгон «посадил» своего друга Ивана Кожанова, о чем как раз в 1991 году было сообщено в печати…[409]

* * *

Прежде чем идти далее, нельзя не остановиться на возбуждающем страсти вопросе, который, по всей вероятности, уже возник в сознании читателей. Почему в обсуждение феномена «1937-й год» вовлеклось столь много еврейских имен?

Правда, реакция на это обилие еврейских имен будет, без сомнения, совершенно иной у разных читателей. Одни скажут, что вот, мол, евреи в 1937 году устроили в стране очередную кровавую мясорубку. Но здесь я не могу не повторить то, о чем уже говорил выше. Русский человек, не лишенный разума и честности, должен возмущаться прежде всего и главным образом теми русскими, которые участвовали в терроре на своей родной земле, а не евреями и вообще людьми других национальностей! Вина этих русских гораздо более тяжкая и позорная, чем вина любых «чужаков»! К этой теме, впрочем, нам еще придется обращаться.

Но неизбежна и другая реакция на обилие еврейских имен в разговоре о 1937 годе: эти имена, мол, тенденциозно выпячены в «антисемитских» целях. И неправильно было бы закрыть глаза на эту сторону дела, причем не только (и даже не столько) ради опровержения упреков в «антисемитской» тенденциозности, но и — прежде всего! — ради всестороннего уяснения реальной политической ситуации 1930-х годов. Выше цитировалось исследование израильского политолога М.С. Агурского, который не «побоялся» напомнить, что к 1922 году в верховном органе власти — Политбюро — состояло три (из общего количества пяти членов) еврея. Между тем в 1930-х годах в составе Политбюро (тогда — десять членов) имелся только один еврей — Каганович. Об этом очень часто говорится в сочинениях о тех временах с целью показать, что евреи тогда уже не играли первостепенной роли в политике.

Всецело естественный процесс постепенного «продвижения» во власть представителей «основного» населения страны действительно совершался, но колоссальная роль евреев в верховной власти первых послереволюционных лет привела к чрезвычайно весомым результатам, — о чем недвусмысленно писал тот же М.С. Агурский. В его уже не раз цитированной книге есть специальное «приложение» под заглавием «Демографические сдвиги после революции», где прежде всего, как он сам сформулировал, «идет речь о массовом перемещении евреев из бывшей черты оседлости в центральную Россию», и особенно интенсивно — в Москву: «В 1920 г., — констатирует М.С. Агурский, — здесь насчитывалось 28 тыс. евреев, то есть 2,2% населения, в 1923 г. — 5,5%, а в 1926 г. — 6,5% населения. К 1926 г. в Москву приехало около 100 000 евреев» (c. 265).

Имеет смысл сослаться и на сочинение другого, гораздо более значительного, еврейского идеолога — В.Е. Жаботинского. На рубеже 1920–1930-х годов он привел в своей статье «Антисемитизм в Сов. России» следующие сведения:

«В Москве до 200 000 евреев, все пришлый элемент. А возьмите… телефонную книжку и посмотрите, сколько в ней Певзнеров, Левиных, Рабиновичей… Телефон — это свидетельство: или достатка, или хорошего служебного положения»[410].

Из обстоятельного справочника «Население Москвы», составленного демографом Морицем Яковлевичем Выдро, можно узнать, что если в 1912 году в Москве проживали 6,4 тысячи евреев, то всего через два десятилетия, в 1933 году, — 241,7 тысячи, то есть почти в сорок раз больше![411]. Причем население Москвы в целом выросло за эти двадцать лет всего только в два с небольшим раза (с 1 млн 618 тыс. до 3 млн 663 тыс.).

В сознание многих людей — о чем уже шла речь — давно внедрено представление, что евреи тем самым вырывались, «освобождались» из чуть ли не «концлагеря» — «черты оседлости». Но вот, например, И.Э. Бабель записывает в дневнике об исчезавших на его глазах еврейских местечках в «черте оседлости»: «Какая мощная и прелестная жизнь нации здесь была…»[412]. Через много лет, в 1960-х, М.М. Бахтин рассказал мне о своей только что состоявшейся беседе с широко известным в свое время писателем Рувимом Фраерманом, который был старше Бабеля и еще лучше знал еврейскую жизнь в «черте оседлости». Р.И. Фраерман (1891–1972) с глубокой горечью говорил о том, что в пределах этой самой «черты» в течение столетий сложились своеобразное национальное бытие и неповторимая культура, которые теперь, увы, безвозвратно утрачены…

Однако среди родившихся позднее, чем Бабель и Фраерман, евреев господствовало иное мнение. Я рассказал тогда же о сетованиях Фраермана близко знакомому мне поэту Борису Абрамовичу Слуцкому (1919–1986), и он не без гнева воскликнул: «Ну, Вадим, вам не удастся загнать нас обратно в гетто!» Подобное «намерение», разумеется, даже и не могло бы придти мне в голову — уже хотя бы в силу его полнейшей утопичности. Тем не менее «реакция» Слуцкого была, несомненно, типичной для евреев, которые не могли иметь представления о реальной жизни в «черте оседлости», — несмотря даже на то, что жизнь эта нашла художественное и, более того, поэтическое воплощение, скажем, в прозе Шолом-Алейхема и живописи Шагала.

Могут, впрочем, возразить, что в произведениях Шолом-Алейхема и Шагала воссозданы не только «поэзия» жизни еврейских «местечек», но и ее тяготы и страдания. Однако такое возражение совершенно неосновательно, ибо литература и живопись того же времени, запечатлевшие русскую жизнь, ничуть не менее драматичны и даже трагедийны; собственно говоря, «поэзия бытия» и немыслима без тягот и страданий…

Но обратимся непосредственно к еврейскому «перемещению» 1920 — начала 1930-х годов. Сотни тысяч евреев после 1917 года бесповоротно уходили из тех городов и городков на западных землях России, где их предки жили в течение столетий, и устремлялись в центр России; только в Москву переселилось к 1933 году, как мы видели, около четверти миллиона евреев!

Это своего рода «великое переселение», естественно, не могло не иметь самых существенных последствий. «Очень большое число евреев», резюмировал в своем исследовании М.С. Агурский, оказалось «в ряде жизненно важных областей государственной, экономической, социальной жизни» (цит. соч., с. 260).

Стоит сказать о том, что многие из пишущих об истории считают ненужной или даже вредящей истине самую постановку вопроса о роли «национального фактора» и, особенно, о роли евреев в истории России. Так, например, в 1992 году Г.А. Бордюгов и В.А. Козлов в своей совместной книге «История и конъюнктура» заявили:

«Мы собственными глазами видели, как в 1988 г. некоторые люди, опираясь на статью В. Кожинова «Правда и истина» («Наш современник», 1988, № 4), составляли списки партийных работников 20 — 30-х годов с указанием их псевдонимов и фамилий и подсчитывали количество евреев в составе руководящих партийных органов. Очевидно, они считали, что это и есть та самая главная правда, та самая истина, до которой следует докапываться. Такие «простые» ответы были очень соблазнительны для неразвитого сознания, но это было нечто весьма и весьма чуждое как правде, так и истине. Заметим, что «простые ответы» часто возникают и от растерянности, и от незнания. Но есть незнание, которое ведет людей в библиотеки. А есть воинствующее невежество, которое зовет людей «бить жидов, спасать Россию»…»[413].

К сожалению, подобные рассуждения отнюдь не редкость, и потому следует разобраться в их существе. Начну с конца. В течение последнего десятилетия (1988–1997) о весомой, а в отдельные периоды даже исключительно весомой роли евреев в трагической истории России 1910–1930-х годов писали и говорили очень многие авторы и ораторы, однако нельзя привести ни единого факта «битья жидов», — хотя межнациональных побоищ за это время в стране было сколько угодно… Бордюгов и Козлов, по всей вероятности, скажут, что такое все же могло бы случиться, и поэтому нельзя, мол, касаться столь «опасной» темы. При этом — хотели этого или не хотели наши авторы — неизбежно подразумевается, что нарушивший сей запрет человек предстает — пусть хотя бы «объективно», «невольно» — в качестве опаснейшего врага евреев, ибо люди с «неразвитым сознанием», прочитав его статью, примут решение «бить жидов».

Кстати сказать, согласившись с этим мнением, придется признать антисемитами М. Агурского и Д. Самойлова-Кауфмана (см. цитаты из его сочинения ниже), которые, не боясь острых углов, размышляли о непомерном «обилии» евреев в составе послеоктябрьской власти…

И что бы там ни говорилось, в изучении истории нет и не может быть «запретных» тем, а помимо того нельзя не видеть, что замалчивание реальной роли евреев во властных «органах» в 1937 году дает возможность многим современным авторам и ораторам грубейшим образом искажать суть тогдашнего террора: его пытаются толковать (это, кстати сказать, начал делать еще в 1930-х годах Троцкий) как «антисемитский» (поскольку тогда погибло множество евреев). И, конечно же, необходимо внести ясность в эту проблему.

* * *

Конкретная «доля» евреев в важнейших, по определению М. Агурского, «областях жизни» 1930-х годов не выяснена со всей достоверностью, и вокруг этой проблемы нередко возникают сегодня горячие споры. Так, например, страстный борец против «антисемитизма» журналистка Евгения Альбац, признавая в своей книге об «органах», что «среди следователей НКВД-МГБ — и среди самых страшных в том числе — вообще было много евреев» (уже точно установленные факты никак не позволяют это игнорировать), все же утверждает: «…в процентном отношении — к общей численности еврейского народа в стране — евреев в НКВД было не больше, чем, скажем, русских или латышей»[414].

Архивы ОГПУ-НКВД в сущности еще не изучены. Однако, что касается верховного руководства НКВД в середине 1930-х годов, оно доподлинно известно, ибо 29 ноября 1935 года в газете «Известия» было опубликовано сообщение о присвоении «работникам НКВД» высших званий — Генерального комиссара и комиссаров Госбезопасности 1 и 2-го рангов (соответствовали армейским званиям маршала и командармов 1 и 2-го рангов, — то есть, по-нынешнему, маршала, генерала армии и генерал-полковника). И из 20 человек, получивших тогда эти верховные звания ГБ, больше половины, — 11 (включая самого Генерального комиссара) были евреи[415], 4 (всего лишь!) — русские, 2 — латыши, а также 1 поляк, 1 немец (прибалтийский) и 1 грузин.

Из этих двух десятков людей, которые — подобно множеству других деятелей того времени — были и палачами, и, затем, жертвами, уцелел тогда (чтобы быть расстрелянным позднее, в 1954 году) только грузин С.А. Гоглидзе. Но ясно, что утверждение Е. Альбац о «процентном соотношении» в свете этой информации оказывается заведомо несостоятельным.

Стоит привести здесь прямо-таки поразительное заявление по поводу обилия евреев в «органах», сделанное принципиальным «юдофилом» А.М. Горьким еще в 1922 году:

«Я верю, что назначение евреев на опаснейшие и ответственные посты часто можно объяснить провокацией: так как в ЧК удалось пролезть многим черносотенцам, то эти реакционные должностные лица постарались, чтобы евреи были назначены на опаснейшие и неприятнейшие посты»[416].

Закономерно, что Горький начал со слов «я верю» (а не «я знаю»), и, разумеется, он не смог бы назвать даже хотя бы одно имя из тех «многих черносотенцев», которые, сумев «пролезть» в ЧК, якобы заняли там положение, дающее им возможность назначать евреев на «ответственные посты»! К тому же — как уже было показано выше — суть дела состояла в назначении на такие посты не именно и только евреев, а вообще «чужаков», которые смотрели на русскую жизнь как бы со стороны и могли в тех или иных ситуациях «не щадить» никого и ничего… Часто можно столкнуться с утверждениями, что ВЧК и, затем, ГПУ вообще, мол, «еврейское» дело. Однако до середины 1920-х годов на самых высоких постах в этих «учреждениях» (постах председателя ВЧК-ОГПУ и его заместителей) евреев не было; главную роль в «органах» играли тогда поляки и прибалты (Дзержинский, Петерс, Менжинский, Уншлихт и др.), — то есть по существу «иностранцы». Только в 1924 году еврей Ягода становится 2-м заместителем председателя ОГПУ, в 1926-м возвышается до 1-го зама, а 2-м замом назначается тогда еврей Трилиссер. А вот в середине 1930-х годов и глава НКВД, и его 1-й зам (Агранов) — евреи.

Впрочем, Е. Альбац может возразить, что, помимо самого верхнего «этажа», имелось множество руководящих сотрудников ОГПУ-НКВД, которые непосредственно осуществляли репрессии, и следует учитывать «национальные пропорции» не только на самом верху.

Документами, которые дали бы возможность точно выяснить эти «пропорции», мы пока не располагаем. Правда, не так давно киевский журнал «Наше минуле» опубликовал обширный свод «документов из истории НКВД УССР» (1993, № 1, c. 39–150), свидетельствующих, что на Украине евреи играли в репрессивных «органах» безусловно преобладающую роль. Но нас интересует центр страны, Москва, куда после 1917 года шел, по определению М.С. Агурского, «огромный приток еврейского населения», и множество евреев заняло чрезвычайно весомое положение «в ряде жизненно важных областей», к которым, понятно, относилось и ОГПУ-НКВД.

В самое последнее время ведущий специалист Государственного архива Российской Федерации Александр Кокурин и сотрудник общества «Мемориал» Никита Петров опубликовали статистические данные о национальном составе НКВД в 1937 году, — правда, только о периферийных его сотрудниках; приводимые цифры предваряет следующее уклончивое разъяснение: «Статистические данные о состоянии (на 1 марта 1937 года) оперативных кадров УГБ (то есть местных «управлений Госбезопасности». — В.К.) НКВД/УНКВД (кадры ГУГБ[417] Центра сюда не входят) выглядят так: общая численность — 23 857 человек… русские — 15 570 человек… евреи — 1776 человек…»[418].

При этом остается совершенно неясным, каков был удельный вес тех и других среди «руководителей». Количество сотрудников «низших» званий (сержант ГБ, младший лейтенант, лейтенант) или вообще не имевших звания составляло 22 271 человек (имеются в виду местные УГБ) — то есть 93,4 процента (от 23 857 человек), а количество сотрудников (опять-таки местных) с более или менее высокими званиями — от старшего лейтенанта ГБ (соответствовало нынешнему майору) до комиссара ГБ 1-го ранга (соответствовало генералу армии) — всего лишь 1585 человек, то есть 6,6 процента.

И архивисты должны были бы, конечно, сообщить, какая часть из 1776 евреев, являвшихся к марту 1937 года (то есть как раз ко времени широких репрессий) сотрудниками местных управлений ГБ, принадлежала к 22 271 носителю «низших» званий (и вообще не имевшим званий), а какая — к 1585 носителям высших. Публикаторы сведений, похоже, предпочли затушевать это соотношение…

Еще более важны, конечно, данные о национальном составе Главного управления ГБ (в Москве), которые в публикуемый материал вообще «не вошли» (по всей вероятности, опять-таки из-за опасений публикаторов быть обвиненными в «антисемитизме»).

Но точно известно, что в 1934–1936 годах во главе «центра» НКВД стояли два еврея и один русский (нарком Г.Г. Ягода и его заместители: 1-й — еврей Я.С. Агранов и 2-й — русский Г.Е. Прокофьев). В конце 1936 года впервые в истории ВЧК-ОГПУ-НКВД (о смысле этого — ниже) главой стал русский, Н.И. Ежов, Агранов остался 1-м замом, а из трех действовавших с конца 1936-го новых замов — М.Д. Бермана, Л.Н. Бельского (Левина) и М.П. Фриновского — только последний не был, возможно, евреем (точных сведений о его национальности у меня нет). Далее, «Главное управление ГБ Центра» состояло к 1937 году из 10 «отделов» (охраны, оперативного, контрразведывательного, секретно-политического, особого и т. д.), и начальниками по меньшей мере 7(!) из этих 10 отделов были евреи[419].

И все же вполне достоверной и полной картины национального состава НКВД пока не имеется, — хотя вместе с тем едва ли есть основания сомневаться, что дело обстояло тогда так же, как и в других «жизненно важных» областях.

Чтобы показать, сколь значительной была в 1930-х годах роль людей еврейского происхождения в жизни столицы СССР, обратимся к такой, без сомнения, важной области, как литература, — к доподлинно известному нам национальному составу Московской организации ССП (Союза советских писателей), точнее, наиболее «влиятельной» ее части.

На первый взгляд может показаться, что это «перескакивание» от ОГПУ-НКВД к ССП неоправданно. Но можно привести целый ряд доводов, убеждающих в логичности такого сопоставления. Для начала вспомним хотя бы о том, что среди деятелей литературы того времени было немало людей, имевших опыт работы в ВЧК-ОГПУ-НКВД, — скажем, И.Э. Бабель, О.М. Брик, А. Веселый (Н.И. Кочкуров), Б. Волин (Б.М. Фрадкин), И.Ф. Жига, Г. Лелевич (Л.Г. Калмансон), Н.Г. Свирин, А.И. Тарасов-Родионов и т. д.

Далее, своего рода «единство» с ОГПУ продемонстрировала большая группа писателей, побывавшая в августе 1933 года в концлагере Беломорканала, чтобы воспеть затем работу «чекистов» в широко известной книге, где выступили тридцать пять писателей во главе с А.М. Горьким.

Уместно привести также позднейшие (конца 1950 — начала 1960-х годов) рассуждения писателя В.С. Гроссмана о И.Э. Бабеле и других: «Зачем он встречал Новый год в семье Ежова?.. Почему таких необыкновенных людей — его (Бабеля. — В.К.), Маяковского, Багрицкого — так влекло к себе ГПУ? Что это — обаяние силы, власти?»[420] Особой «загадки» здесь нет, ибо Бабель сам служил в ВЧК, одним из наиболее близких Маяковскому людей был следователь ВЧК-ОГПУ и друг зампреда ОГПУ Агранова Осип Брик, Багрицкий же с чувством восклицал в стихах:

Механики, чекисты, рыбоводы,

Я ваш товарищ, мы одной породы…

и т. д.

Уже из этого, полагаю, ясно, что «сопоставление» ОГПУ-НКВД и ССП того времени не является чем-то несообразным. Что же касается национального состава «ведущей» части писателей Москвы, о нем есть точные сведения. Речь идет при этом не вообще о писателях, а о тех из них, которые имели тогда достаточно высокий официальный статус и потому в 1934 году стали делегатами всячески прославлявшегося писательского съезда, торжественно заседавшего шестнадцать дней — с 17 августа по 1 сентября.

Московская делегация была самой многолюдной: из общего числа около 600 делегатов съезда (со всей страны, от всех национальностей) к ней принадлежала почти треть — 191 человек. (Следует иметь в виду, что в опубликованном тогда «мандатной комиссией» съезда подсчете указана цифра 175, но здесь же оговорено: «не все анкеты удалось полностью обработать», и, согласно поименному списку делегатов, от Москвы участвовало в съезде на 16 человек больше[421].)

Национальный состав московских делегатов таков: русские — 92, евреи — 72, а большинство остальных — это жившие в Москве иностранные «революционные» авторы (5 поляков, 3 венгра, 2 немца, 2 латыша, 1 грек, 1 итальянец; в кадрах НКВД, как мы видели, тоже было немало иностранцев). И если учесть, что население Москвы насчитывало к 1934 году 3 млн. 205 тыс. русских и 241,7 тыс. евреев, «пропорция» получается следующая: один делегат-русский приходился (3205 тыс.: 92) на 34,8 тысячи русских жителей Москвы, а один делегат-еврей (241,7 тыс.: 72) — на 3,3 тысячи московских евреев… Из этого, в сущности, следует, что евреи тогда были в десять раз более способны занять весомое положение в литературе, нежели русские, — хотя ведь именно русские за предшествующие Революции сто лет создали одну из величайших и богатейших литератур мира!..

Но проблема проясняется, если вспомнить, что делегатами съезда 1934 года не являлись, например, Анна Ахматова, Михаил Булгаков, Павел Васильев, Николай Заболоцкий, Сергей Клычков, Николай Клюев (он был арестован за полгода до съезда), Михаил Кузмин, Андрей Платонов, — без которых нельзя себе представить русскую литературу того времени, — а также множество других значительных писателей.

Стихослагатель Безыменский заявил на съезде: «В стихах типа Клюева и Клычкова… мы видим… воспевание косности и рутины при охаивании всего… большевистского… Под видом «инфантилизма» и нарочитого юродства Заболоцкий издевался над нами… Стихи П. Васильева в большинстве своем поднимают и живописуют образы кулаков…»[422] и т. д.

Не было, понятно, на съезде и наиболее выдающихся русских мыслителей, органически связанных (как это вообще присуще русской мысли) с литературой, — Михаила Бахтина, Алексея Лосева, Павла Флоренского, которые к тому времени были репрессированы… На съезде задавали тон совсем другие «идеологи» — Иоганн Альтман, Михаил Кольцов (Фридлянд), Исай Лежнев (Альтшулер), Карл Радек (Собельсон) и т. п.

Виктор Шкловский провозгласил на одном из первых заседаний съезда: «Я сегодня чувствую, как разгорается съезд, и, я думаю, мы должны чувствовать, что если бы сюда пришел Федор Михайлович, то мы могли бы судить его как наследники человечества, как люди, которые судят изменника, как люди, которые сегодня отвечают за будущее мира. Ф.М. Достоевского нельзя понять вне революции и нельзя понять иначе, как изменника»[423].