Глава седьмая Вожди и история
Глава седьмая
Вожди и история
В подавляющем большинстве нынешних сочинений о первых послереволюционных десятилетиях предпринят кардинальнейший «пересмотр» тех представлений об этом периоде истории, которые господствовали ранее. Произошла своего рода замена знака плюс на минус: то, что рассматривалось как исторические победы и достижения, стали толковать в качестве поражений и бед. Притом нередко этим самым «пересмотром» занимаются авторы, которые еще десять, максимум пятнадцать лет назад писали нечто прямо противоположное…
Естественно, что многих людей возмущает или, по меньшей мере, смущает такое положение вещей, но проблема все же не столь проста, как может показаться с первого взгляда. Выше уже шла речь об относительности и, в конечном счете, мнимости понятия «прогресс», которое, строго говоря, являет собой мобилизующий и обнадеживающий людей миф, ибо в силу всеобщих законов бытия любое приобретение неизбежно оборачивается не менее существенными потерями. Так, например, ныне все более широкие круги людей осознают, что гигантские победы в сфере научно-технического прогресса, завоеванные в нашем столетии, ставят под вопрос самое бытие человечества (и даже жизнь на Земле вообще).
Поэтому переосмысление каких-либо явлений и событий истории, в результате, которого то, что толковалось как победа, предстает как поражение, не является чем-то абсурдным, — хотя, конечно такое переосмысление должно быть подлинно основательным и тщательно аргументированным (ныне же многие пересмотры явно легковесны и бездоказательны).
Но есть и другая сторона проблемы «пересмотра». В течение долгого времени все исторические победы и достижения преподносились как плоды разумения и деяния «вождей» — Ленина и Сталина. Хотя к XX веку было выработано — в том числе, кстати сказать, и в марксистских сочинениях — достаточно объективное понимание роли личности в истории, внедряемая в массы идеология с ним, в сущности не считалась, заставляя подчиняться себе и профессиональных историков. И ход событий с 1917 по 1953 год оказывался, в основном, попросту выражением деятельности вождей…
Но вот в чем странный и даже нелепый парадокс: авторы, которые со второй половины 1980-х годов начали взапуски проклинать Сталина, а затем Ленина, всецело сохранили в себе внушенное господствовавшей до 1956 года идеологией убеждение, что все происходившее после 1917 года в стране — результат мысли и воли вождей! Правда, теперь они толковали эти результаты как тяжкие беды и поражения, но самая основа, фундамент их понимания истории остался прежним![196] Перед нами по сути дела пресловутый «культ личности» — пусть и «наизнанку» (ниже будут приведены конкретные образчики этого сегодняшнего культа — например, в сочинениях о 1937-м годе и о Великой Отечественной войне).
Разумеется, объективный ход истории так или иначе выражался, проявлялся и в действиях вождей, но совершенно несостоятельно представление, согласно которому историческое бытие громадной страны, так или иначе связанное с бытием мира в целом, являлось выражением мысли и воли вождей. Между тем именно такое представление в той или иной мере присутствует в множестве нынешних сочинений.
И надо прямо сказать, что их авторы находятся в зависимости — конечно, бессознательной — от той идеологии, которая была внедрена в массовое сознание много лет назад, — идеологии, внушавшей, что все совершавшееся в стране — плод личных, собственных, в конце концов, своевольных «решений» Ленина и Сталина.
И для начала обратимся к ряду конкретных «решений» Сталина, дабы убедиться, что они были продиктованы ходом самой истории, а не его личными «замыслами».
* * *
Вот хотя бы первое по времени (конец 1924–1925 гг.) кардинальное сталинское решение о строительстве социализма «в одной стране», которое ранее восхвалялось, а теперь чаще всего проклинается как установка на «национал-большевизм» (о котором мы еще будем говорить). Между тем, давно доказано, что Н.И. Бухарин выдвинул эту проблему ранее Сталина[197] и, главное, обосновал ее реализацию в двух обстоятельных статьях (которые тогда имели значительно большее влияние, чем сталинские статьи): «Путь к социализму и рабоче-крестьянский союз» (1925) и «О характере нашей революции и о возможности победоносного социалистического строительства в СССР» (1926).
Но суть дела даже не в этом. Совершившийся в 1925–1926 годы отказ от незыблемой ранее установки на мировую (или хотя бы западноевропейскую) революцию, без которой, мол, ни о каком социализме в России не может быть и речи, являлся не волевым, а вынужденным актом. Это убедительно показано, между прочим, в книге, принадлежащей современному историку самого молодого поколения, С.В. Цакунову, — «В лабиринте доктрины. Из опыта разработки экономического курса страны в 1920-е годы» (М., 1994). То, что перед нами именно молодой историк, весьма важно: С.В. Цакунов не испытал давления различных идеологических тенденций, характерных для предшествующих десятилетий, и смог подойти к изучению предмета более или менее беспристрастно.
Он доказывает, что в основных политических решениях 1920-х годов выражался «тот путь, по которому стихийно (курсив здесь и далее мой. — В.К.) развивалась практика руководства экономической жизнью… Как потом показал опыт, это был единственно возможный вариант практического руководства экономической жизнью… В дальнейшем Сталин и его окружение… использовали этот метод, не называя его непосредственно. Суть его состояла в том, что делались лишь те уступки, без которых дальше режим удержаться у власти уже бы не смог…» (с. 107–108).
В своих «решениях» и Ленин, и Бухарин (который с конца 1925 до середины 1928 года играл в определении партийной линии безусловно первую роль), и, далее, Сталин так или иначе реагировали на изменения в экономическом и политическом бытии страны. При этом, подчеркивает С.В. Цакунов, «Сталин осознал для себя не только стратегическое значение идеи «социализма в одной стране», как это он делал вслед за Бухариным, но и ее конкретно-практическую функцию, позволявшую смелее смотреть в лицо новым опасностям…» (с. 147), и потому «к процессу формирования «гарантий», совершавшемуся под прикрытием идеи «социализма в одной стране», Сталин подходил шире, чем Бухарин, и гораздо прагматичнее» (с. 146).
Этот вывод молодого историка резко расходится с настойчиво пропагандируемым в последние годы представлением, согласно которому как раз Бухарин — широко мыслящий «прагматик» (Ленин, знавший его лучше, чем нынешние его апологеты, квалифицировал его, наоборот, как «схоластика») в отличие от «догматика» Сталина. Но решение о немедленной коллективизации, которое в 1928 году выдвинул — уже самостоятельно (и в противовес Бухарину) — Сталин, было продиктовано не политической догмой, а реальным положением в экономике страны.
Вопрос о необходимости коллективизации вообще-то был решен (теоретически — как перспективный план) при Ленине, однако даже еще в ноябре 1927 года Сталин говорил о коллективизации:
«К этому дело идет, но к этому дело еще не пришло и нескоро придет»[198]. Тем не менее всего лишь через полгода, в мае 1928-го, он выступил с докладом «На хлебном фронте», из которого со всей ясностью следовало, что коллективизация — неотложная, насущнейшая задача. И уже в 1929 году началось ее глобальное практическое осуществление.
Ныне все знают, что коллективизация привела к тягчайшим и просто чудовищным последствиям. Позволю себе в связи с этим чисто личное отступление. Многое из того, что произошло в 1929–1933 годы, мне стало известно (прежде всего из бесед с М.М. Бахтиным) еще в начале 1960-х годов, и должен признаться: я пришел тогда к полнейшему «отрицанию» послереволюционного пути страны. В 1966 году, когда коллективизация, несмотря на признание ее так называемых перегибов (о чем официально говорилось еще и во время ее проведения), являлась в общем сознании в качестве великого позитивного свершения, мой ближайший друг поэт Анатолий Передреев (1934–1987), уроженец саратовской деревни Новый Сокур, сказал в стихотворении «Воспоминание о селе»:
Забыв о том, как сеяли и жали,
Давным-давно мои отец и мать
Из деревеньки этой убежали,
Едва-едва успели убежать…
А по всему голодному Поволжью
Смерть от села ходила до села…
Эти строки, понятно, заменялись при публикациях стихотворения точками и были восстановлены лишь в пору «гласности».
Но об этом речь пойдет ниже. Здесь же обратимся к, так сказать, исходному вопросу: почему было принято само это приведшее к тяжелейшим жертвам практическое решение о немедленной коллективизации?
В декабре 1927 года выявились непредвиденные трудности с «хлебозаготовками» — то есть закупкой у крестьян зерна (а не «продразверсткой»). Дело шло о создании необходимых запасов хлеба (для населения городов, для армии и т. д.). Но получить эти необходимые государственные запасы удалось лишь путем применения «чрезвычайных мер».
13 февраля 1928 года Сталин направил обращение «ко всем организациям ВКП(б)» под названием «Первые итоги заготовительной кампании и дальнейшие задачи партии» (между прочим, это обращение было впервые опубликовано лишь в 1949 году). А через два месяца, 13 апреля, Бухарин прочитал и тут же опубликовал пространный доклад: «Уроки хлебозаготовок, Шахтинского дела (о тогдашних «вредителях» в Донбассе. — В.К.) и задачи партии».
Эти тексты предельно близки по смыслу (а подчас даже совпадают дословно). И там, и здесь тяжкие трудности в деле хлебозаготовок объясняются «ошибками» властей — и центральной, и местных[199].
Главные ошибки оба вождя согласно усматривали в том, что крестьянам не было обеспечено потребное количество промышленных товаров, и они не были заинтересованы в продаже своего зерна (деньги оказывались ненужными), и, с другой стороны, не велась решительная борьба с «кулаками», активно, мол, срывавшими хлебозаготовки.
Здесь важно учитывать, что позднее, в процессе партийной борьбы, Бухарин был объявлен пособником «кулаков», и, как ни дико, эта явная клевета и ныне многими принята на веру (хотя теперь принято не бранить, а восхвалять за это Бухарина).
Между тем в своем докладе 13 апреля 1928 года Бухарин даже резче, чем Сталин, говорил о борьбе с кулаками, обличая, в частности, тех коммунистов, которые «не видят необходимости форсированного наступления на кулака… Хлебозаготовки выявили такую прослойку нашего аппарата, которая потеряла классовое чутье, не хочет ссориться с кулаком»[200].
Наиболее же важен тот факт, что в своем упомянутом обращении от 13 февраля 1928 года Сталин еще отнюдь не ставил вопрос о прямом переходе к коллективизации — то есть, в сущности, к отмене провозглашенной в 1921 году «новой экономической политики» (НЭП). Он недвусмысленно заявлял: «Разговоры о том, что мы будто бы отменяем нэп, вводим продразверстку, раскулачивание и т. д., являются контрреволюционной болтовней, против которой необходима решительная борьба»[201].
Однако всего лишь через два-три месяца представления Сталина коренным образом изменились, и в своем докладе «На хлебном фронте», прочитанном 28 мая 1928 года и опубликованном в «Правде» 2 июня, он выступил против основных положений апрельского бухаринского доклада (хотя и не называл пока имени Бухарина), а также, в сущности, и против главных тезисов своего собственного февральского обращения к партии.
Сталин теперь отвергал убеждение (разделявшееся ранее и им самим), согласно которому хлебозаготовительные трудности — результат «ошибок». Он утверждал, что эти трудности объясняются, «прежде всего и главным образом, изменением строения нашего сельского хозяйства в результате Октябрьской революции, переходом от крупного помещичьего и крупного кулацкого хозяйства, дававшего наибольшее количество товарного (то есть предназначаемого для продажи. — В.К.) хлеба, к мелкому и среднему крестьянскому хозяйству, дающему наименьшее количество товарного хлеба»[202]. Этот вывод вовсе не был «открытием» самого Сталина; он, как бы проявляя честность, тут же сообщил, что почерпнул его из «записки члена коллегии ЦСУ (Центрального статистического управления. — В.К.) т. Немчинова».
В.С. Немчинов (1894–1964) — выдающийся представитель сложившейся в конце XIX — начале XX века русской экономической школы, в которой сформировался, в частности, и один из крупнейших экономистов мира Василий Леонтьев, эмигрировавший на Запад (точнее, ставший «невозвращенцем») в 1930 году. Впоследствии, в 1960-м, Леонтьев писал, что его «интеллектуальные корни» произросли «на плодородной почве Советской России» (имелась в виду Россия 1920-х годов); уважительно упомянул он здесь же и о знакомом ему с юных лет В.С. Немчинове[203].
Нельзя не сообщить, что выводы «записки» В.С. Немчинова произвели столь громадное впечатление на Сталина, что он вновь привел их через одиннадцать (!) лет в своем докладе на XVIII съезде партии, назвав здесь ученого «известным статистиком т. Немчиновым»[204].
В «записке» или, вернее, исследовании В.С. Немчинова, определившем переворот в представлениях Сталина, было показано, что до 1917 года более 70 процентов товарного хлеба давали крупные хозяйства[205], использующие массу наемных работников (в 1913 году — 4,5 млн. человек). После революции обширные земли этих хозяйств были поделены; количество крестьян-«единоличников» выросло на 8–9 млн. К 1928 году крестьяне (в целом) производили поэтому почти на 40 процентов больше хлеба, чем дореволюционное крестьянство, но, как и до 1917 года, почти целиком потребляли его сами: на продажу шло всего только (как показал В.С. Немчинов) 11,2 процента крестьянского хлеба!
Как уже отмечалось, и Бухарин, и Сталин (до ознакомления с исследованием В.С. Немчинова) полагали, что одной из главных причин «нежелания» крестьян продавать хлеб являлся дефицит нужных им промышленных товаров. Однако из вычислений Немчинова явствовало, что и до 1917 года крестьяне (речь идет именно о них, а не о крупных землевладельцах) продавали всего лишь 14,7 процента своего хлеба, и, следовательно, если дефицит «промтоваров» и влиял в 1927–1928 годах на крестьянский «зажим» хлеба, то в весьма небольшой степени: «товарная» часть крестьянского хлеба уменьшилась в сравнении с дореволюционным временем всего только на 3,5 процента.
Итак, ситуация к 1928 году сложилась поистине тупиковая. В урожайном 1926 году крестьяне, как показал В.С. Немчинов, произвели более 4 млрд. пудов, то есть 65,5 млн. тонн хлеба — почти на 25 млн. тонн больше, чем дореволюционное крестьянство — но продали всего лишь 466 млн. пудов, — то есть 7,4 млн. тонн. Между тем городское население росло тогда стремительно. И к концу 1928 года пришлось ввести в городах распределение хлеба по карточкам…
Мыслимые выходы из создавшегося положения были следующими: а) восстановление крупных «капиталистических» хозяйств, то есть, по существу, полная отмена Октябрьской революции; этого, впрочем, никто тогда не предлагал; б) отказ от промышленного роста и, соответственно, увеличения городского населения; такова была, например, программа видного «народнического» экономиста Н.Д. Кондратьева, которую Бухарин заклеймил в своем упомянутом выше докладе от 13 апреля 1928 года как «совершенно откровенную кулацкую программу»[206] (Кондратьев к тому моменту был уже изгнан отовсюду и ждал ареста); в) коллективизация, которая в сущности представляла собой восстановление крупных хозяйств с многочисленными работниками…
Изложив результаты исследования В.С. Немчинова, Сталин поставил вопрос о том, «где же выход из положения?» и ответил: «1) Выход состоит прежде всего… в переходе от индивидуального хозяйства к коллективному… 2) Выход состоит, во-вторых, в том, чтобы расширить и укрепить старые совхозы, организовать и развить новые крупные совхозы». Правда, Сталин добавил еще: «З) Выход состоит, наконец, в том, чтобы систематически поднимать урожайность… индивидуальных крестьянских хозяйств»[207], — но это явно было уступкой прежним представлениям.
Как уже отмечено, о тяжелейших последствиях коллективизации речь пойдет ниже; здесь же ставится задача показать, что коллективизация была порождением хода истории (раскрытым в исследовании В.С. Немчинова), а не личным деянием Сталина, — как бы его ни оценивать. Уничтожение крупных хозяйств, которого, между прочим, прямо-таки жаждали миллионы крестьян (начавших это уничтожение еще в 1905 году и без особого «руководства» большевиков довершивших его в 1917–1918 годах), с абсолютной неизбежностью привело к тому, что количество товарного хлеба в 1927 году было в два раза (!) меньше, чем в 1913-м, хотя валовой сбор зерна был примерно таким же. Поэтому и пришлось в 1928 году ввести в городах карточную систему (ведь городское население страны превысило дореволюционное и росло на 1,5–2 млн. человек за год).
Повторю еще раз, что я пока никак не «оцениваю» коллективизацию; я стремлюсь показать, что решение безотлагательно осуществить ее было вызвано не своеволием, а ходом истории. Может, впрочем, возникнуть вопрос о том, почему роковая нехватка товарного хлеба «обнаружилась» лишь к 1928 году. Но причина вполне ясна: после 1917-го очень резко сократилось городское население — и в силу гибели множества горожан, и в силу их массового «бегства» в деревню. Так, к 1920 году население Москвы уменьшилось по сравнению с дореволюционным в два раза, а Петрограда — даже почти в три раза. Но с 1923 года количество горожан начало неуклонно расти.
И в конечном счете именно эта исторически сложившаяся экономическая реальность продиктовала решение о неотложной коллективизации, — хотя в целях идеологической мобилизации пропагандировался тогда прежде всего и главным образом тезис о необходимости превращения сельского хозяйства — как и промышленности, — в социалистическое (то есть в колхозное и совхозное).
В последние годы очень много наговорено о порожденном спорами о коллективизации противостоянии Сталина и Бухарина. При этом необходимо иметь в виду, что решение о немедленной и всеохватывающей, «сплошной» коллективизации было, в сущности, первым самостоятельным и действительно реализованным решением Сталина (если иметь в виду, конечно, решения, определяющие политический курс в целом). Правда, Сталин и ранее пытался осуществить свое решение. Осенью 1922 года он выступал против создания Союза Советских Социалистических Республик, настаивая, чтобы Украина, Белоруссия, Азербайджан, Грузия, Армения вошли на правах «автономных республик» в состав существовавшей с 1917 года РСФСР (хотя против этого категорически возражал, например, ЦК КП Грузии, заявивший тогда: «Объединение хозяйственных усилий и общей политики считаем необходимым, но с сохранением всех атрибутов независимости»)[208].
Но решение Сталина было квалифицировано Лениным и большинством ЦК РКП(б) как проявление «великодержавного шовинизма», и 30 декабря 1922 года начал свою историю СССР. И в течение следующих пяти с лишним лет Сталин, в сущности, не выдвигал собственных кардинальных решений; он только поддерживал инициативы Г.Е. Зиновьева и Л.Б. Каменева (в 1923–1924 годах), а затем Н.И. Бухарина (в 1925–начале 1928 года).
Как было показано выше, убеждение в насущной необходимости коллективизации сложилось у Сталина в апреле — мае 1928 года, и тогда же началось его — пока еще, правда, неявное — противостояние Бухарину (конфликт обнажился лишь в начале 1929 года). Во многих нынешних сочинениях утверждается, что Сталин выдвинул лозунг коллективизации чуть ли не главным образом ради отстранения Бухарина от власти. Вообще-то доля истины здесь есть, однако ничуть не меньше оснований для утверждения, что и Бухарин был крайне недоволен неожиданной инициативой Сталина, который ранее (пусть даже неохотно) уступал Бухарину (по ленинской характеристике декабря 1922 года, «ценнейшему и крупнейшему теоретику партии») право определять основы политического курса. А тут вдруг Сталин выступает с требованием коренного изменения этого курса, безоговорочного отказа от провозглашенной семь лет назад НЭП, которую Бухарин и вслед за ним и сам Сталин отстаивали в ожесточенной борьбе с Троцким, Зиновьевым, Каменевым…
Тот факт, что противостояние Бухарина новой программе Сталина было, по крайней мере, не вполне принципиальным, выявился в предпринятой им вскоре после первых сталинских выступлений о необходимости неотложной коллективизации, в июле 1928-го, попытке заручиться поддержкой Зиновьева и Каменева. Ведь эти недавние верховные вожди были в 1926–1927 годах выведены из Политбюро и, затем, из ЦК дружными совместными усилиями Бухарина и Сталина, — выведены, в частности, именно за их приверженность к непримиримой борьбе с «кулаками» и к неотложной коллективизации! Поэтому в бухаринских переговорах с Каменевым волей-неволей воплотилось стремление обрести союзников не для противостояния конкретной сталинской программе, а для противостояния Сталину как политической силе.
Еще более показательно другое: открыто выступив против сталинской программы коллективизации в январе 1929-го, Бухарин уже в ноябре того же года безоговорочно признал свою «ошибку», а затем выразил полнейшее согласие с этой самой программой. 19 февраля 1930 года он публикует на страницах «Правды» обширную статью «Великая реконструкция», в которой предстает, по сути дела, в качестве большего «сталиниста», нежели сам Сталин…
Последний опубликовал ранее в той же «Правде» свои решительнейшие статьи «Год великого перелома» (7 ноября 1929 года) и «К вопросу о политике ликвидации кулачества как класса» (21 января 1930 года), однако бухаринская «Великая реконструкция» явно превзошла эти свои образцы.
Приветствуя завершение начавшегося в 1921 году периода НЭП, Бухарин заявил, что «мы переживаем другой крутой перелом (выделено самим Бухариным. — В.К.) с чрезвычайным обострением классовой борьбы… Обострение классовой борьбы идет по широкому фронту и в городе и в деревне: экономика, политика, наука, искусство, религия, философия, быт, школа — повсюду набухли противоречия социальных сил… повсюду началось усиленное продвижение пролетарских отрядов. Но наиболее отчаянная борьба идет именно в деревне. Здесь быстро и победоносно развивается антикулацкая революция» (выделено Бухариным). И так как кулак «оказывает бешеное сопротивление», с ним «нужно разговаривать языком свинца».
Главное здесь даже не в том, что Бухарин предлагает расстреливать «кулаков», ибо он никогда не был ни «защитником кулаков», каким его — для окончательной дискредитации — объявляли Троцкий, Зиновьев и Каменев, а позднее Сталин (прием, типичный для любой политической борьбы), ни даже «защитником крестьянства», какового в нем простодушно хотели видеть, например, некоторые крестьянские писатели есенинского круга, готовые даже забыть уничтожающую бухаринскую статейку о Есенине, появившуюся совсем недавно — в начале 1927 года…
Главным в полемике Бухарина со Сталиным, продолжавшейся с января до ноября 1929 года, был тезис о том, что «чрезвычайные меры в отношении крестьянства ведут к катастрофе, к гибели Советской власти». При этом Бухарин постоянно ссылался на Ленина, который в своих последних статьях (конец 1922 — начало 1923 года) не раз повторял, что раскол с крестьянством «был бы губителен для Советской республики» (см., например, известный бухаринский доклад в январе 1929 года «Политическое завещание Ленина»). Но это было чисто догматическим переносом ленинского положения семилетней давности в совершенно иную ситуацию. С лета 1917-го до весны 1921 года страна пережила эпоху всеобщего крестьянского бунта, являвшего самую грозную опасность для власти[209], однако к 1929 году положение в деревне было совершенно другим, и проведение коллективизации вызвало слабое и локальное (в сравнении с периодом 1917–1921 годов) сопротивление, — в частности, потому, что так называемые «бедняки», которых власть в предшествующие годы всячески поддерживала, без каких-либо понуканий осуществляли и «раскулачивание», и создание колхозов (поскольку в период НЭП каждый крестьянин мог получить достаточный земельный надел, «бедняками» к концу 1920-х годов оказались в значительной мере те, кто не были склонны к упорному труду и питали ненависть к «крепким» хозяевам).
Бухарина, повторяю, волновала вовсе не судьба крестьянства, а его возможный сокрушительный бунт против большевистской власти, и поскольку к февралю 1930 года стало ясно, что такого бунта не предвидится, вчерашний оппонент Сталина оптимистически воспел «крутой перелом» в своей только что цитированной статье «Великая реконструкция». Бухарину было, разумеется, неудобно просто повторить данную ранее сталинскую формулу «Великий перелом», но он использовал в своей статье и слово «перелом» (с другим эпитетом), и определение «великая» (с другим определяемым).
Ныне пытаются доказывать, что подобные суждения Бухарина были вынужденными (то есть он в тактических целях лгал), что на самом деле он оставался последовательным противником коллективизации. Так, американский биограф Бухарина Стивен Коэн, даря мне в 1989 году свою книгу о нем, недоуменно спрашивал, почему я не являюсь поклонником этого деятеля — «защитника русского крестьянства». Но допустим даже, что цитированная статья «Великая реконструкция» была тактическим ходом. Однако в 1934 году в своем докладе о поэзии на 1-м съезде советских писателей Бухарин сказал о Есенине как поэте «с мужицко-кулацким естеством»: «Его настоящее поэтическое нутро было наполнено ядом отчаяния перед новыми фазисами великого переворота»[210], то есть прежде всего коллективизацией. Говорить об этом в докладе о поэзии было, без сомнения, необязательно, и Бухарин здесь выразил, конечно же, свои действительные представления о «великом перевороте» (или «переломе»), сложившиеся несколько позже, чем сталинские, но все-таки уже к концу 1929 года. Очевидно, и Бухарин убедился в необходимости и «плодотворности» этого переворота, — что и выразилось в его статье «Великая реконструкция» (февраль 1930-го).
* * *
Обратимся к еще одному из известных «сталинских решений» — теперь уже в сфере внешней политики — «пакту» с Гитлером, заключенному 23 августа 1939 года. Этот «пакт» оценивался и как «мудрое» сталинское решение, предопределившее в конечном счете возникновение «второго фронта», и, напротив, как крайне недальновидное (приведшее к тяжелейшим поражениям в 1941-м) и «позорное» (союз с фашистами). Но и в данном случае к разговору об оценке я обращусь позже, в соответствующей главе этого сочинения. Сейчас меня интересует другое. Обе оценки — и позитивная, и негативная — обычно исходят из того, что «пакт» был выражением неожиданной личной инициативы Сталина, который ранее — это очевидно — выступал как непримиримый противник германского фашизма.
И на этот раз — как в переходе к коллективизации — может поразить быстрота кардинальной смены политики. На всем протяжении тридцатых годов Сталин самым резким образом выступал против германского фашизма (точнее, национал-социализма). И еще 10 марта 1939 года, менее чем за пять месяцев до пресловутого «пакта», он издевательски говорил в докладе на XVIII съезде партии о, по его выражению, «фашистских заправилах» Германии, которые «раньше, чем ринуться в войну, решили известным образом обработать общественное мнение, т. е. ввести его в заблуждение, обмануть его. Военный блок Германии и Италии против интересов Англии и Франции в Европе? Помилуйте, какой же это блок. «У нас» всего-навсего безобидная «ось Берлин — Рим», т. е. некоторая геометрическая фигура насчет оси»[211]; и т. п.
Далее Сталин сказал, что «войну ведут государства-агрессоры, всячески ущемляя интересы неагрессивных государств, прежде всего Англии, Франции, США, а последние пятятся назад и отступают, давая агрессорам уступку за уступкой» (c. 609).
Через пять дней, 15 марта 1939 года, германская армия, словно подкрепляя положения сталинского доклада, захватила Прагу, хотя известное Мюнхенское соглашение от 29 сентября 1938 года между Англией и Францией и, с другой стороны, Германией и Италией вроде бы гарантировало чешский суверенитет…
Реальную подоплеку тогдашнего хода событий выявил, например, видный английский историк Лиддел Гарт, книга которого «История Второй мировой войны» (1970) признана одним из лучших исследований предмета. Он сообщает о том, что стало известно значительно позже; как выяснилось, еще в ноябре 1937 года премьер-министр Великобритании Чемберлен направил в Берлин лорда Галифакса: «Галифакс был тогда лордом-председателем совета, вторым лицом в правительстве после премьер-министра. Сохранилась стенограмма беседы Галифакса с Гитлером. Галифакс дал Гитлеру понять, что Англия не будет мешать ему в Восточной Европе… В феврале 1938 года министр иностранных дел Иден после неоднократных споров с Чемберленом был вынужден уйти в отставку… Министром иностранных дел был назначен (20 февраля — В.К.) Галифакс. Несколькими днями позже английский посол в Берлине Гендерсон посетил Гитлера для конфиденциальной беседы. Фактически она явилась продолжением ноябрьских переговоров фюрера с Галифаксом… Еще больше ободрила Гитлера та сговорчивость, с какой правительства Англии и Франции восприняли его вторжение в Австрию (13 марта 1938 года, — В.К.)… И, наконец, еще большее удовлетворение Гитлер получил, узнав, что Чемберлен и Галифакс отклонили предложения русских о созыве конференции относительно коллективного плана гарантий против агрессии Германии»[212].
Это предложение СССР было направлено Англии и Франции всего через пять дней после нацистского захвата Австрии, 18 марта 1938 года. О дальнейшем ходе событий подробно рассказал их непосредственный участник и одновременно незаурядный историк Уинстон Черчилль:
«Я в то время настаивал (Черчилль был тогда влиятельным депутатом парламента. — В.К.) на том, что только заключение франко-англо-русского союза даст надежду сдержать натиск нацистов»[213]. Но правительство Чемберлена отвергало все подобные предложения. 2 сентября 1938 года, продолжает Черчилль, его попросил о встрече посол СССР в Великобритании И.М. Майский. Сразу после этой встречи Черчилль направил министру иностранных дел Галифаксу письмо, в котором, в частности, призывал принять предложение СССР о выработке «совместной декларации при участии трех заинтересованных великих держав — Франции, России и Великобритании» с целью «предотвращения войны» (с. 135). Но Галифакс и Чемберлен отклонили и эту очередную инициативу СССР:
«Советские предложения, — заключает Черчилль, — фактически игнорировали. Эти предложения не были использованы (даже! — В.К.) для влияния на Гитлера, к ним отнеслись с равнодушием, чтобы не сказать с презрением, которое запомнилось Сталину. События шли своим чередом так, как будто Советской России не существовало. Впоследствии мы дорого поплатились за это» (с. 141).
Нельзя не учитывать, что Черчилль, со своей стороны, подтвердил сведения, сообщаемые в книге Лиддела Гарта. Он рассказал, как именно в 1937 году (см. выше) тогдашний германский посол в Лондоне Риббентроп (в феврале 1938-го он стал министром иностранных дел) пригласил его для беседы, главный смысл которой заключался в предложении, «чтобы Англия предоставила Германии свободу рук на востоке Европы. Германии нужен лебенсраум, или жизненное пространство… Поэтому она вынуждена поглотить Польшу… Что касается Белоруссии и Украины, то эти территории абсолютно необходимы для обеспечения будущего существования германского рейха…»
Выслушав все это — продолжает Черчилль — я сразу же выразил уверенность в том, что английское правительство не согласится предоставить Германии свободу рук в Восточной Европе… Мы стояли перед картой, когда я сказал это. Риббентроп резко отвернулся от карты и потом сказал: «В таком случае война неизбежна. Иного выхода нет. Фюрер на это решился. Ничто его не остановит…» (с. 102).
Черчилль тогда (до мая 1940-го) не состоял в правительстве и выраженная им «уверенность» в «несогласии» этого правительства с движением Германии на Восток была всецело безосновательной (что Черчилль, разумеется, понимал): до сентября 1939 года («пакт» СССР с Германией был заключен 23 августа) Англия фактически соглашалась со всеми действиями Гитлера в восточном направлении, и потому какой-либо ее союз с СССР был невозможен.
15 марта 1939 года Гитлер захватил Прагу. И, констатирует Черчилль, «18 марта русское правительство… несмотря на то, что перед ним захлопнули дверь… предложило созвать совещание шести держав» (с. 153), — имелись в виду, помимо трех «великих», Польша, Румыния и Турция, которым так или иначе угрожал Гитлер. Но и это предложение было отклонено.
Вместе с тем захват Праги вызвал даже и у Чемберлена острую тревогу; на очереди явно была Польша, с которой Великобританию связывал договор о взаимопомощи. И, продолжает Черчилль, «через две недели (31 марта) премьер-министр заявил в парламенте: «Я должен теперь сообщить палате, что… в случае любых действий, которые будут явно угрожать независимости Польши… правительство Его Величества будет считать себя обязанным сразу же оказать польскому правительству всю возможную поддержку» (c. 155–156).
Но это была, строго говоря, совершенно утопическая программа, ибо Великобритания не имела границ с Польшей. И 16 апреля 1939 года британский посол в Москве, по сути дела, впервые обратился к СССР с предложением о совместном противостоянии Германии в вопросе о Польше. В ответ Советское правительство, писал Черчилль, на следующий же день, 17 апреля, вновь «выдвинуло официальное предложение, текст которого не был опубликован, о создании единого фронта взаимопомощи между Великобританией, Францией и СССР. Эти три державы, если возможно, то с участием Польши, должны были также гарантировать неприкосновенность тех государств Центральной и Восточной Европы, которым угрожала германская агрессия. Не может быть сомнений в том, — резюмировал Черчилль, — что Англии и Франции следовало принять предложение России, провозгласить тройственный союз… Союз между Англией, Францией и Россией вызвал бы серьезную тревогу у Германии в 1939 году, и никто не может доказать, что… война не была бы предотвращена… Если бы по получении русского предложения Чемберлен ответил: «Хорошо. Давайте втроем объединимся и сломаем Гитлеру шею», или что-нибудь в этом роде, парламент бы его одобрил, Сталин бы понял, и история могла бы пойти по иному пути… Вместо этого длилось молчание, пока готовились полумеры и благоразумные компромиссы… Для безопасности России требовалась совершенно иная внешняя политика… Россия должна была позаботиться о себе» (c. 162, 163, 165).
О самом «пакте» СССР с Германией, заключенном после долгих бесплодных попыток объединиться против Гитлера с Англией и Францией, Черчилль основательно писал: «Невозможно сказать, кому он внушал большее отвращение — Гитлеру или Сталину. Оба сознавали, что это могло быть только временной мерой, продиктованной обстоятельствами. Антагонизм между двумя империями и системами был смертельным. Сталин, без сомнения, думал, что Гитлер будет менее опасным врагом для России после года войны против западных держав» (с. 179–180).
Итак, Черчилль, который досконально знал весь ход дела, видел в «пакте» Сталина с Гитлером меру, «продиктованную обстоятельствами», и подчеркивал: «Если их (русских. — В.К.) политика и была холодно расчетливой, то она была также в тот момент в высокой степени реалистичной» (с. 180), — то есть соответствующей реальному положению вещей. Из этого, в сущности, следует, что сам Черчилль, будь он на месте Сталина, поступил бы так же.
Словом, неожиданный «переворот» в политике не являл собой выражение индивидуальной воли Сталина, а был совершен под властным давлением реальной исторической ситуации (напомню, что я пока никак не оцениваю происшедшее, а только стремлюсь ответить на вопрос, почему был заключен пресловутый «пакт»?).
Важно сознавать, что ни Черчилль, ни историк Лиддел Гарт ни в коей мере не стремились снять с СССР (и Сталина) «вину» за «пакт» с Гитлером. Но присущая вообще английскому менталитету склонность к объективности дала им возможность показать, что «пакт» был «продиктован обстоятельствами», что эти обстоятельства по сути дела «загнали» СССР в «пакт». Отклонение Англией всех предложений СССР о союзе привело к попытке хоть в какой-то мере отсрочить войну с Германией. Сталин, по определению Черчилля, «думал, что Гитлер будет менее опасным врагом для России после года войны против западных держав». Об этом же писал и Лиддел Гарт, оговаривая, правда, что «Сталин переоценил способность западных стран к сопротивлению» (c. 28), ибо с сентября 1939 года на Западе началась так называемая «странная война» — одна видимость войны, — которая не мешала Германии наращивать боевую мощь…
Сошлюсь еще на вывод известного английского журналиста Александра Верта, автора обстоятельной книги «Россия в войне 1941–1945». Рассуждая о «пакте», он безоговорочно признал, что «у русских не было другого выбора»[214]. Понятно, что не было выбора и у Сталина…
* * *
И еще об одном «решении» Сталина. В 1947 году он выдвинул задачу борьбы с «низкопоклонством» перед Западом, притом поначалу речь шла не столько об идеологии в прямом, собственном смысле слова, сколько о положении в естественных и технических науках.
Одним из выражений этого нового курса была сталинская речь перед руководителями Союза писателей 13 мая 1947 года, которую зафиксировал (по памяти на следующий день, то есть, по-видимому, весьма точно) Константин Симонов: «А вот есть такая тема, которая очень важна, — сказал Сталин, — которой нужно, чтобы заинтересовались писатели… Если взять нашу среднюю (это существенное уточнение; см. ниже. — В.К.) интеллигенцию, научную интеллигенцию, профессоров… у них неоправданное преклонение перед заграничной культурой. Все чувствуют себя еще несовершеннолетними, не стопроцентными, привыкли считать себя на положении вечных учеников… Почему мы хуже? В чем дело? Бывает так: человек делает великое дело и сам этого не понимает……Надо бороться с духом самоуничижения…»[215] и т. д.
Это было, поскольку речь шла не об идеологии, а о науке, принципиально новой постановкой вопроса; до войны, в 1930-х годах, Сталин не раз безоговорочно утверждал как раз необходимость «ученичества» у Запада, прежде всего у США: «Мы бы хотели, чтобы люди науки и техники в Америке были нашими учителями… а мы их учениками»[216].
Новое «указание» Сталина воспринималось при его жизни как еще одно свидетельство его личной «мудрости», а позднее — как одно из проявлений его — опять-таки личной — тупой зловредности, нанесшей тяжелейший ущерб развитию науки.
Однако есть все основания утверждать, что это сталинское «указание» не было результатом его собственных размышлений: оно было вызвано письмом, которое в предыдущем, 1946 году направил Сталину один из виднейших ученых того времени П.Л. Капица. Посылая ему рукопись книги сложившегося еще до революции писателя и историка науки и техники Л.И. Гумилевского (1890–1976) «Русские инженеры», П.Л. Капица сообщал, что эта книга была создана по его предложению: «…я ему (Л.И. Гумилевскому. — В.К.) сказал, что надо бы писать… о наших талантах в технике, которых немало, но мы их мало знаем. Он это сделал, и получилась… картина развития нашей передовой техники за многие столетия. Мы, по-видимому, мало представляем себе, какой большой кладезь творческого таланта всегда был в нашей инженерной мысли… обычно мы недооценивали свое и переоценивали иностранное».
И «один из главных отечественных недостатков», согласно мысли Капицы, — «недооценка своих и переоценка заграничных сил. Ведь излишняя скромность — это еще больший недостаток, чем излишняя самоуверенность. Для того, чтобы закрепить победу (в Отечественной войне — В.К.) и поднять наше культурное влияние за рубежом, необходимо осознать наши творческие силы и возможности. Ясно чувствуется, что сейчас нам надо усиленным образом подымать нашу собственную оригинальную технику… Успешно мы можем это делать только, когда будем верить в талант нашего инженера и ученого… когда мы, наконец, поймем, что творческий потенциал нашего народа не меньше, а даже больше других… Что это так, по-видимому, доказывается и тем, что за все эти столетия нас никто не сумел проглотить»[217].
Письмо П.Л. Капицы произвело очень сильное впечатление на Сталина, что явствует из следующего. Капица вообще считал своим долгом делиться различными соображениями со Сталиным (а также другими высшими руководителями страны). Начиная с 1936 года он постоянно отправлял свои послания Сталину; в одном только 1945 году Сталин получил от него по меньшей мере пять писем (если иметь в виду лишь известные, к настоящему времени опубликованные. Однако П.Л. Капица ни разу не получил ответа, и только после цитированного письма Сталин написал ему (в очередном послании вождю Петр Леонидович благодарил: «Спасибо за Ваше хорошее письмо, я был ему очень рад»): «Тов. Капица! Все Ваши письма получил. В письмах много поучительного… Что касается книги Л. Гумилевского «Русские инженеры», то она очень интересна и будет издана в скором времени»[218] (книга вышла в свет уже вначале 1947 года).
При сопоставлении процитированного письма Капицы с записанными Симоновым словами Сталина, обращенными к деятелям литературы, видно, что они близки даже текстуально. И едва ли можно оспорить, что очередное «решение» Сталина, имевшее многообразные последствия, исходило из этого письма. Как уже отмечено, Сталин, говоря о «неоправданном преклонении» перед Западом, усматривал эти настроения в «средней» научной интеллигенции, в «профессорах» (но не, скажем, академиках), и в таком уточнении естественно видеть проявление того факта, что «высшая» научная интеллигенция в лице академика (с 1939 года) П.Л. Капицы как раз и открыла ему, Сталину, глаза на «один из главных» недостатков в сфере науки.
А виднейший ученый, с давних пор уделявший огромное и страстное внимание общему состоянию отечественной науки, выразил в своем письме Сталину опять-таки не некое личное пожелание, но осознание настоятельной потребности в жизни науки в целом. И при всех возможных оговорках взятый в 1947-м курс привел к тому, что в 1954-м в СССР начала работать первая в мире атомная электростанция, а в 1957-м стартовал первый в мире искусственный спутник Земли.
Кто-либо может возразить, что великие научно-технические достижения России стали возможными не благодаря вышеупомянутому «решению», а вопреки ему. Однако в письме Капицы Сталину дан точный анализ ситуации, основанный на истории русской инженерной мысли, обрисованной в книге Л.И. Гумилевского: «Из книги, — делал выводы П.Л. Капица, — ясно: 1) Большое число крупнейших инженерных начинаний зарождалось у нас. 2) Мы сами почти никогда не умели их развивать (кроме как в области строительства). 3) Часто причина неиспользования новаторства в том, что обычно мы недооценивали свое и переоценивали иностранное» (c. 247). Так, например, А.Ф. Можайский еще в 1881 году сконструировал прообраз самолета, а Б.Л. Розинг в 1911-м осуществил первую лабораторную телепередачу, но практическая реализация этих открытий произошла позже в США… И русское первенство в создании — в 1954 году — АЭС в Обнинске и полете — в 1957-м — спутника (что ввело это русское слово во все языки) было в сущности совершенно новым для России явлением, жажда которого и породила письмо П.Л. Капицы Сталину.
Следовательно, в «решении», которое выдвинул Капица и, если воспользоваться модным сегодня словечком, озвучил Сталин, выражалась, если угодно, воля истории, а не своеволие вождя.
Любопытно, что Константин Симонов, рассказывая через тридцать с лишним лет, в 1979 году, и к тому же не надеясь на опубликование своего рассказа (оно состоялось через еще десяток лет) о сталинской речи, счел нужным заявить, что «в самой идее о необходимости борьбы с самоуничижением, самоощущением не стопроцентности, с неоправданным преклонением перед чужим в сочетании с забвением собственного здравое зерно тогда, весной сорок седьмого года, разумеется, было. Элементы всего этого реально существовали и проявлялись в обществе, возникшая духовная опасность не была выдумкой»[219]. Симонов, по всей вероятности, высказался бы еще определеннее, если бы ему было известно, что Сталин говорил, в сущности, со слов П.Л. Капицы.
Но нельзя умолчать о другой стороне дела. Симонов заявил тут же, что «здравое», продиктованное «необходимостью» устремление затем «уродливо развернулось в кампанию, отмеченную в некоторых своих проявлениях печатью варварства» (там же). Это, как будет ясно из дальнейшего, чрезвычайно существенная проблема: необходимые для бытия страны «решения» в 1920-х — начале 1950-х годов реализовывались более или менее «варварски», и давно уже идут споры о том, не слишком ли велика была «цена» тех или иных «побед»…
Впрочем, скажу еще раз, что задача моя пока состояла лишь в выяснении исторических «причин» тех или иных «решений», в опровержении явно господствующего представления, согласно которому все существенные повороты политики в конце 1920-х — начале 1950-х годов были выражениями личной воли Сталина, а не воли самой истории, заставлявшей вождя принимать то или иное «решение».
* * *
Итак, необходимо преодолеть своего рода сталинский синдром, побуждающий во всех «поворотах» конца 1920-х — начала 1950-х усматривать «своеволие» вождя. То, что это своеволие оценивают в прямо противоположном духе, — уже не столь существенно, ибо и поклонники, и ненавистники Сталина оказываются равно несостоятельными толкователями истории.