«Формальный национализм»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Формальный национализм»

Мы здесь не пишем истории самостийничества. Наша задача — проследить, как создалось его «идейное» лицо. На Украине к концу 70-х и в 80-х годах оно совсем было утрачено. Перестав быть частью революционного или, по крайней мере, «прогрессивного» движения, украинство не знало, чем ему быть дальше. Лучшая часть «Громады» продолжала заниматься учеными трудами, писала стихи и романы, но огня, оживлявшего деятельность первых украинофилов — от Рылеева и кирилло-мефодиевцев до Драгоманова, не было. Зато возник угарный чад, какой исходит от тлеющих углей после того, как пламя потухнет. Начался безыдейный украинизм, не ищущий себе смысла и оправдания. В отличие от своего предшественника, он не задавался вопросом: зачем надо было внушать малороссийскому крестьянину, что он — «окрема» национальность, зачем надо было обучать его в школе не на общерусском письменном языке, а на разговорной мове? Костомаров и Драгоманов имели на этот счет обоснованное суждение, исходившее из соображений социального и политического прогресса. Никаких таких соображений у последующих украинофилов не было. Их логика проста: раз нас «пробудили» и назвали украинцами, особой национальностью, так надо и быть ею, надо, как все порядочные нации, обладать своей территорией, своими государством, языком, национальным флагом и своими послами при иностранных дворах.|237:

Народился тип националиста, готового мириться с любым положением вещей, с любым режимом, лишь бы он был «свой», национальный. От 70-х и 80-х годов тянется нить к тому эпизоду 1919 г., когда один из членов Директории на заседании Украинской Рады заявил: «Мы готовы й на совитьску владу, аби вона была украинська». Никто тогда оратору «не заперечил», и впоследствии многие видные деятели самостийничества во главе с М. Грушевским перешли к большевикам, удовлетворившись внешней национальной формой советской власти на Украине.

Проф. Корсаков рассказывает в своих воспоминаниях [179] {223} о киевской молодежи, которая в 70-х годах группировалась вокруг Костомарова. Молодые люди любили и почитали его, называли «дидом», но в их обращении с ним заметна была ласковая снисходительность, какая бывает иногда к милым, но выжившим из ума старичкам. Чувствовалось, что его чтят за прежние заслуги, но всерьез не принимают. Он высказался против искусственного создания нового литературного языка — ему на это не возразили, но язык продолжали сочинять с удвоенной энергией. Он предостерег от увлечения распространенным в Галиции учением Духинского, насыщенным ненавистью к москалям,— ему опять ничего не возразили, но национальная доктрина все более проникалась идеями Духинского. Он пользовался каждым случаем, чтобы заявить об отсутствии у украинского движения намерения отделить свой край от России или даже посеять семена розни между двумя братскими ветвями русского племени — а украинское движение в это время делало все, чтобы заложить основу такой розни. Напрасно он уверял весь мир, будто украинофильство ничего не ищет, кроме умственного, духовного и экономического развития своего народа,— он говорил только за самого себя. Воспитанному им юношеству уже тогда грезилась возрожденная рада, гетманы, бунчуки, червонные жупаны и весь реквизит казачьей эпохи.

Драгоманов, строго осуждавший такой образ мыслей, прозвал его «формальным национализмом». Его насаждение шло параллельно с ростом нового поколения и с превращением украинского самостийничества в провинциальный отголосок|238: галицкого народовства. Кто не принял запрета, наложенного на антиавстрийскую и антипольскую пропаганду, не дал ясных доказательств своей русофобии, кто не поцеловал туфли львовского ультрамонтанства, тот как бы отчислялся от самостийничества.

Люди нового склада, не державшиеся ни за социализм, ни за космополитизм, полуобразованные, не чувствовавшие уз, что связывали прежних украинофилов с русской культурой, начали целовать эту туфлю и говорить о России языком Духинского.

Это они были теми «масками, размахивавшими картонными мечами», о которых писал Драгоманов. Еще в 70-х годах они развили подозрительную деятельность по ввозу галицийской литературы в Малороссию. Они же поставляли ложную информацию галичанам, внушая миф о существовании проавстрийской партии на Украине. Впоследствии, к началу 900-х годов, когда эти люди вышли на передний план, в них уже трудно было распознать малороссов. Многие отреклись от своих учителей, осудили их, назвав «поколением белых горлиц» — прекраснодушных, но абсолютно недейственных. Они преисполнялись боевого пыла, требовали рек русской крови, беспощадной борьбы с московщиной.

Вождем этого поколения и наиболее последовательным выразителем формального национализма стал Михаил Сергеевич Грушевский — питомец Киевского университета, ученик проф. В. Б. Антоновича. Он сделался тем идеологом безыдейности, которого недоставало формальному национализму. Он же блестяще выполнил задачу слияния днепровского украинства с львовским народовством, будучи одинаково своим и на Украине, и в Галиции. Человек он был, безусловно, талантливый, хотя вождем самостийничества его сделали не идея, не новые оригинальные лозунги, а большие тактические и маневренные способности. Только этими способностями и можно объяснить, что он, прошедший киевскую громадянскую (почти драгомановскую) школу, переселившись в 1894 году в Галицию, не только был там хорошо принят, но занял руководящее положение, стал председателем Наукового товариства им. Шевченко|239: и в течение 20 лет оставался признанным вождем общеукраинского движения. Выполняя программу и начертания народовцев, он сумел сохранить себя чистым от налета «австро-польской победоносцевщины» и не оттолкнуть группы радикалов — последователей Драгоманова, численно незначительных, но пользовавшихся симпатиями за границей. Он решился даже на союз с ними при выборах в Рейхстаг в 1897 г., и это не отразилось на благоволении к нему матерых народовцев.

Через два года он основал вместе с Романчуком партию, которая, хоть и состояла из элементов, мало чем отличавшихся от последователей Барвинского, но носила название «Народно-демократической». И опять это название прикрыло его от нареканий слева, а в то же время практика партии, особенно «дух» ее, вполне удовлетворяли барвинчиков.

Новая партия пошла, по выражению Грушевского, «по равнодействующей между консервативным и радикальным направлениями». Это была наиболее удобная для самого Грушевского позиция. Она и на Украине, и среди русской революционной интеллигенции не создала ему репутации реакционера, а в Галиции избавила от обвинений в нигилизме и социализме.

Конечно, он дал все доказательства лояльности в отношении Польши и Австрии и соответствующей ненависти к России. Она ясно видна в его статье «Українсько-руське літературне відрождення», появившейся в 1898 г., где он мечтает о «прекрасном дне, когда на украинской земле не будет врага супостата» [180] {224}; но особенно много клеветы и поношений России содержится в его статье «Die Kleinrussen» {225}, напечатанной в сборнике «Russen ?ber Russland» {226}, вышедшем во Франкфурте в 1906 г.

Если враждебных выпадов его против России можно насчитать сколько угодно, то трудно привести хоть один, направленный против Австро-Венгрии. Особого внимания заслуживает отсутствие малейшего осуждения духинщины. Прежнее «поколение белых горлиц» не по одним научно-теоретическим, но и по моральным соображениям отвергло это расово-ненавистническое учение. Грушевский ни разу о|240: нем не высказался и молчаливо принимал, тесно сотрудничая с людьми, взошедшими на дрожжах теории, которой так удачно воспользовался в наши дни Альфред Розенберг.

По отношению к России Грушевский был сепаратистом с самого начала. Сам он был настолько тонок, что ни разу не произнес этого слова, благодаря чему сумел прослыть в России федералистом типа Драгоманова. Даже летом 1917 года, когда образовалась Центральная Украинская Рада и тенденция ее основателей ясна была ребенку, многие русские интеллигенты продолжали верить в отсутствие сепаратистских намерений у Грушевского. Кое-кто и сейчас думает, что, будь Временное правительство более сговорчиво и не захвати большевики власть, Грушевский никогда бы не встал на путь отделения Украины от России. И это несмотря на то, что он летом 1917 г. выдвинул требование выделения в особые полки и части всех украинцев в действующей армии. Еще в 1899 г. в Галиции, при создании «Национально-демократической партии», он включил в ее программу тезис: «Нашим идеалом должна быть Независимая Русь-Украина, в которой бы все части нашей нации соединились в одну современную культурную державу» [181] {227}. Отлично понимая невозможность немедленного воплощения такой идеи, он обусловил его рядом последовательных этапов. В статье «Украинский Пьемонт», написанной в 1906 году, он рассматривает национально-территориальную автономию «как минимум, необходимый для обеспечения ее свободного национального и общественного развития» [182]*.

Все, что происходило на Украине в годы революции, имело своим источником львовскую выучку Грушевского. Он больше, чем кто-либо, оказался подготовленным к руководству событиями 1917 г. в Малороссии.

* * *

Главным делом жизни этого человека, над которым он неустанно работал, был культурный и духовный раскол|241: между малороссийским и русским народами. То было выполнение завещаний Духинского и «Истории русов».

Началось с «правописа». Это было еще до Грушевского. В течение тысячи лет малороссы и все славяне, за исключением католицизированных поляков и чехов, пользовались кириллицей. Лингвистами давно признано, что это лучшая из азбук мира, наиболее совершенно передающая фонетику славянской речи. Ни одному малороссу в голову не приходило жаловаться на несоответствие ее букв звукам малороссийского говора. Не было жалоб и на типографский «гражданский» шрифт, вошедший в обиход со времени Петра Великого. Но вот с середины XIX века начинается отказ от этой азбуки. Зачинателем был Кулиш, в период своего неистового украинофильства. «Кулешовка», названная его именем, представляла ту же старую русскую азбуку, из которой изгнали только букву «ы», заменив ее знаком «и», а для восполнения образовавшейся пустоты расширили функцию «i» и ввели неизвестный прежнему алфавиту знак «ї». Это та азбука, которая узаконена сейчас в СССР. Но в старой России ее запретили в 90-х годах, а для Галиции она с самого начала была неприемлема по причине слишком робкого отхода от русского алфавита.

Русское правительство и русская общественность, не понимавшие национального вопроса и никогда им не занимавшиеся, не вникали в такие «мелочи», как алфавит; но в более искушенной Австрии давно оценили политическое значение правописания у подчиненных и не подчиненных ей славян. Ни одна письменная реформа на Балканах не проходила без ее внимательного наблюдения и участия. Считалось большим достижением добиться видоизменения хоть одной-двух букв и сделать их непохожими на буквы русского алфавита. Для этого прибегали ко всем видам воздействия, начиная с подкупа и кончая дипломатическим давлением. Варфоломей Копитар, дворцовый библиотекарь в Вене, еще в 40-х годах XIX века работал над планом мирной агрессии в отношении России. Он ставил задачей, чтобы каждая деревня там писала по-своему. Вот почему в своей собственной Галиции не могли довольствоваться ничтожной «кулешовкой». Возникла мысль заменить русскую|242: азбуку фонетической транскрипцией. Уже в 70-х годах ряд книг и журналов печатались таким образом.

Фонетическая транскрипция употребляется обычно либо в научно-исследовательской работе, либо в преподавании языков, но ни один народ в Европе не заменял ею своего исторически сложившегося алфавита.

В 1895 г. Науковое товариство им. Шевченко, при поддержке народовских лидеров Гартнера {228} и Смаль-Стоцкого, ходатайствует в Вене о введении фонетической орфографии в печати и в школьном преподавании. Мотивировка ходатайства была такова, что заранее обеспечивала успех: Галиции «и лучше и безопаснее не пользоваться тем самым правописанием, какое принято в России» {229}.

Москвофильская партия, представлявшая большинство галицийского населения, подняла шумный протест, требуя сохранения прежней орфографии. Но венское правительство знало, что ему выгоднее. Победило народовское меньшинство, и с 1895 г. в Галиции и Буковине министерство народного просвещения официально ввело «фонетику». Даже поляк Воринский (далеко не русофил) назвал это «чудовищным покушением на законы лингвистики» [183]*.

В недавно появившемся очерке жизни и деятельности доктора А. Ю. Геровского рассказано, какими грубыми полицейско-административными мерами насаждалось фонетическое правописание в Буковине и в Закарпатской Руси [184] {230}.

Что же до галицийской читающей публики, то она, как рассказывает И. Франко, часто возвращала газеты и журналы с надписями: «Не смійте мені присилати такої огидної макулатури». Или: «Возвращается обратным шагом к умалишенным» [185]*.

* * *

Правописание, впрочем, не главная из реформ, задуманных Науковым товариством. Вопрос стоял о создании заново всего языка. Он был камнем преткновения самых пылких националистических страстей и устремлений. Как в России, так и в Австрии самостийническая интеллигенция воспитана|243: была на образованности русской, польской, немецкой и на их языках. Единого украинского языка, даже разговорного, не существовало. Были говоры, порой очень сильно отличавшиеся друг от друга, так что жители отдельных частей соборной Украины не понимали один другого.

Предметом самых неустанных забот, впрочем, был не разговорный, а литературный язык. Малороссия располагала великолепным разработанным языком, занявшим в семье европейских языков одно из первых мест. Это русский язык. Самостийники злонамеренно, а иностранцы и некоторые русские — по невежеству, называют его «великорусским».

Великорусского литературного языка не существует, если не считать народных песен, сказок и пословиц, записанных в XVIII—XIX веке. Тот, который утвердился в канцеляриях Российской империи, на котором писала наука, основывалась пресса и создавалась художественная литература, был так же далек от разговорного великорусского языка, как и от малороссийского. И выработан он не одними великорусами, в его создании принимали не меньшее, а может быть, большее участие малороссы. Еще при царе Алексее Михайловиче в Москве работали киевские ученые монахи Епифаний Славинецкий, Арсений Сатановский и другие, которым вручен был жезл литературного правления. Они много сделали для реформы и совершенствования русской письменности. Велики заслуги и белоруса Симеона Полоцкого. Чем дальше, тем больше юго-западные книжники принимают участие в формировании общерусского литературного языка — Дмитрий Ростовский, Стефан Яворский, Феофан Прокопович. При Петре наплыв малороссов мог навести на мысль об украинизации москалей, но никак не о руссификации украинцев, на что часто жалуются самостийники.

Южнорусская письменность в XVII веке подверглась сильному влиянию Запада и восприняла много польских и латинских элементов. Все это было принесено в Москву. В свою очередь, киевские книжники немало заимствовали от приказного московского языка, послужившего некоторым|244: противоядием против латинизмов и полонизмов. Получившееся в результате языковое явление дало повод львовскому профессору Омельяну Огоновскому утверждать, будто реформаторская деятельность малороссийских книжников привела к тому, что уже «можно было не замечать никакой разницы между рутенским (украинским) и московским языками» [186] {231}.

Еще в 1619 г. вышла в Евью та грамматика этого языка, написанная украинским ученым Мелетием Смотрицким, по которой свыше полутора столетий училось и малороссийское, и московское юношество, по которой учились Григорий Сковорода и Михайло Ломоносов. Ни тому, ни другому не приходило в голову, что они обучались не своему, а чужому литературному языку. Оба сделали крупный вклад в его развитие. В Московщине и на Украине это развитие представляло один общий процесс. Когда стала зарождаться светская поэзия и проза, у писателей тут и там не существовало иной литературной традиции, кроме той, что начинается с Нестора, с митрополита Иллариона, Владимира Мономаха, «Слова о полку Игореве», «житий», «посланий», той традиции, к которой относятся Максим Грек, Курбский и Грозный, Иоанн Вишенский и Исайя Копинский {232}, Мелетий Смотрицкий и Петр Могила, Епифаний Славинецкий и Симеон Полоцкий, Ин. Гизель с его «Синопсисом», Сильвестр Медведев и Дмитрий Ростовский. Когда Богданович писал «Душеньку», Капнист «Ябеду» и «Оду на рабство», когда Гнедич переводил Илиаду — они создавали «российскую», но отнюдь не москальскую словесность. Ни Пушкин, ни Гоголь не считали свои произведения достоянием «великорусской» литературы. Как до, так и после Гоголя, все наиболее выдающееся, что было на Украине, писало на общерусском литературном языке. Отказ от него означает духовное ограбление украинского народа.

В самом деле, если уже в XVII и XVIII веках не было разницы между украинским и московским, как утверждает О. Огоновский, то не означает ли это существования языкового единства? Выбрасывая за борт московский, можно ли было не выбросить украинского? Полонофильствующее|245: народовство готово было выбросить что угодно, лишь бы не пользоваться тем же языком, что Россия, а украинцы «со всхода» слишком страдали комплексом национальной неполноценности, чтобы не поддаться этому соблазну. Их не отрезвили даже примеры Германии и Австрии, Франции и Бельгии, Испании и Южной Америки, чьи независимые государства существовали и существуют, несмотря на общность языков.

Началось лихорадочное создание нового «письменства» на основе простонародной разговорной речи, почти сплошь сельской. Введение ее в литературу — не новость. Оно наблюдалось еще в XVII веке у киевского монаха Оксенича-Старушича, переходившего иногда в своих устных и письменных проповедях на простонародную мову. Так делал в XI веке и новгородский епископ Лука Жидята. Практиковалось это в расчете на большую понятность проповедей. «Энеида» Котляревского написана как литературный курьез, Квитка-Основьяненко, Гулак, Марко Вовчок — не более как «опыты», не претендовавшие на большую литературу и не отменявшие ее. Они были экзотикой и лишь в этой мере популярны. Не для отмены общерусской письменности упражнялись в сочинениях на «мове» и столпы украинского возрождения — Костомаров, Кулиш, Драгоманов. У первых двух это объяснялось романтизмом и к старости прошло. У Костомарова не только прошло, но превратилось в род страха перед призраком намеренно сочиненного языка. Такой язык не только задержит, по его мнению, культурное развитие народа, но и души народной выражать не будет. «Наша малорусская литература есть исключительно мужицкая»*,— замечает Костомаров, имея в виду Квитку, Гулака-Артемовского, Марко Вовчка. И «чем по языку ближе малороссийские писатели будут к простому народу, чем менее станут от него отдаляться, тем успех их в будущем будет вернее»*. Когда же на язык Квитки и Шевченко начинают переводить Шекспиров, Байронов, Мицкевичей — это «гордыня» и бесполезное занятие. Интеллигентному слою в Малороссии такие переводы не нужны, «потому что со всем этим он может познакомиться или в подлинниках, или в переводах на общерусский|246: язык, который ему так же хорошо знаком, как и родное малорусское наречие»*. Простому мужику это еще меньше нужно; он вообще не дорос до чтения Шекспира и Байрона, а для перевода этих авторов не хватает в его языке ни слов, ни оборотов речи. Их нужно заново создавать. К такому же обильному сочинительству слов должны прибегать и те авторы, что желают писать по-малороссийски для высокоразвитого образованного читателя. В этом случае отступление от народного языка, его искажение и умерщвление неизбежно. «Любя малорусское слово и сочувствуя его развитию,— заявляет Костомаров,— мы не можем, однако, не выразить нашего несогласия со взглядом, господствующим, как видно, у некоторых ‹…› малорусских писателей. Они думают, что при недостаточности способов для выражения высших понятий и предметов культурного мира, надлежит для успеха родной словесности вымышлять слова и обороты и тем обогащать язык и литературу. У пишущего на простонародном наречии такой взгляд обличает гордыню, часто суетную и неуместную. Создавать новые слова и обороты — вовсе не безделица, если только их создавать с надеждою, что народ введет их в употребление. Такое создание всегда почти было достоянием великих дарований, как это можно проследить на ходе русской литературы. Много новых слов и оборотов вошли во всеобщее употребление, но они почти всегда появлялись вначале на страницах наших лучших писателей, которых произведения и по своему содержанию оставили по себе бессмертную память. Так, много слов и оборотов созданы Ломоносовым, Карамзиным, Жуковским, Пушкиным, Гоголем… Но что? сталось с такими на живую нитку измышленными словами, как „мокроступы“, „шарокаталище“, „краткоодежие“, „четвероплясие“ и т. п.? Ничего, кроме позорного бессмертия как образчика неудачных попыток бездарностей! С сожалением должны мы признаться, что современное малорусское писательство стало страдать именно этой болезнью, и это тем прискорбнее, что в прежние годы малорусская литература была чиста от такой укоризны. По крайней мере, у Квитки, Гребенки, Гулака-Артемовского, Шевченко, Стороженко, Марко Вовчка едва ли|247: найдется что-нибудь такое, о чем бы можно было с первого раза сказать, что малорус так не выразится» [187]*.

Неодобрительно относился к искусственному созданию «литерацкой мовы» и Драгоманов, несмотря на то, что был одним из самых горячих протестантов запретительного указа 1876 года. Никто, кроме него же самого, не представил эти протестующие жесты в более невыгодном свете. В своих «Листах до надднипрянской Украины», писанных в 1893 г., за два года до смерти, он делает такие признания, обойти которые здесь невозможно [188]. Он рассказывает, что еще в 1874—1875 г. в Киеве задумано было издание серии популярных брошюр энциклопедического характера на украинском языке. За дело принялись горячо, и на квартире у Драгоманова каждую неделю происходили совещания участников предприятия. Но тут и выяснилось, что никто почти не умеет писать по-украински. На этом языке печатались до тех пор только стихи и беллетристика, но ни научной, ни публицистической прозы не существовало. Первые опыты ее предприняты были лишь тремя годами позднее в Женеве, где Драгоманов, в условиях полной свободы, не стесняемый никакими правительственными ограничениями, стал издавать журнал «Громада». По его собственному признанию, он совсем не собирался выпускать его по-украински и должен был сделать это только под давлением кружков «дуже горячих украинцев», среди которых была не одна зеленая молодежь, но люди солидные и ученые.

«И что ж? Как только дошло до распределения статей для первых книг „Громады“, сразу же послышались, голоса, чтобы допустить не только украинский, но и русский язык»*. Драгоманов опять признается, что печатание журнала по-русски было бы самым разумным делом, но он захотел поставить вопрос «принципиально». Одной из причин такого его упорства было якобы желание «спробувати силу щирості и енергії українських прихильників» „Громади“»*. И вот, как только удалось настоять на печатании по-украински, началось остывание «дуже горячих». Десять из двенадцати главных сотрудников журнала «не написали в нем ни одного слова, и даже заметки против моего|248: „космополитизма“ были мне присланы одним украинофилом по-русски. Из двух десятков людей, обещавших сотрудничать в „Громаде“ и кричавших, что надо „отомстить“ правительству за запрещение украинской печати в России, осталось при „Громаде“ только 4. Двум из них пришлось импровизированным способом превратиться в украинских писателей» [189]*.

Шум по поводу запрета украинского языка был поднят людьми, не знавшими его и не пользовавшимися им. «Нас не читали даже ближайшие друзья,— говорит Драгоманов.— За все время существования женевского издательства я получал от самых горячих украинофилов советы писать по-украински только про специальные краевые дела (домашний обиход!), а все общие вопросы освещать по-русски»*. Эти друзья, читавшие русские журналы «Вперед» и «Набат», не читали в «Громаде» даже таких статей, которые, по мнению Драгоманова, стояли значительно выше того, что печаталось в «Набате» и «Вперед»,— статей Подолинского, например. «Для них просто тяжело было прочесть по-украински целую книжку, да еще написанную прозой, и они не печатали своих статей по-украински ни в „Громаде“, ни где бы то ни было, тогда как часто печатались по-русски»*. Такое положение характерно не для одних только 60-х и 70-х годов, но наблюдалось в продолжение всего XIX века. По свидетельству Драгоманова, ни один из украинских ученых, избранных в 80-х, 90-х годах почетными членами галицких «народовских» обществ, не писал ни строчки по-украински. В 1893 г. он констатирует, что научного языка на Украине и до сих пор не существует, «украинская письменность и до сих пор, как 30 лет назад, остается достоянием одной беллетристики и поэзии» [190]*.

Нельзя не дополнить этих признаний Драгоманова воспоминаниями другого очень почтенного малоросса, профессора С. П. Тимошенко. Застрявший случайно в 1918 г. в Киеве, в короткое правление гетмана Скоропадского, он был близок к только что созданной «Украинской академии наук». «По статуту,— пишет он,— научные труды этой Академии должны были печататься на украинском|249: языке. Но на этом языке не существует ни науки, ни научной терминологии. Чтобы помочь делу, при академии была образована Терминологическая комиссия и были выписаны из Галиции специалисты украинского языка, которые и занялись изготовлением научной терминологии. Брались термины из любого языка, кроме родственного русского, имевшего значительную научную литературу» [191]*.

Положение, описанное Драгомановым для 90-х годов, продолжало существовать и в 1918 году.

Эти высказывания — великолепный комментарий к указу 1863 г. «Малороссийского языка», на котором можно было бы строить школьное преподавание, действительно не существовало, и Валуев не выдумал «большинства малороссов», которые протестовали против его легализации. Гегемония русского литературного языка меньше всего объясняется поддержкой царской полиции. Истинную ее причину Драгоманов усматривает в том, что «для украинской интеллигенции, так же как и для украинофилов, русский язык еще и теперь является родным и природным»~{233}. Он благодарит за это судьбу, потому что «українська публіка, як би зосталась без письменства російського, то була б сліпа і глуха»*. Общий его вывод таков: «…российская письменность, какова бы она ни была, является до сих пор своей, родной для всех просвещенных украинцев, тогда как украинская существует у них для узкого круга, для „домашнего обихода“, как сказали Ив. Аксаков и Костомаров» [192]~.

* * *

Вместе с вопросом о языке поднимался вопрос о литературе. Разделить их невозможно. Раздельность существовала лишь в точках зрения на этот предмет между малороссийским украинофильством и галицким народовством. У первого назначение книг на «ридной мове» заключалось в просвещении простого народа либо в революционной пропаганде среди крестьян. Поколение же, выпестованное народовцами, усматривает его не в плоскости культуры, а в затруднении общения между русскими и малороссами.|250:

Костомаров и Драгоманов требовали предоставить язык и литературу самим себе; найдутся писатели и читатели на «мове» — она сама завоюет себе место, но никакая регламентация и давление извне не допустимы. Драгоманов часто говорил, что пока украинская литература будет представлена бездарными Конисскими или Левицкими, она неспособна будет вырвать из рук малороссийского читателя не только Тургенева и Достоевского, но даже Боборыкина и Михайлова. Культурное отмежевание от России как самоцель представлялось ему варварством.

Но уже в начале 90-х годов появляются публицисты типа Вартового, который, обозвав русскую литературу «шматом гнилой ковбасы»*, требовал полной изоляции Украины от русской культуры. Всех, считавших Пушкина, Гоголя, Достоевского «своими» писателями, он объявил врагами. «Кождий, хто принесе хоч крихту обмоскалення у наш нарід (чи словом з уст, чи книжкою), робить йому шкоду, бо відбиває його від національного грунту» [193]*.

Уже тогда обнаружился один из приемов ограждения национального грунта, приобретший впоследствии широкое распространение. Проф. С. П. Тимошенко [194], очутившись в эмиграции, захотел в 1922 г. навестить двух своих братьев, проживавших в Чехии, в Подебрадах. Подебрады были в то время крупным центром украинской самостийнической эмиграции. Там он встретил немало старых знакомых по Киеву. И вот оказалось, что «люди, которых я давно знал и с которыми прежде общался по-русски, теперь отказывались понимать русский язык»*. Школа Вартового принесла несомненные плоды.

Напрасно думать, будто этот бандеровец того времени выражал одни свои личные чувства. То же самое, только гладко и благовоспитанно, выражено Грушевским в провозглашенном им лозунге «полноты украинской культуры», что означало политику культурной автаркии и наступление литературной эры, представленной Конисским и Левицким-Нечуем. Именно этим двум писателям, пользовавшимся у своих товарищей-громадян репутацией самых бездарных, приписывается идея «окремой» литературы. Писать по-украински с тех пор значило не просто предаваться|251: творчеству, а выполнять национальную миссию. Человеку нашего времени не нужно объяснять, какой вред наносится таким путем истинному творчеству. Всюду, где литературе, помимо ее прямой задачи, навязывается какая-то посторонняя, она чахнет и гибнет. Этим, по-видимому, и объясняется, почему после Шевченко не наблюдаем в украинской письменности ни одного значительного явления. Под опекой галичан она стала, по выражению Драгоманова, «украинофильской, а не украинской», т. е. литературой не народа, не нации, а только самостийнического движения. Поощрение оказывалось не подлинным талантам, а литературных дел мастерам, наиболее успешно выполнявшим «миссию». Писательская слава Нечуя, Конисского, Чайченко создается галичанами; без них этим авторам никогда бы не завоевать тех лавров, что совершенно незаслуженно выпали на их долю. Про Конисского сами современники говорили, что его известность — «плод непоразуминня в галицько-украинських видносинах» {234}.

Но именно галицкая наука возвестила о существовании многовековой украинской литературы. В конце 80-х годов появился двухтомный труд, посвященный этому предмету [195]. Автор его, Омельян Огоновский, может считаться создателем схемы истории украинской литературы. Ею до сих пор руководствуются самостийнические литературоведы, по ней строятся курсы, учебники, хрестоматии.

Затруднение Огоновского, как и всех прочих ученых его типа, заключается в полном разрыве между новой украинской литературой и литературой киевских времен, объявленной самостийниками тоже украинской. Эти две разные письменности ни по духу, ни по мотивам, ни по традициям ничего общего между собою не имеют. Объединить их, установить между ними преемственность, провести какую-нибудь нить от «Слова о Полку Игореве» к Квитке-Основьяненко, к Марко Вовчку или от Игумена Даниила, от Митрополита Иллариона и Кирилла Туровского к Тарасу Шевченко — совершенно невозможно. Нельзя в то же время не заметить доступную даже неученому глазу прямую генетическую связь между письменностью Киевского государства и позднейшей общерусской литературой. Как уладить|252: эти две крупные неприятности? Отказаться совсем от древнекиевского литературного наследства — значит отдать его окончательно москалям. Это значило бы отказаться и от пышной родословной, от великодержавия; Владимира, Ярослава, Мономаха пришлось бы вычеркнуть из числа своих предков и остаться с одними Подковами, Кошками и Наливайками. Но принять киевское наследство и превознести его — тоже опасно. Тогда непременно возник бы вопрос — откуда взялся украинский литературный язык XIX века и почему он находится в таком противоречии с эволюцией древнего языка?

Огоновский разрешил эти трудности таким образом, что от древнего наследия не отказался, признал киевскую литературу «украинской», но объявил ее неполноценной, «мертвой», ненародной и потому ненужной украинскому народу. Он так и говорит: «До Ивана Котляревского письменная литература не была народною, потому что развитию ее препятствовали три элемента: во-первых, церковнославянская византийщина, затем польская культура с средневековой схоластической наукой и, наконец, образовательное иго московского царства» {235}.

Мы уже имели случай указывать на нелюбовь Огоновского к православному византийскому влиянию на Руси, ко всей древнерусской культуре, развившейся на его основе. От нее «веяло только холодом на молодой ум родного народа»~{236}. Ценит он в киевском наследстве лишь народную поэзию — былины, песни, сказания; что же касается письменности, то всю ее, за исключением разве «Слова о полку Игореве», считает ненужным хламом. Она развивалась, как он выразился, «наперекор культурным стремлениям неграмотного люда»~{237}. «Не оживляясь тою живою речью, которою говорила вся живая Русь {238}», древняя литература, по его словам, не выражала духовной сущности народа. Здесь добираемся до истинной причины неприязни к ней самостийнического профессора: она была основана не на простонародном разговорном языке. Допустить, чтобы Огоновский не знал элементарной научной истины о нетождественности всех мировых литературных языков с языками разговорными и о значительном различии между ними —|253: невозможно. Перед нами, несомненно, риторический трюк, с помощью которого стремятся наукообразно совершить подмену одного понятия другим в политически спекулятивных целях. Душа народа будто бы жила в одной только устной словесности. «Книжники писали „Сборники“, „Слова“, „Послания“ и иные вещи князьям, иерархам и панам на потеху, а неграмотный народ пел себе колядки, песни и думы и рассказывал старые сказки»*. Совершенно ясно — под народом здесь разумеется лишь простонародье, крестьяне. Такое мужиковство человека, взошедшего на старопанских дрожжах, никого в наше время обмануть не может; оно вызвано не симпатиями к простому народу, а исключительно необходимостью оправдать возведение простонародной «мовы» в ранг литературного языка. Так он и говорит: письменная литература снова сделалась «душою народной жизни только в новейшем периоде, когда писатели стали действительно пользоваться языком и мировоззрением народа» {239}.

Таким путем удалось объявить недостойной, не выражающей украинского духа, литературу не одного только киевского, но также и литовско-русского и польско-литовского периодов и, наконец,— литературу XVII—XVIII веков. Оказалось, что 900 лет письменность южнорусская шла ложным путем и только с появлением И. Котляревского вступила на истинную дорогу.

Но все же она не объявлена чужим достоянием; О. Огоновский сохраняет за Украиной все права на нее и, когда доходит до ее подробного разбора, проявляет исключительную придирчивость в смысле отнесения того или иного произведения к украинской литературе. Он, сколько нам известно, первый применил тот оригинальный метод для составления портфеля украинской письменности, который поразил даже его благожелателей, вроде Пыпина [196]. Он попросту начал механически перебирать произведения древней словесности и изымать оттуда все «украинское». Критерием служил преимущественно географический признак: где написано произведение? Остромирово Евангелие, предназначавшееся для новгородского посадника, отнесено к памятникам украинским потому, что выполнено в Киеве.|254: «Хождение Игумена Даниила» признано украинским потому, что в авторе можно предполагать человека из черниговской земли. Даже Даниил Заточник — «был типом украинца». Современники немало приложили стараний для согласования этого утверждения с последующими словами Огоновского: «Жаль только, что о жизни этого мужа мы ничего почти не знаем — неизвестно нам, кто был Даниил, где родился, где и когда жил и т. д.» {240}.

Огоновского нисколько не смущало ни то обстоятельство, что «Слово о полку Игореве» сохранилось в псковском списке XIV века, ни то, что «Повесть временных лет» дошла до нас в суздальской редакции (Лаврентьевская летопись), ни происхождение «Патерика Печерского», возникшего из переписки между суздальским и киевским иноками, следовательно, могущего рассматриваться как порождение обеих частей Руси.

Проделав хирургическую операцию по отделению украинской части от москальской, Огоновский принимается за прямо противоположное дело, как только доходит до XIX века с его чисто уже «народной» литературой. Тут его задача не менее тонка и ответственна. Надо было показать, что галицкая и украинская литературы, возникшие и развившиеся независимо одна от другой,— не две, а одна. И опять, как в первом случае, выступает механический метод, на этот раз не разделения, а складывания.

Собрав в кучу всех украинских и галицких писателей, Огоновский располагает их в хронологическом порядке, так что после какого-нибудь Шашкевича и Устиновича идут Метлинский, Шевченко, Афанасьев-Чужбинский, а потом опять Гушалевич, Климкович и т. д.

Историко-литературный метод Огоновского имел большой успех и перенесен был на изучение всех других отраслей украинской культуры. Начались поиски сколько-нибудь выдающихся живописцев, граверов, музыкантов среди поляков, немцев или русских малороссийского происхождения. Всех их, даже тех, что родились и выросли в Вене, Кракове или Москве, заносили в реестр деятелей украинской культуры. Делалось это на том основании, что, как недавно выразилась одна самостийническая газета в|255: Канаде,— «други народи видбили, видперли, перекуплювали, перемовляли, а то по их смерти крали украинських великих людей для збагачення своей культури». Теперь этих «видбитых» и «видпертых» стали возвращать в украинское лоно. У русских довольно успешно отобрали Левицкого, Боровиковского, Бортнянского, Богдановича, Гнедича, и существует опасность, что отберут Гоголя.

Таким же образом возникли украинская математика, физика, естествознание. Ставши во главе Наукового товариства им. Шевченко и реорганизовав его с 1898 г. по образцу академии, Грушевский поставил задачей создать украинскую науку. Через несколько лет он заявил на весь мир, что она создана. Товариство разыскало труды, написанные в разное время по-польски, по-русски, по-немецки людьми, у которых предполагали украинское или галицийское происхождение; все это переведено было на украинский язык, напечатано в «Записках» Товариства и объявлено украинским национальным достоянием. Одновременно с этим Товариство поощряло всевозможные измерения черепов с целью открытия антропологического «типа украинца».

Появилась, наконец, «Краткая география Украины» — труд львовского профессора С. Рудницкого [197], благодаря которому мир познакомился с землями и водами соборной Украины. Книга произвела фурор очертаниями границ нового государства. Оказалось, что оно обширнее всех европейских стран, за исключением разве России; в нее вошли, кроме русской Украины, Галиции, Карпатской Руси и Буковины, также Крым, Кубань, часть Кавказа. Черное и Азовское моря объявлены «украинскими», и такое же название распространено на добрый кусок западного побережья Каспия. На иллюстрациях, изображающих «украинские» пейзажи, можно видеть Аю-Даг, Ай-Петри в Крыму, Военно-Грузинскую дорогу и Эльбрус на Кавказе. Автору удалось установить даже отличительные особенности украинского климата, независимого и самостоятельного. Судя по тому, что редактором книги был сам Грушевский, она шла в русле проводимой им политики создания украинской науки.|256:

Большая забота проявлена в создании и закреплении национальной терминологии. Земли соборной Украины дотоле именовались то Русью, то Малороссией, то Украиной. Были еще Новороссия, Буковина, Карпатская Русь, Холмщина. Все это надлежало унифицировать и подвести под одно имя. Раньше из этого не делали большой политики, и все перечисленные термины были в ходу. Но примерно с 1900 года термины «Русь» и «Малороссия» подверглись явному гонению; их еще трудно было вытравить окончательно, но все усилия направляются на то, чтобы заменить их «Украиной». Выпустив первый том «Истории Украины-Руси», Грушевский вынужден был сохранять это название и для последующих томов, но во всех новых работах имя Руси опускалось и фигурировала одна «Украина».

Изменили календарную терминологию. Римские названия месяцев «январь», «февраль» и т. д., которые сейчас употребляет весь культурный мир, пришли в Киев вместе с христианством. В продолжение 900 лет их употребляла киевская, литовско-русская, московская и петербургская письменность. Они вошли в быт всего православного востока Европы. Самостийникам понадобилось заменить их доморощенными «грудень», «серпень», «жовтень», отдалив себя на этот раз не только от России, но и от Европы.

То, что в 80-х годах сделано Огоновским в области литературоведения,— то позднее, в начале XX века, выполнено выполнено в историографии Грушевским, подарившим современному самостийничеству схему истории Украины.

Излагать ее здесь сколько-нибудь подробно мы не можем; она достаточно широко известна. Скажем только, что если ее охватить общим взглядом, то получим приблизительно схему «Истории русов», развернутую в виде большого исторического полотна, приобретшую вид современного научного труда, отмеченную знаком эрудиции, смелого привлечения первоисточников, но преследующего все ту же цель — под легенды подвести научный фундамент.

У Грушевского не было, подобно Костомарову, заблуждений относительно «Летописи Конисского». Поддельный и злонамеренный ее характер выяснен был к тому времени в полной мере, но у него мы видим ту же изначальную|257: обособленность Малороссии от прочих русских земель — не только территориальную, но этнографическую. Уже среди племен, упомянутых Геродотом в VI веке до нашей эры, он готов отличать волынян от черниговцев. Никто до сих пор не решался говорить об украинцах, белорусах и великороссах в эпоху так называемого расселения славян, все считали эти деления позднейшими, возникшими через тысячу лет после «расселения», но Грушевский всех славян, живших по Днестру, по Днепру и дальше на восток до Азовского моря, прозванных антами,— именует «украинцами». Надо сказать, что такая смелость появилась у него не сразу. Еще в 1906 году он признавался: «Конечно, в IX—X веках не существовало украинской народности в ее вполне сформировавшемся виде, как не существовало и в XII—XIV вв. великорусской или украинской народности в том виде, как мы ее теперь себе представляем» [198]*. Но уже в 1913 г. в «Иллюстрированной истории Украины» он широко пользуется терминами «Украина» и «украинский» для самых отдаленных эпох. Киевское государство X—XIII вв. для него, конечно, государство украинское. В полном согласии со схемой «Истории русов» и учением Духинского, он резко отделяет и киевские земли, и сидящий на них «украинский» народ от северной и северо-восточной Руси. Хотя власть киевских князей распространялась на теперешние белорусские и великорусские земли, говорившие и писавшие одним языком, исповедовавшие одну общую с киевлянами религию, а следовательно подверженные и общему культурному влиянию, он не относит их к Киевскому государству, а рассматривает скорее как колонии этого государства. Он решительно ополчается против рассказа Начальной летописи {241} о призвании князей и о перенесении княжеской резиденции из Новгорода в Киев. Все это объявляется выдумкой. И Аскольд, и Дир, и Олег были природными киевскими князьями, а легенда о зарождении государственности на новгородском севере — позднейшая вставка в летопись.

Непрестанно подчеркивается более низкая в сравнении с Киевом культура северных и северо-восточных земель, но объясняется это не провинциальным их положением в отношении|258: Киева, а какими-то гораздо большими отличиями. Из всей суммы высказываний видно, что эти отличия расовые. В полном согласии с точкой зрения Духинского, будущие великорусские области считались заселенными не славянами, а только славянизированными инородцами, главным образом финно-угорскими племенами — низшими в расовом отношении. Ни циклопических сдвигов в судьбах народов под влиянием нашествий, вроде гуннского или татарского, ни перемены имен, ни смешения кровей и культур, ни переселений естественных и насильственных, ни культурной эволюции, ни новых этнических образований не существует для него. Украинская нация прошла через все бури и потопы, не замочив ног, сохранив свою расовую девственность чуть не от каменного века. Как известно, татарское нашествие было особенно опустошительным для русского юга. Плано Карпини, лет через пять проезжавший по территории теперешней Украины, живой души там не видел, одни кости. Грушевский посвятил обширный том, около 600 страниц, в доказательство неправильности версии о запустении Украины при Батые. Историческая наука невысоко ценит это исследование, но в данном случае интересует не его правота или неправота, а породившая его тенденция, продиктованная сепаратистскими схемами и теориями. Грушевский не может считаться их творцом, они создались до него в казачьей Украине и в пораздельной Польше.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.