ВЕРСИЯ АХМАТОВОЙ
ВЕРСИЯ АХМАТОВОЙ
Выслушаем и другую сторону. Ахматова уже на рубеже пятидесятых и шестидесятых обвиняла во всем тюрьму, лагерь и лагерных друзей Гумилева: «…он таким не был, это мне его таким сделали!» – восклицала она перед Эммой Герштейн.
«Бог с ним, с Левой. Он больной человек. Ему там повредили душу. Ему там внушали: твоя мать такая знаменитая, ей стоит слово сказать, и ты будешь дома», — говорила она Чуковской.
Анна Андреевна Ахматова обладала удивительным даром влиять на людей, внушать им свою точку зрения, свой взгляд. Они как будто попадали в ее силовое поле.[30] Вот Лидия Чуковская, умная и независимая женщина, многое знавшая о слабостях Ахматовой, вычеркивала отдельные строчки и вырезала целые страницы в своем дневнике, которые, по-видимому, могли опорочить Ахматову в глазах потомков. Она приняла ахматовскую версию: «…где его рассудок?» — возмущалась Лидия Корнеевна вслед за Анной Андреевной.
Эмма Герштейн, много лет влюбленная в Гумилева, оговаривалась («Оба были больны, обоим надо было лечиться») и даже назвала свой мемуарный очерк о трагическом отчуждении матери и сына «Раненые души». И все-таки Эмма Григорьевна совершенно приняла именно ахматовский взгляд. В.Н.Абросимова, помогавшая Эмме Григорьевне в работе над мемуарами, разделяла ее (то есть ахматовскую) точку зрения: «…система искорежила даже такой недюжинный ум и выдавила из него многие жизненно важные составляющие».
Свой мемуарный очерк Эмма Григорьевна начинает с критики академика Панченко, автора вступительной статьи в первой публикации переписки Ахматовой и Гумилева. Александр Михайлович отзывался об Ахматовой с большим уважением, но все таки посчитал упреки сына матери справедливыми: «Сын тоскует о жизни на воле, хотя бы о реальном знании о ней. Мать поэтесса пишет о "состояниях" – отсюда его упреки и ее обиды на сыновние "дерзости" (вообще-то письма очень нежные). Как сытый голодного не разумеет, так и "вольный" – узника».
«К сожалению, в комментарии и вступительной статье академика теплое чувство дружбы взяло верх над требовательностью ученого», — строго замечает Герштейн. Однако сама Эмма Григорьевна менее всего напоминает беспристрастного литературоведа. Логику исследователя она подменяет красноречием человека, свято убежденного в собственной правоте: «Наоборот, возражу я, — это узник не разумеет вольного. <…> Но что же могла написать Анна Андреевна о своей жизни? Что после прощания с Левой и благословения его она потеряла сознание? Что она очнулась от слов гэбэшников: "А теперь вставайте, мы будем делать у вас обыск»?" Что она не знает, сколько дней и ночей она пролежала в остывшей комнате? И когда в один из этих дней она спросила десятилетнюю Аню Каминскую: "Отчего ты вчера не позвала меня к телефону?", то услышала в ответ: "Ну, Акума, я думала, ты без сознания…" Что в этом тумане горя она сожгла огромную часть своего литературного архива…» Все это правда, и слова Эммы Григорьевны очень убедительны, да только они, по счастью, относятся к страшному, но сравнительно краткому периоду жизни Ахматовой. Гумилев больше всего упрекал Ахматову в молчании и недомолвках уже позднее, в 1955—1956-м. А жизнь Анны Андреевны тогда уже никак не напоминала бесконечно растянувшийся день ареста.
Более всего Ахматова и Герштейн ругали солагерников Гумилева: «Это все влияние советчиков Льва Николаевича, его лагерных друзей, так называемых "кирюх"». Это они, они будто бы невольно помогли развиться худшим чертам его личности – завистливости, обидчивости, неблагодарности.
Среди «кирюх» были поэты, художники, востоковеды, инженеры, священники. Как фронтовик, вернувшийся с войны, навещает родных еще воюющего товарища, так и эти люди, по просьбе самого Гумилева, приезжали к Ахматовой в Ленинград. Кажется, принимала она их не слишком приветливо (по крайней мере Л.К.Павликова и С.С.Серпинского). Справедливо ли обвиняли их Ахматова и Герштейн? Не думаю, что стоит перекладывать ответственность на других. Льву Николаевичу в год освобождения исполнилось сорок четыре года, в такие лета люди отвечают за свои слова и свои поступки.
Иосиф Бродский отчасти держался ахматовской версии. Он называл Льва Гумилева «замечательным человеком», но считал, что тот решил, будто после пережитых в лагере мучений ему все позволено, отсюда и его грубость с матерью, его обиды. Но едва ли не большую роль, по мнению Бродского, в этой вражде матери и сына сыграли Ирина Пунина и ее дочь Аня. Бродский рассказал Соломону Волкову поразительную историю, которая произошла за несколько недель до смерти Анны Андреевны:
«Размолвку с сыном Ахматова переживала очень тяжело. И когда она уже лежала с третьим инфарктом в больнице, Гумилев поехал к ней в Москву. <…> Но тут Пунина подослала к нему Аню, которая передала ему якобы слова Анны Андреевны (которые на самом деле сказаны не были) — слова о том, что-де "теперь, когда я в больнице с третьим инфарктом, он ко мне на брюхе приползет". После чего Лева в больницу к Ахматовой не пошел».
Получается, что Ирина умело разжигала рознь между матерью и сыном. Но чтобы разжечь, необходимо горючее. Все-таки не Пунина принимала решения за Ахматову и Гумилева. Отчуждение возникло и без ее интриг.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.