Глава двадцать первая Греческая мысль, литература и искусство

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двадцать первая

Греческая мысль, литература и искусство

1. Афины времен Перикла.

2. Сократ.

3. Платон и Академия.

4. Аристотель и Ликей.

5. Философия начинает рассуждать о неземном.

6. Достижения и ограниченность греческой мысли.

7. Первая художественная литература греков.

8. Греческое искусство

1

Греческую историю в сорокалетие после Платей и Микале можно считать сравнительно спокойной и мирной. Случались и войны, но они не носили долговременный характер. В Афинах у тех, кто не испытывал недостатка досуга и средств, появилась возможность реализовать свои самые разнообразные наклонности. И благодаря счастливому стечению обстоятельств, а также исключительным свойствам характера небольшой группы людей, эти возможности и свободное время принесли самые выдающиеся, неповторимые плоды.

Письменность, которая передавала звуки и особенности разговорной речи, сделала возможным существование литературы. Появилось множество прекрасных литературных произведений. Эпоху своего расцвета переживала и греческая скульптура. Были собраны и обобщены первые основания науки, заложенные ранними философами (Фалесом и др.) из городов ионийской Малой Азии. Но затем долго тлевшая вражда между Афинами и Спартой прорвалась наружу ожесточенной и изнурительной войной, подорвавшей в конце концов жизненные силы этого творческого расцвета.

Эта война в истории известна как Пелопоннесская война. Она продолжалась почти тридцать лет (с 431 по 404 до н. э.), и на нее были истрачены все силы Греции. Поначалу верх брали Афины, затем Спарта. Затем наступил черед Фив (города, расположенного в Беотии), которые затмили собой Спарту. Последний проблеск величия Афин пришелся на период, когда они стали во главе сил союзников. История этой войны — это история конфликта узких личных интересов, взрыва необъяснимой ненависти, и она давно стерлась бы из памяти людей, если бы ее перипетии и воспоминания о ней не сохранила великая литература.

Все это время Персия постоянно присутствовала на греческом небосклоне, поддерживая то один союз, то другой. К середине IV в. до н. э. Греция понимает, что ее политику будет определять и новая сила — Филипп, царь Македонский. Усиление Македонии значило для безнадежно разделенной и враждующей Греции то же, что и появление мидян и персов на рубежах Халдейского царства. Наступит время, когда Греция оторвется, наконец, от своих споров и междоусобиц и в полной растерянности обернется в сторону Македонии.

Бесцельные и губительные раздоры все так же бесцельны и губительны, даже если о них пишет великий Фукидид. В нашем кратком очерке мы не можем в подробностях рассказать об этих конфликтах, о походах и набегах, которые оставляли за собой дымящиеся развалины одного греческого города за другим. На земном шаре размером в один метр Греция — слишком маленькое пятнышко, а для короткой истории человечества столетие раздоров, отделяющее Саламин и Платеи от времени возвышения царя Филиппа, сжимается до мелкого, почти неслышного всплеска противоречий, неприметного эпизода в быстро меняющихся обстоятельствах судеб как отдельных людей, так и целых народов.

Но чему не суждено утратить своего значения — так это литературе, которую создавала Греция во время кратких передышек, в те неспокойные дни, которые отвела ей история. Этой литературе суждено было в значительной мере повлиять на формирование интеллектуального процесса у всех сложившихся в дальнейшем европейских наций и стать неотъемлемой основой нашей духовности.

Вот что говорит в этой связи профессор Гилберт Мюррей:

«Внешнеполитическая история греков, конечно же, как и всех других наций, — это война и дипломатия, жестокость и обман. Внутренняя история, история мысли, чувств и характеров — вот в чем их величие. Им приходилось справляться с трудностями, которые теперь почти не преграждают нам путь. У них практически не было опыта, все приходилось делать впервые, они были исключительно ограничены в материальных ресурсах, но их эмоции, их «желания, страхи и гнев», видимо, были сильнее и неукротимее наших. И все же они создали Афины Перикла и Платона».

Афины — это замечательная вершина долго копившейся творческой силы греческого ума. Они и спустя двадцать три столетия продолжают вдохновлять людей разума, оставаясь для них путеводной звездой, которая зажглась после сражений при Марафоне и Саламине. Эта победа научила Афины оставаться свободными и неустрашимыми и, не прилагая излишних усилий, добиваться главенствующего положения в своем мире.

И все это было создано трудами и усилиями весьма немногочисленной группы единомышленников. Отдельному поколению афинян довелось прожить лучшую часть своей жизни в условиях, которые во все века располагали людей к созидательной работе. Они были свободны, они жили в безопасности, они были горды собой и своей страной. И они не знали искушений безраздельной власти, которая заставляет причинять несчастья собратьям.

И когда политика снова привела к разорительной и преступной войне — братоубийственной войне со Спартой, — зажженное этим поколением пламя интеллектуальных исканий пылало уже так ярко, что его хватило на все потрясения и неурядицы этой войны, и на короткую жизнь Александра Великого, — на период, значительно превышающий столетие.

Окрыленный победой и чувством обретенной в праведной борьбе свободы, народ Афин на какое-то время возвысился до благородства и великодушия. Под руководством Перикла — великого оратора и «демагога», то есть народного вождя, — афиняне принялись отстраивать свой город и расширять его торговые связи. Ему принадлежало главенствующее место в народном собрании Афин. Он был деятелем, равным которому в современной истории можно назвать разве что Гладстона или Линкольна.

В личности Перикла самым удивительным образом сочетались политическое дарование и живая страсть ко всему великому и прекрасному. Он держал власть в своих руках на протяжении тридцати лет и был человеком исключительной духовной силы и широты взглядов. Эти качества оставили отпечаток и на его времени. Как заметил Винклер,[27] у афинской демократии было «лицо Перикла».

Опорой Периклу служила великая и благородная дружба с женщиной, отличавшейся необычайной образованностью, Аспазией из Милета. Перикл не мог на ней жениться, потому что закон запрещал давать гражданство Афин иноземцам, хотя фактически Аспазия была его женой. Ее заслугой было то, что вокруг Перикла собрались люди исключительных дарований. С Аспазией были знакомы все великие писатели того времени, и они похвально отзывались о ее мудрости.

Плутарх, правда, обвиняет Аспазию в том, будто бы именно по ее наущению началась трудная и опасная, хоть в конечном итоге и успешная война против Самоса. Однако, как он сам далее показывает, эта война была обусловлена необходимостью: самосцы угрожали афинянам на море. От этого страдала заморская торговля Афин, которая была экономической основой их процветания.

Устремления людей, как правило, сообразуются с теми нормами, по которым живут их близкие. Перикла больше устраивало служить Афинам и быть их лидером, чем править ими как тиран. Под его руководством создавались новые союзы, основывались новые колонии и торговые центры на пространствах от Италии до Черного моря. Казна Союза также была перевезена при Перикле с Делоса в Афины. У Афин, по убеждению Перикла, больше не было причин опасаться угрозы со стороны Персии. Поэтому он пустил часть денег, которые союзники отложили на случай войны, на украшение своего города.

Эти средства, появившиеся как результат сокращения военных расходов, предоставили исключительные возможности архитекторам и художникам. Афинский Парфенон, руины которого по-прежнему поражают своей красотой, стал своеобразной короной, увенчавшей перестроенные Периклом Афины. По сохранившимся до нашего времени скульптурам Фидия, Мирона и Поликтета (все V в. до н. э.) можно судить о том, каких художественных успехов достигла эта эпоха.

Именно неповторимый гений этого человека и та атмосфера, которая сложилась в его окружении, помогли открыться великим дарованиям и привлекли в Афины людей огромной интеллектуальной энергии.

Афины «с лицом Перикла» были похожи на человека в маске, которому однажды неудержимо захочется сбросить эту маску. Среднего афинянина едва ли можно было назвать человеком благородным и великодушным. Мы уже рассказывали о том, как некий оставшийся неизвестным гражданин отдал свой голос в пользу остракизма Аристида.

С самодовольным упрямством этот средний гражданин будет впоследствии протестовать против прекрасных зданий, окружавших его, против почестей, которые оказывались таким скульпторам, как Фидий, а не его соперникам — любимчикам толпы, против денежной поддержки простых чужеземцев, вроде Геродота из Галикарнаса. Для толпы казалось оскорбительным то, что Перикл отдает предпочтение обществу женщины из Милета. Общественная жизнь Перикла была подозрительно порядочной; соответственно человек с улицы приходил к мысли, что его личная жизнь должна быть очень безнравственна. Можно предположить, что Перикл старался быть «выше» всего этого, но иногда в нем прорывалось презрение к своим согражданам, которым он служил.

«Перикл усвоил не только высокий образ мысли и возвышенность и чистоту речи, значительно отличавшие от низости и грубых манер, свойственных простонародью, но также и серьезное выражение лица, которое не смягчалось смехом, строгий и ровный тон голоса, простоту в обращении и пристойность в одежде, которая всегда была в порядке ввиду сдержанности его манер. Все это и многое другое, отличавшее поведение Перикла, вызывали восхищение у тех, кто его видел. Таким было его самообладание, что однажды, когда какой-то подлый и необузданный мужлан целый день досаждал ему своими жалобами и оскорблениями, он сносил их терпеливо и молча и продолжал в собрании заниматься какими-то безотлагательными делами. Вечером он неспешно отправился домой, а этот грубиян пошел следом за ним, осыпая его по пути градом самых непристойных ругательств. И поскольку уже стемнело, когда Перикл подошел к двери своего дома, он приказал одному из своих слуг взять факел и посветить этому человеку по дороге домой.

Поэт Ион, однако, говорил, что Перикл в общении отличался гордостью и высокомерием и что к достоинству его манер примешаны были тщеславие и презрение к другим… Он не появлялся на улицах, разве что в тех случаях, когда он шел на площадь или в Совет. Он отклонял приглашения друзей и уклонялся от всякого дружеского общения и развлечений настолько, что за все то время, что продолжалась его общественная деятельность, а это был немалый срок, он ни разу не сел за стол со своими друзьями, за исключением свадьбы своего племянника Эвриптолема, и оставался там только до той поры, пока церемония празднования не была окончена. Он считал, что свобода развлечений идет во вред должностному лицу и что достоинство мало совместимо с фамильярностью…»

В ту эпоху еще не было желтой прессы, которая поведала бы всем желающим о низменных наклонностях тех, кто достиг успеха и славы. Но простой человек, разочаровавшись в самом себе, находил особое утешение в искусстве комедии, которое необычайно процветало в те времена. Авторы комедий удовлетворяли это едва ли не повсеместное стремление осуждать и высмеивать тех, чье явное превосходство оскорбляет наше самомнение. Они настойчиво, не жалея сил, поливали грязью Перикла и его друзей. Перикла привычно изображали в шлеме, и этот шлем стал неотъемлемой частью его образа. Было так приятно порассуждать о том, что этот шлем скрывает пугающее уродство головы — луковицеподобную голову! А встречи с Аспазией служили еще одной темой для домыслов толпы…

Некоторые мечтательные души, устав от вульгарности нашего времени, страстно желали бы перенестись в возвышенный век Перикла. Однако, оказавшись посреди тех Афин, они попали бы в атмосферу, напоминающую современный мюзик-холл худшего пошиба: тот же настрой, тот же чванливый «патриотизм», те же потоки громогласной клеветы и грязных домыслов. По мере того как стиралась память о Платеях и Саламине, а новые великолепные здания становились привычными, Перикл и гордость Афин все более и более противоречили непритязательным наклонностям толпы.

Периклу удалось избежать остракизма — его престиж среди более уравновешенных граждан спас его от этого. Но нападки становились со временем все более сильными и неприкрытыми. Он жил и умер в бедности. Вероятно, он был самым честным из демагогов, но, тем не менее, его пытались, пусть тщетно, обвинить в растрате. Когда это обвинение провалилось, недруги Перикла стали действовать более уклончиво: они принялись за его друзей.

Религиозная нетерпимость и обвинения в безнравственности — вот то оружие, которое всегда под рукой у завистников, когда они решаются выступить против лидеров. Один из друзей Перикла, Дамон, был подвергнут остракизму. На Фидия обрушились с нападками, называя его безбожником. На щите величественной статуи богини Афины Фидий дерзнул изобразить в числе сражающихся греков и амазонок, Перикла и самого себя. Фидий окончил свои дни в тюрьме.

Анаксагор (ок. 500–428 до н. э.) — иноземец, приглашенный в Афины Периклом, — говорил самые необычные вещи о солнце и звездах и совершенно недвусмысленно намекал, что нет в мире никаких богов, а только один животворящий Ум (нус). Авторы комедий внезапно открыли у себя глубокие религиозные чувства, которые подверглись глубокому оскорблению, и Анаксагору пришлось бежать, спасаясь от грозившего ему судебного преследования.

Затем пришел черед Аспазии. Афиняне были непреклонны в том, что ее следует выслать. Перикл разрывался между чувством к женщине, в которой была вся его жизнь, и служением неблагодарному городу, который он защитил и сделал более прекрасным, чем любой другой город его времени. Он стойко защищал ее в народном собрании, и, когда он говорил, слезы текли у него по щекам. Его слезы спасли Аспазию на время.

Афиняне охотно пошли на то, чтобы унизить Перикла, но он служил им так долго, что никто уже не представлял, как можно обойтись без него. Он был их лидером треть столетия.

В 431 г. до н. э. началась война со Спартой. Плутарх обвиняет Перикла в том, что именно он настоял на необходимости этой войны, чувствуя, что его популярность падает и нужна война, чтобы снова сделать его незаменимым.

«И по той причине, что он сам стал уязвим в связи с обвинениями против Фидия и боялся, что примутся и за него, он настоял на войне, пока еще не столь очевидной, и сам стал раздувать то пламя, которое прежде удавалось подавлять. Таким образом он надеялся избежать обвинений, грозивших ему, и смягчить гнев завистников, ибо столь велики были его сила и достоинство, что во всех важных событиях и во всех великих опасностях отечество могло довериться только ему одному».

Военные события разворачивались медленно, а народ Афин был нетерпелив. Некоему Клеону удалось стать заметной фигурой, и он исполнился амбициозных намерений оттеснить Перикла от лидерства. Поднялась шумиха, все только и говорили, что о скором и победоносном завершении войны, а Клеона преподносили как человека, который ее выиграет. Популярный поэт так откликнулся на эти события:

«Ты, царь сатиров, …похваляешься своей отвагой,

Но бледнеешь, лишь заслышав, как острят мечи,

Страшась укусов смелого Клеона?»

Военная экспедиция под руководством Перикла оказалась неудачной, и Клеон не упустил возможности обвинить в этом своего конкурента. Перикла отстранили от командования и оштрафовали. Рассказывают также, что его старший сын — не от Аспазии, а от прежней жены — выступил против него и преследовал самыми отвратительными и невероятными обвинениями. Этого молодого человека унесла эпидемия чумы, начавшаяся в Афинах. Потом умерла сестра Перикла, а затем и его последний законный сын. Надевая, по обычаям того времени, на голову мальчика погребальный венок, Перикл не скрывал своих слез. Впоследствии он сам заразился и умер (429 г. до н. э.).

Все приведенные в этом кратком разделе факты дают возможность увидеть, до какой степени не соответствовал Перикл течению жизни, которой жил его город. Особенные условия того времени благоприятно сказались на интеллектуальном и художественном подъеме в Афинах, но отчасти он был вызван появлением нескольких очень необычных людей. Это творческое движение не было общественной тенденцией: оно было движением маленькой группы людей, обладавших исключительными характером и дарованиями.

2

Еще одной выдающейся фигурой, которой эта эпоха также обязана своим непреходящим величием, был сын каменщика по имени Сократ (ок. 469–399 до н. э.).

Он родился на шестнадцать лет позже Геродота, и о нем заговорили незадолго до смерти Перикла. Сам он ничего не писал, но имел обыкновение выступать в общественных местах. То время было отмечено усиленными поисками мудрости. Множество учителей, которых называли софистами, проводило время в беседах и спорах об истине, красоте и правильной жизни, и молодежь, движимая юношеским любопытством и воображением, обращалась к ним как к наставникам. Учителя-софисты со своими кружками учеников появились потому, что в Греции не существовало больших жреческих школ. И вот в их споры вступил этот человек, босоногий, неуклюжий и неопрятный, но собиравший вокруг себя толпы поклонников и учеников.

Его метод был глубоко скептичным; Сократ полагал, что единственной подлинной добродетелью было истинное знание. Он не терпел ничьей веры, ничьей надежды, если они не могли выдержать испытание этим пробным камнем. Для него это и означало добродетель, но для многих духовно его более слабых последователей это означало утрату убеждений и моральных устоев, которые сдерживали их порывы. Эти слабые превратились в подлецов, которые всегда и во всем себя оправдывали и потакали своим прихотям.

В числе его молодых спутников был Платон, впоследствии обессмертивший его метод в серии философских диалогов и основавший Академию — философскую школу, которой суждено было просуществовать девятьсот лет. Кроме Платона, учениками Сократа были Ксенофонт (см. выше), который оставил воспоминания о своем учителе; Исократ (436–338 до н. э.), один из самых проницательных политических мыслителей Греции. Но учеником Сократа был также и Критий (убит в 403 г. до н. э.), лидер Тридцати тиранов, поставленных Спартой, чтобы держать в покорности Афины, когда они потерпели окончательное поражение в Пелопоннесской войне. Был среди них и Хармид, убитый вместе с Критием, когда Тридцать были низвергнуты; и Алкивиад (ок. 450–404 до н. э.) — предатель, отличавшийся необыкновенным умом и расчетливостью, приложивший немало сил, чтобы втянуть Афины в гибельную военную экспедицию против Сиракуз, которая подорвала их силы, предавший Афины и перешедший к спартанцам, и в конце концов, замышляя очередную измену, убитый на пути к персидскому двору.

Эти последние были не единственными молодыми учениками Сократа, чью бесхитростную веру и патриотизм он разрушил, ничего не дав взамен. Его самым закоренелым врагом стал некий Анит, сын которого, преданный ученик Сократа, стал безнадежным пьяницей. Именно Анит добился, чтобы Сократа, в конечном итоге, обвинили в «совращении» афинской молодежи и приговорили к смерти, которую Сократ принял, выпив отравленный напиток из яда цикуты (399 г. до н. э.).

Его смерть очень выразительно описана в диалоге Платона «Федон».

Платон родился в 427 г. до н. э. и прожил восемьдесят лет.

По своему духовному темпераменту Платон принадлежал к совершенно отличному от Сократа типу. Его труды отличались художественностью и утонченностью стиля, а Сократ за всю жизнь не написал ничего сколько-нибудь связного. Платон огромное значение придавал упорядочению общественных отношений и много размышлял над тем, как правильно устроить жизнь людей, в то время как Сократ, которому одинаково безразличны были жара, стужа и то, что думают о нем его собратья, сосредоточился на развенчивании иллюзий. Жизнь, говорил Сократ, это обман, подлинной жизнью обладает только Душа.

Платон был очень привязан к своему старому неотесанному учителю. Он считал, что метод Сократа исключительно ценен для прояснения и выявления подлинного содержания различных суждений. Он сделал Сократа центральной фигурой своих бессмертных диалогов. Однако его собственные мысли и устремления вели его в направлении, противоположном учению Сократа. Во многих платоновских диалогах звучит голос Сократа, но высказываемые им мысли — это всегда мысли Платона.

Платон жил в то время, когда сомнениям и полному пересмотру подверглись отношения между людьми. В великие дни Перикла в Афинах, казалось, все были довольны существовавшими социальными и политическими институтами. Тогда не было причин для сомнений. Люди чувствовали себя свободными, общество процветало, страдания причиняла разве что зависть. В «Истории» Геродота мы почти не находим никаких признаков того, что существовало недовольство афинскими политическими институтами.

Но Платон, который родился примерно в то время, когда умер Геродот, и рос в годы разрушительной войны и великих социальных потрясений, мог воочию наблюдать разлад отношений и несоответствие общественных институтов изменившимся условиям.

Его разум принял этот вызов. Как одна из его ранних работ, так и его последнее произведение — это открытые и проникновенные беседы о возможном переустройстве и улучшении общественной жизни. Сократ научил его ничего не принимать на веру, даже привычных отношений между мужем и женой, родителем и ребенком. Платоновское «Государство», первая из всех Утопий человечества, — это мечта о городе, в котором жизнь людей устроена по новому и лучшему замыслу. Его последняя, неоконченная книга «Законы» — это беседа о том, как лучше обустроить еще одну подобную Утопию.

Но не только неурядицы тех дней направляли мысль Платона в этом направлении. Во времена Перикла Афины основывали множество заморских поселений, и это приучило людей к мысли, что сообществу не обязательно разрастаться вширь, его также можно основать на новом месте.

Очень близок с Платоном был один молодой человек, который впоследствии также основал школу в Афинах и дожил до еще более преклонного возраста. Это был Исократ. Его, говоря современным языком, можно было бы назвать публицистом, скорее писателем, чем оратором; свою главную задачу он видел в развитии идеи Геродота об объединении Греции, как средства противодействия низости и неразберихе ее политики, запустению и разорению ее междоусобиц.

Политический кругозор Исократа был в некоторых отношениях шире, чем Платона. В свои поздние годы Исократ стал склоняться к монархии, в частности к македонской монархии Филиппа, более способной обеспечить единство Греческого государства, чем демократия полисов. Такой же уклон к идее единовластного правления мы наблюдаем и у Ксенофонта; о его книге «Анабасис» мы уже упоминали. В старости Ксенофонт написал «Киропедию» («Воспитание Кира»), «оправдание как в теории, так и на практике абсолютной монархии, показанное на примере организации Персидской империи».

Платон учил в основанной им Академии. К нему, уже в его преклонные годы, пришел некий молодой человек из Стагир в Македонии. Аристотель, сын придворного врача царя Македонии, был человеком совершенно иного склада ума, чем великий афинянин. От природы он скептично относился к силе образа и с огромным уважением — к возможности постижения установившихся фактов. Позднее, уже после смерти Платона, Аристотель основал школу в Ликее (отсюда «лицей»), неподалеку от Афин, и учил там, достаточно жестко критикуя Сократа и Платона. В те дни тень Александра Великого уже легла на Грецию, и в учении Аристотеля заметно благожелательное отношение к рабству и монархии. Прежде Аристотель несколько лет был наставником юного Александра при дворе Филиппа Македонского.

Мыслящими людьми в то время владело отчаяние; их вера, что человек в силах сам создавать те условия, в которых хотел бы жить, постепенно исчезала. Больше уже не было Утопий. Та стремительность, с которой развивались события, говорила не в пользу того, что их возможно осуществить. Легко было думать о переустройстве человеческого общества, когда само это общество — не более чем полис в несколько тысяч граждан.

То, что в действительности происходило вокруг, походило на мировую катастрофу. Это был политический передел всего известного мира, процесс, в который даже тогда было вовлечено около ста пятидесяти миллионов человек. Это была перестройка, масштабы которой человеческий разум пока что не был способен осознать. Мысль снова оказалась отброшена к представлениям о вездесущей и неумолимой Судьбе. Люди в те времена цеплялись за все, что могло обеспечить хоть какую-нибудь стабильность и единение.

Монархия, несмотря на все свои очевидные недостатки, казалась вполне приемлемой формой правления для миллионов, по крайней мере, действенной. Она навязывала свою руководящую волю там, где коллективная воля была бессильна. Эта перемена в общем умонастроении вполне сочеталась у Аристотеля с неизменным уважением к установившемуся факту. Если, с одной стороны, что-то заставляло его одобрять монархию, рабство и подчиненное положение женщин, то, с другой стороны, он еще более старался понять эти факты и приобрести упорядоченное знание этих реалий человеческой природы, которые теперь с такой очевидностью восторжествовали над творческими мечтами предшествовавшего поколения.

Аристотель отличался огромной эрудицией и здравомыслием и был очень требователен в своем самоотверженном энтузиазме. В своем понимании важности организованного знания Аристотель предвосхитил Ф. Бэкона (1561–1626) и современную науку.

Он сам принялся за систематизацию знания. Аристотель стал родоначальником естественной истории. Другие до него рассуждали о природе вещей, но он с теми молодыми людьми, которых сумел приобщить к этой задаче, взялся за классификацию и сравнение вещей. Платон в сущности говорил: «Давайте возьмем жизнь в свои руки и перестроим ее»; его более трезвомыслящий преемник — «Давайте сначала побольше узнаем о жизни, а пока послужим на благо царю». И это не столько противоречие, сколько комментарий к словам его учителя.

Своеобразные отношения Аристотеля с Александром Великим позволили ему обеспечить свою работу средствами, которые и многие века спустя оставались недоступны для научных изысканий. Он располагал сотнями талантов (талант равен 26,2 кг золота) для своих расходов. Одно время он имел в своем распоряжении тысячу человек во всех уголках Азии и Греции, которые собирали материал для его естественной истории. Конечно же, это были совершенно неподготовленные собиратели, однако, насколько нам известно, ничего подобного не предпринималось и даже и не мыслилось до Аристотеля. С этого началось не только естествознание, но и политическая наука. Ученики Ликея под его началом сделали анализ почти всех политических образований своего времени.

Это был первый опыт организованного научного исследования о мире. Ранняя смерть Александра и распад его едва сложившейся империи положили конец материальной поддержке подобных изысканий на две тысячи лет. Только в Египте, в Александрии еще продолжались научные исследования, да и то на протяжении всего нескольких поколений. Об этом нам вскоре предстоит говорить. Но уже через пятьдесят лет после смерти Аристотеля Ликей полностью утратил свое былое значение.

Мысль заключительных лет IV столетия в. до н. э. не склонялась больше к Аристотелю, к усердному и последовательному накоплению упорядоченного знания. Вполне возможно, что без материальной поддержки со стороны царя Аристотель остался бы в интеллектуальной истории лишь одной из малоприметных фигур. Он смог опереться на эти средства и в полную силу раскрыть возможности своего блестящего разума.

Простой человек предпочитает выбирать легкие пути и упрямо не хочет ничего слышать о том, что легкие пути приводят в конце концов в тупик. Когда выяснилось, что поток событий слишком сложен, чтобы его можно было направить в желаемое русло, большинство философов предпочло придумывать прекрасные и утешительные способы для бегства от этой жизни.

Возможно, это сказано слишком несправедливо. Но давайте послушаем, что профессор Гилберт Мюррей думает по этому поводу:

«Киников заботила только добродетель и отношение души к Богу; мир, его ученость и почести они почитали за ничто. Стоики и эпикурейцы, такие далекие на первый взгляд, были очень похожи в своих конечных целях. Что для них в действительности было значимым, так это этика — как на практике следует человеку распорядиться своей жизнью. Конечно же, оба эти течения не были чужды науке, эпикурейцы — физике, стоики — логике и риторике, но только как средству, должному привести к намеченной цели. Стоик пытался завоевать умы и сердца людей утонченностью абстрактных аргументов и блистательной возвышенностью мысли и выражения. Эпикуреец был настроен дать человечеству возможность идти своим путем, без подобострастия перед капризными и непостоянными богами, не жертвуя своей свободной волей. Его убеждения уложились в четыре максимы: «бога не стоит бояться; смерть нельзя почувствовать; благо можно завоевать; все, к чему мы стремимся, может быть взято силой».

А поток событий продолжал свое течение, не обращая внимания на философию.

Если современный человек обратится к греческим классикам, надеясь извлечь для себя пользу из чтения, он должен учитывать их традиции, их возможности и ограниченность. Восхищаясь, мы склонны все преувеличивать. Большинство классических текстов очень искажены; все они создавались людьми, испытывавшими свои трудности, жившими во времена такого дремучего невежества и косности, что наш собственный век в сравнении с ними может показаться периодом невиданной просвещенности.

То, что мы теряем, без привычной почтительности обращаясь с этими трудами, мы должны восполнить симпатией, сочувствием к этим обеспокоенным, растерянным и очень по-современному мыслящим людям. Афинские авторы, безусловно, были первыми современными людьми. Они обсуждали то, что и мы не перестаем обсуждать, они начали бороться с теми великими проблемами, которые стоят перед нами сегодня. В их поисках, в их работе — заря нашей эпохи.

К. Г. Юнг[28] в «Психологии бессознательного» очень хорошо показал различие между древним (доафинским) и современным мышлением. Первое — это мифологическое мышление, мышление в образах, сходное со сновидениями. Второе — это мышление в словах и понятиях. Древность до первых греческих мыслителей оставила нам в наследство мифологию. Наука же — это способ организации логического мышления.

Древний мир человека был миром субъективных фантазий, подобно миру детей и необразованной молодежи, сравнимый с миром дикарей, миром сновидений. Фантазии детей — это отголоски доисторических и дикарских методов мышления. Мифы, говорит Юнг, это массовые фантазии людей, а фантазии — это мифы индивидуумов.

Мы уже обращали внимание на сходство первых богов цивилизации с фантазиями детей. Работа упорного и дисциплинированного мышления, которая была начата греческими мыслителями и продолжена философами-схоластами средневековья, была первым необходимым шагом к современной науке.

Греческие философы начали этот поиск и не пришли ни к каким однозначным ответам. Мы и сегодня не можем претендовать на то, что нам известны ответы на большинство вопросов, заданных ими. Еврейскому уму, как мы уже говорили, открылась бесконечность страдания и неурядиц жизни и то, что причина этого, главным образом, в беззаконии и неправедных поступках людей. Они пришли к выводу, что спасение может прийти только через подчинение себя служению единому Богу, который правит землей и небом.

Грек, придя к такому пониманию, не был готов прийти к подобным выводам, потому что не был изначально знаком с идеей единого патриархального божества. Он жил в мире, в котором был не Бог, но боги. И если он чувствовал, что и сами боги не всесильны, он думал, что за богами стоит Судьба, холодная и безликая. Поэтому грек пытался найти ответ в поисках правильного образа жизни, без какого бы то ни было соотнесения человека, живущего правильной жизнью, с волей Бога.

Для нас, смотрящих на этот вопрос с точки зрения чисто исторической, общая проблема может быть представлена в форме, которая объединяет еврейский и греческий пути изложения этой проблемы. Мы видели, как род человеческий от бессознательности животного перешел к непрерывному самосознанию различных народов, постигая неизбежную трагедию индивидуального самопознания и вслепую нащупывая путь к взаимной связи и объединяющей идее, которые должны спасти человечество от страданий и случайностей изолированного индивидуума.

Идеи богов, царя-бога, племени, города — вот те идеи, за которые хватались и которым некоторое время были верны люди. Ради этих идей они были готовы частично пожертвовать своим эгоизмом, обеспечивая себе возможность более продолжительной жизни. Но, как видно из наших войн и катастроф, все эти замечательные идеи пока что слабо показали себя на деле. Боги оказались бессильны защитить человека, жизнь племени — безнравственной и жестокой. Город подвергал остракизму самых лучших и верных своих представителей, а для царя-бога не существовало никаких человеческих рамок…

Когда мы перечитываем философские произведения этого великого периода Греции, нам становятся очевидны три преграды, словно три стены, которыми греческий разум окружил себя и из которых ему очень редко удавалось вырваться.

Первое из этих ограничений — это сосредоточенность греческой мысли на идее города как предельной формы государства. В мире, где одна империя сменялась еще большей империей и где люди и идеи становились все более свободными и самостоятельными; в мире, который уже тогда шел к объединению, греки, ввиду своих своеобразных географических и политических особенностей, по-прежнему предавались неосуществимым мечтам о небольшом компактном городе-государстве, недоступном для внешних воздействий, отважно отстаивающем свою уникальность от посягательств окружающего мира.

Идеальное количество граждан совершенного государства, по Платону, колеблется от 1000 («Государство») до 5040 («Законы»). Аристотель так говорит об этом в своей «Политике»:

«Для надлежащего установления правосудия и для распределения власти необходимо, чтобы граждане были знакомы с характерами друг друга. Там, где это невозможно, в результате причиняется множество вреда — и в использовании власти, и в совершении правосудия, поскольку там, где население избыточно, решения зачастую принимаются произвольно». Подобное локальное государство, прообраз которого набросан в его книге, должно было воевать и не покоряться другим городам-государствам. А ведь не прошло еще и нескольких поколений с тех пор, как воинство Ксеркса перешло Геллеспонт!

Возможно, греки думали, что дни мировых империй миновали безвозвратно, тогда как это было только их начало. Самым большим, что греки могли себе представить, были союзы и альянсы. А при дворе Артаксеркса, несомненно, находились люди, мыслившие гораздо шире мелких представлениями острова, скалистой гавани и долины, окруженной горами.

Однако греческий разум упрямо игнорировал необходимость объединения против более значительных сил, которые действовали за пределами его мира. Чужаки-персы были варварами, о которых лишний раз не стоило вспоминать, их выгнали из Греции раз и навсегда. Можно было брать деньги у Персии — и все брали деньги у Персии — но что из того?! На какое-то время можно было завербоваться в их армию (как поступил Ксенофонт) и надеяться, что тебе повезет и тебе заплатят богатый выкуп за какого-нибудь пленника. Афины вмешивались в египетскую политику, вели локальные войны против Персии, однако не существовало никакого представления об общей политике или общем будущем для Греции…

Пока в Афинах не раздался встревоженный крик: «Македония!». Словно сторожевой пес, всполошивший всех, оратор и демагог Демосфен (384–322 до н. э.) сыпал предостережениями, обвинениями и угрозами в адрес Филиппа Македонского. Царь Македонии в своей политике использовал советы не только Платона и Аристотеля, но также Исократа и Ксенофонта. Он учился на примере Вавилона и Суз и без лишнего шума, умело и уверенно готовился овладеть всей Грецией, а затем покорить весь известный грекам мир.

Вторым, что связывало греческий ум, был институт домашнего рабства. Рабство было неотъемлемой частью греческой жизни, без него человек не мог помыслить ни о личном удобстве, ни о собственном достоинстве. Однако рабство лишает человека не только взаимопонимания с классом своих же зависимых собратьев, оно отделяет рабовладельцев как класс ото всех чужеземцев. Человек сам относит себя к избранному племени.

Платон, которому чистота разума и благородная рассудительность духа позволяли возноситься над повседневностью, стоял скорее за то, чтобы отменить рабство; общественное мнение и Новая комедия были в основном настроены против Платона. Стоики и эпикурейцы, многие из которых были в прошлом рабами, проклинали рабство, как противоестественное явление, однако находили его слишком сильным, чтобы сокрушить, и полагали, что оно не отражается на душе и может не приниматься в расчет. Мудрому все едино, свободный ты или раб.

Но для прагматичного Аристотеля, как и для большинства практичных людей его времени, отмена рабства была немыслима. Было провозглашено, что в мире есть люди, которые являются «рабами от природы».

Наконец, в-третьих, мысль греков была скована тягой к знанию, почти непостижимой для нас сегодня. У них не было знания о прошлом человечества, в лучшем случае, только отрывочные догадки. Не было знаний по географии, за пределами Средиземноморского бассейна и границ Персии. Мы сегодня знаем гораздо больше о том, что происходило в Сузах, Персеполе, Вавилоне и Мемфисе во времена Перикла, чем он сам. Астрономические представления греков классической эпохи были на зачаточной стадии. Анаксагор (V в. до н. э.), обладавший безудержным воображением, полагал, что Солнце и Луна — это огромные сферы, настолько огромные, что Солнце, вероятно, «величиной с Пелопоннес». Их представления в области физики и химии носили исключительно умозрительный характер; удивительно, что они все-таки додумались до атомарного строения материи.

Но нельзя забывать о том, что античные греки были исключительно бедны в том, что касалось экспериментального оборудования. У них было цветное стекло для украшений, но не было прозрачного; не было никаких точных приспособлений для измерения малых промежутков времени, эффективной системы исчисления, точных весов, никаких зачатков телескопа или микроскопа.

Современный ученый, окажись он в Афинах времен Перикла, испытал бы величайшие затруднения, попробуй он, хотя бы приблизительно, продемонстрировать элементы своего знания людям, которых бы встретил там. Ему пришлось бы из чего попало собирать простейшие приборы, в то время как Сократ распространялся бы о том, насколько абсурдно искать Истину с помощью куска дерева, ниток и железа, какими мальчишки ловят рыбу.

Надменность, с какой философ сторонился ремесленника, не позволяла первому пользоваться какими-либо приборами. Ни один благородный грек не стал бы возиться со стеклом и металлами. А нашему ученому, помимо всего прочего, грозила бы еще и кара по обвинению в безбожии.

Наш сегодняшний мир может оперировать огромным фактическим материалом. Во времена Перикла был заложен едва ли не первый камень в необъятной пирамиде фиксированных и проверенных фактов. Когда мы задумываемся об этом различии, нас перестает удивлять то, что греки, со всей их способностью к политической спекуляции, были слепы в отношении опасностей, подстерегавших их цивилизацию извне и изнутри, не осознавали необходимости действенного объединения. И последующее развитие событий на долгие века подавило хрупкие свободы человеческого разума.

Не результаты, которых достигли греки, а усилия, которые они предпринимали, — вот в чем подлинная ценность греческих ораторов и писателей. Не в том, что они ответили на вопросы, но в том, что они осмелились задать их. Никогда прежде человек не бросал вызов этому миру и условиям той жизни, в которой ему довелось родиться. Никогда прежде он не говорил, что в силах изменить эти условия. Традиция и кажущаяся необходимость привязывали человека к жизни, которая сама собой разворачивалась вокруг него в его племени с незапамятных времен.

Итак, мы видим, что в V и IV вв. до н. э. — особенно отчетливо в Иудее и Афинах, но не ограничиваясь этими центрами — в человечестве появляется новый интеллектуальный и моральный процесс, призыв к праведности и призыв к истине, на фоне страстей, неразберихи и суеты существования.

Это можно сравнить с зарождением чувства ответственности у молодого человека, который внезапно открывает, что жизнь не является ни простой, ни бесцельной. Человечество тоже взрослеет. История последующих двадцати трех столетий пронизана развитием и распространением, взаимодействием и более четким оформлением этих двух главных направляющих идей. Постепенно люди осознают реальность общечеловеческого братства, необходимость избавиться от войн, жестокости и насилия, возможность общей цели для всех живущих на земле людей. В каждом поколении с этих пор мы обязательно будем встречать людей, ищущих этот лучший порядок, к которому, как они это чувствуют, должен прийти наш мир.

Повсюду, где в человеке проявляются великие созидательные идеи, жгучая зависть, подозрительность и нетерпимость, которые также являются частью нашей природы, борются с этим порывом к великим целям. Последние двадцать три столетия истории похожи на попытки импульсивного и торопливого бессмертного мыслить ясно и жить праведно. Один просчет сменяется другим, многообещающее начало приводит к гротескным разочарованиям, потоки живой воды, из которых хочет напиться жаждущее человечество, оказываются опять отравлены. Но надежда неизменно воскресает после очередной неудачи…

Мы уже отмечали в наших Очерках, что развитие литературы вынуждено было ждать появления письменности достаточно разработанной для того, чтобы передать выразительные обороты речи и красоту языка. До этого времени письменная литература могла передавать лишь смысл. У ранних арийских народов, как мы уже говорили, устная ритмическая словесность возникла еще до того, как появилась письменность. У ариев были песни сказителей, поэмы, исторические предания, нравственные наставления. Все они сохранялись особой группой людей — бардами.

Эти традиционные накопления не потерялись благодаря тому, что были записаны. Два основных эпических произведения греков, «Илиада» и «Одиссея», по всей видимости, впервые были записаны около VIII в. до н. э., и оба — на ионийском диалекте греческого языка. Говорят, что первым собирателем поэм Гомера был Писистрат.

Существовали различные версии этих эпических произведений. Нынешний текст впервые был составлен во II в. до н. э. Существовали и другие поэмы — продолжения, перепевы, переделки «Илиады» и «Одиссеи», а также отдельные приключенческие истории, которые к настоящему времени почти полностью утрачены.

Общепринятым мнением у греков было то, что обе эти поэмы являются творением одного поэта. Гомера, родившегося в одном из семи вероятных городов, в период между 1100 и 800 гг. до н. э. С уверенностью традиция сообщает лишь о том, что он был слеп. Эти два произведения пользовались такой любовью и почетом у греков, что вплоть до II в. до н. э. никто не обращал внимания на тот факт, очевидный даже в переводе, что эти два великих творения настолько же отличаются по духу и тональности, как звук трубы от звука флейты.

Но пусть с этим разбираются наши ученые мужи. Тем более что лишь им доступно наслаждаться во всей полноте этими произведениями. Эти поэмы, скажут они, отличаются величием, красотой и мелодией, которые не в силах передать ни один перевод.

И в самом деле, какой нужен перевод, чтобы сполна оправдать восторги просвещенного общества этими первоначальными шедеврами европейской литературы?! В работу каждого переводчика вкрадывается определенная монотонность, легковесность. Но и сами неописуемо мелодичные звуки греческого языка, случись знатоку процитировать их некоему невежественному скептику, покажутся сродни звукам, которые бездушный монтер извлекает из засорившегося водопровода.

И все же для нас в этих эпических поэмах открывается редкая красота и поучительность. Они переполнены очаровательным ребячеством, вспышками неукротимых чувств и живописными наблюдениями, и очень жаль, что неуемные восторги ученых почитателей, которые говорят о них, как о чем-то величественном, недоступном и далее в том же духе, заставили широкого читателя воспринимать их почтительно, но без особого интереса.

Рядом с именем Гомера стоит имя Гесиода (VIII–VII вв. до н. э.). Гесиода с большей вероятностью можно считать реально существовавшей личностью. Его поэмы, «Труды и дни» и «Теогония» («Происхождение богов»), сохранили для потомков, первая — черты жизненного уклада и труда беотийского земледельца, а вторая — современные поэту представления о происхождении и взаимоотношениях греческих богов.

Эпическая поэзия была в Греции основанием для всякой другой поэзии. В течение столетий иной просто не существовало. Это была первоначальная арийская поэзия. Затем появились и другие жанры поэтических произведений — элегическая поэзия, мягкая и нежная, которая сопровождалась звуками лидийской флейты, и лирическая поэзия, спутником которой была семиструнная лира.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.