ВО ЛЖИ И НЕНАВИСТИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВО ЛЖИ И НЕНАВИСТИ

Он лжец и отец лжи.

Ев. от Иоанна, 8.44

По Солженицыну можно мерить людей.

А.Твардовский

Утром 4 августа, в понедельник, позвонил Александр Проханов, сказал, что умер Солженицын, попросил к утру следующего понедельника написать статью для «Завтра». В голосе его не было сдерживаемых рыданий. Я согласился тоже без рыданий..

Газеты еще не пришли. Включил телевизор. Скорбящие лики Никиты Михалкова, Владимира Лукина, Алексея Германа, Юрия Любимова, Александра Сокурова… Как на подбор. Элита. VIP. А почему нет Радзинского, Битова, Хакамады? Странно…

Заглянул в Интернет. Удивился единодушию. Конечно, первым делом:

— De mortuis aut bene, aut nihil.

Но потом понесло:

— Кто помои теперь на родину лить будет?

— О! Таскать их не перетаскать…

— О мертвых либо хорошо, либо ничего.

— Вот еще бы о Сванидзе — ничего.

— О мертвых либо ничего, либо хорошо.

— Скажи мне что-нибудь хорошее про Гитлера или Чи-катилу.

— О мертвых либо ничего, либо правду. Он сам при жизни вволю поглумился и над живыми и над мертвыми.

— Поносил не только Ленина и Сталина, но лгал и о великих писателях от Пушкина до Максима Горького и Шолохова.

— Не обошел враньем и Толстого, и Достоевского с его каторгой. Издевался!

— Умер сразу после Дня десантника. И был десантни-ком-диверсантом, заброшенным в наш тыл.

— О мертвых либо хорошо…

— Что, смерть сразу все искупает? Мерзавец живой или мертвый — все равно мерзавец.

— Он все-таки из антисоветчика в русофоба не превратился.

— Антисоветчик — русофоб. Это закон.

— Не совсем так. Русофоб — антисоветчик.

— Вся его суть открывается одним сопоставлением. За что Горбачеву дали Нобелевскую? За предательство. А Солженицыну — за любовь к отечеству? За что Горбачев получил звание «лучшего немца»? За то же самое — за предательство. А Солженицын за что получил звание почетного гражданина США — за любовь к России?

— Он не получил, отказался.

— Да, но в данном случае более несущественно, что ведь предложили же за что-то! Причем, сенат проголосовал единогласно. Но он осмотрителен, как заяц: жене разрешил взять американское гражданство, а сам — когда уже все было готово, буквально в последний момент отказался.

— О мертвых либо…

Неисповедимы пути Господни. И случилось так, что моя жизненный стезя не раз соприкасалась и даже пересекалась со стезей новопреставленного Александра Исаевича Солженицына. Так, еще в январе 1945 года мы были недалеко друг от друга: 48 армия 1-го Белорусского фронта, в которой служил он, вступила в Восточную Пруссия из района Цеханув с юга, а моя 50-я 2-го Белорусского из района Августов-Осо-вец — с юго-востока. И с тех пор до дней нынешних… Мой путь на дачу как раз через Троице-Лыково, еду и всегда думаю: здесь за воротами дома 2/2 по 1-й Лыковской улице на пяти гектарах лесисто-болотистой местности, окруженных спиралью Бруно, обитает Титан…

Известный властитель дум Владимир Бондаренко сейчас уверяет: «На свете не так уж много пророков. Их час-то не любят и даже ненавидят. Их боятся и им завидуют… Я одним из первых написал о нем в «Литературной России», стал переписываться с ним, когда он жил еще в Вермонте». Ну, это не совсем так. Тут достопечальное явление раннего склероза. Во-первых, главное пророчество Солженицына состояло в долдонстве о том, когда он жил в США, что Советский Союз вот-вот сокрушит Запад. И что же мы видим? Где пророк? Кто пророк? Во-вторых, первыми лет на пятнадцать раньше Бондаренко, еще в 1962 году сразу после выхода в «Новом мире» повести «Один день Ивана Денисовича», о ней одобрительно написали Симонов, Маршак, Бакланов, автор этих строк и другие.

Да, приветливо, даже восторженно его встретили многие известные писатели помимо главного редактора журнала Твардовского и его друга Лакшина, критика. А Шолохов будто бы даже просил Твардовского поцеловать от его имени успешного дебютанта. Я же сначала выступил со статьей в ленинградской «Неве» об «Одном дне», а потом — об всем, что к тому времени он напечатал в «НМ», была моя статья в воронежском «Подъеме». С этого завязалась переписка еще в ту пору, когда будущий пророк обитал в Рязани. В таких случаях, властитель Бондаренко, Василий Иванович гневно восклицал: «К чужой славе хочешь примазаться?!»

«А когда вернулся, — продолжает тот, — пригласил к себе и долго расспрашивал о России». Это естественно: ведь Бондаренко может сказать о себе словами Фомы Опискина: «Я знаю Россию и Россия знает меня». Но Опискин — плод фантазии Достоевского, а этот — вот он рядом — живой, то да се говорящий, то да се пишущий, туда-сюда бегающий.

«Иногда он звонил мне, пугая жену, — ведь это все равно, что позвонил бы Гоголь или Пушкин». Действительно, кого не испугает звонок с того света: «Можно позвать Владимира Григорьевича? Я хочу пригласить его в гости. Ему понравится у меня».

«Горжусь знакомством с ним!» Прекрасно! Пророк, должно быть, тоже гордился и должен бы дать премию, но почему-то не дал. Неужели из-за недостаточной, на его взгляд, антисоветскости юного друга?

16 ноября 1966 года на обсуждении в Союзе писателей «Ракового корпуса» мы встретились, познакомились, встречались и позже, когда Пророк уже ходил в дефицитной пыжиковой шапке и отливавших перламутром штанах. А в мае 1967 года он прислал мне с назидательной припиской, что негоже, мол, отсиживаться, и свою известную экстремальную цидулку Четвертому съезду писателей СССР Дня за два до съезда ко мне в «Дружбу народов», где я тогда работал, как шестикрылый серафим, явился словно только что кем-то помятый Наум Коржавин. Он предложил подписать коллективное письмо членов Союза писателей с просьбой к съезду дать слово жертве культа. Почему не дать жертве? Я всегда был демократ. Пусть скажет словцо. Подписал. Нас оказалось 80 человек. Юного Бондаренко или уже тридцатилетнего Распутина среди нас не было.

Да, встретили новобранца, не подозревая, что это Меч Божий, с распростертыми объятьями. Но время шло, и многие вчерашние хвалители отшатнулись, отвернулись, а иные и прокляли. Не только Симонов, решительно отвергший роман «В круге первом» («слепая злоба»), а потом и вздорный вымысел Солженицына о Федоре Крюкове как об авторе «Тихого Дона»; не только Г.Бакланов и я, но и сам Твардовский бросал ему в глаза: «Если бы печатание «Ракового корпуса» зависело только от меня, я бы не напечатал»… «Если бы пьеса «Олень и шалашовка» была напечатана, я написал бы против нее статью. Да и запретил бы даже»… «У вас нет ничего святого»… «Ему. ут в глаза, а он — Божья роса!» Все это именно как Божью росу сам он в своем «Теленке» и предал гласности (стр. 69, 144, 174–175). Шолохов как раньше особенно бурно приветствовал, так теперь резче всех и проклял: «Болезненное бесстыдство!». Это Меч Божий публиковать воздержался.

Потом стало известно, что давно отвернулись от Солженицына и осудили даже школьные друзья — Николай Витке-вич, Кирилл Симонян, его жена Лидия Ежерец (она у нас в Литинституте читала курс по современной западной литературе), которых он во время следствия по его делу назвал своими единомышленниками-антисоветчиками. О Наталье Решетовской, первой жене, тоже преждевременно зачисленной им в единомышленники, я уж не говорю. Он сам «отвернулся» от нее на пороге старости. Отвернулись еще и те, кто вместе с ним сидел, а это тот же Виткевич, Лев Копелев, Сергей Никифоров — прототип Роди из «Круга». Прототип напечатал в «Нашем современнике» беспощадные воспоминания «Каким ты был, таким ты и остался». Нельзя забыть и Ольгу Карлайл, внучку Леонида Андреева. В 1965 году ее отец Вадим Андреев тайно вывез на Запад микрофильм романа «В круге первом», в 1968 году ее брат Александр вывез «Архипелаг ГУЛАГ» (Вот оно, всезнающее и всемогущее КГБ! Вот он, колпак, под которым задыхался Титан!), а сама Ольга с мужем по просьбе романиста почти пять лет возились с переводом и с организацией издания этих книг на Западе. И что же? Солженицын обвинил супругов Карлайл в намерении нажиться на издании его книг. Они вынуждены были защищаться. В 1978 году в США и во Франции вышла книга О. Карлайл «Солженицын и тайный круг». Теперь она издана и у нас. Книга кончается так: «Не одни мы стали жертвами солженицынской ненависти. Вадим Борисов, Иван Морозов из издательства ИМКА-пресс тоже изведали ее в полной мере» (с.174). Как видно, Ольга Вадимовна не знала, что совсем не старый Борисов умер, как не знала и о других жертвах.

Примечательно, что, ведь отвернулись от Солженицына или прокляли его не только советские патриоты по идейным и литературным соображениям как антисоветчика с апостольскими задатками (Шолохов, Симонов, Симонян и др.), но и люди очень близкие ему по антисоветским убеждениям (супруги Копелевы, супруги Карлайл, Бакланов — друг Рейгана и Сороса, и др.), — тут уж оказалась непереносима просто его человеческая суть.

Незадолго до преждевременной кончины Александра Солженицына было много черных знамений: небывалое наводнение в Восточной Европе и в Германии, затмение солнца, убийство инкассатора в Москве, в Троице-Лыково (это на западной окраине Москвы), по рассказам очевидцев, курочка ряба три раза прокукарекала петухом, что, как известно, всегда шибко не к добру… И как было не насторожиться, не поберечься? Нет, великий писатель продолжал работать над своим очередным 30-томным собранием сочинений. Хотя уже были 3-, 6-, 8-, 10- и 20-томные. Мало! А ведь его «Архипелаг», переизданный тиражом всего в 4 тысячи экземпляров, лежит в магазинах вот уже второй год даже в Москве, в самом центре.

Такая глухота к знамениям тем более удивляет, что Александр Исаевич всегда был человеком мистически чутким. Однажды получил он письмо, пригляделся, как всегда, зорко, настороженно и вдруг с ужасом увидел приклеившийся к конверту волосок. Черный вьющийся волосок! Что бы это значило? Не угроза ли какая? Вот, мол, оставим от тебя один волосок… А другой раз у него вдруг зазвонил будильник, много лет уже не ходивший. Наверняка тоже какой-то знак свыше! Трепет прошел по всем его членам… А почил он в Бозе как раз в ночь с 3 на 4 августа, т. е. между Днем инкассатора и Днем железнодорожника. Видимо, и в этом скрыт какой-то великий мистический смысл…

Смерть Солженицына, как это нередко бывает, ярко высветила кое-что и в фигуре самого покойного, и в людях, так или иначе с ним связанных, и даже в более широкой сфере.

Тут начать следует, видимо, с «Литературной газеты», главной писательской трибуны. В номере, вышедшем 6 августа, в день похорон, помещен большой портрет усопшего и краткое, прощальное слово Валентина Распутина. Все это под общим заголовком «Неустанный ревнитель». Ловко, как, допустим, «Неутомимый почитатель». Ведь такие слова требует дополнения: ревнитель чего — общего блага? просвещения? поп-музыки? Почитатель чего — чтения? живописи? пива? Редакция в ущерб русскому языку деликатно уклонилась от ясного ответа, но ясность тут же в полной мере внесли помянутый прозаик Валентин Распутин, поэты Инна Лиснянская и Юрий Кублановский, артист Евгений Миронов, — все лауреаты Солженицынской премии.

Суть их небольших статей определяют речения такого рода: «Могучая фигура… зеликий талант… мерило гражданского подвига… Он так много и хорошо сказал, что теперь только слушать, внимать, понимать… Я скорблю вместо со всем народом… великий писатель, великий человек… Еше не одно столетие будут читать его пророческое слово… Его смерть — знаковое событие, как смерть Достоевского или Толстого… Беда общенародная… Он открыл глаза русским и Западу на природу тоталитарного режима… Масштабы его прозы не сравнимы ни с чем… Меня поражало его простодушие, идущее от чистой и доброй души…»

Ничего нового тут нет. Правда, никто раньше не смог даже под микроскопом разглядеть у Солженицына простодушие, чистоту и доброту, как это удалось зоркому Ю.Куб-лановскому невооруженным глазом. А в остальном… В самом деле, еще когда Могучая Фигура обреталась в штате Вермонт, например, Лев Аннинский писал в «Московских новостях» в связи с фильмом о нем Станислава Говорухина: «Великий Отшельник… Величие, очерченное молчанием, наполняет мою душу трепетом сочувствия и болью восторга… Классик: бородища, длинные волосы… Не учит не пророчит — страдает. Как все…» Замечательно! Только (уж о страдании в поместье за океаном не говорю) о каком молчании речь? Отшельник не закрывал рта, то понося Советский Союз, то нахваливая Америку, то призывая Запад ударить по его родине да поскорей… В таком же, как солжлауреаты, духе говорили о нем раньше по телевидению и Эдвард Радзин-ский, Альфред Кох, Борис Немцов, Евгения Альбац… Они еще и агитировали нас: «Читайте Солженицына! Штудируйте «Архипелаг!» Правда, ни один не утверждал, что обожает великого Отшельника «вместо со всем народом».

При поголовной их рутинности в помянутых откликах заслуживает однако внимания восторг, с которым В.Распутин возгласил: «Апостол!.. Одна из самых могучих фигур за всю историю России… Великий нравственник… Великий справедливец… Один бросил вызов огромной системе — и победил!». Победил «систему», т. е. Советскую власть, которая в числе несметных благ и талантов взрастила и самого товарища Распутина из иркутской деревни Усть-Уда, сделав его Героем соцтруда, кавалером орденов Ленина и других наград…

Радостная мысль о том, что вот Справедливец один-одинешенек пришел, увидел Систему и победил ее, принадлежит не Распутину, она многократно высказывалась раньше, это излюбленная мысль его почитателей, ее разделяет и беспорочный Бондаренко, а пламенная Людмила Сараски-на, его знаменитый биограф и друг, говорит даже так: «Солженицын создал себя с нуля, можно сказать, на пустом месте». Ну, вообще-то говоря, все начинается с нуля. Минувшей весной у меня появились внук и внучка, а ведь раньше был голый нуль. Но Солженицын, явившись из нуля и стоя на пустом месте, потом все-таки окончил университет, побывал на войне, посидел в лагере и только потом вдруг увидел огромную систему и сокрушил ее.

Однако вот что заметил в «Советской России» Александр Бобров по поводу песнопений о Давиде, сразившем Голиафа: «Да, этот штамп часто повторялся в похоронные дни, но все-таки возражу Валентину Григорьвичу: Запад и «пятая колонна» здорово помогли писателю в борьбе с системой». Да не только это, Александр. Начинать надо с Хрущева и его Политбюро, с «Нового мира», «Советского писателя» и «Роман-газеты». А уж вслед за этим — многомиллионные тираж и гонорары на Западе. А Нобелевская и ворох других премий разве не поддержка? А свистопляска во всех СМИ? А провозглашение его то устами Радзинских новым Толстым и вторым Достоевским, то устами Кохов — новым Достоевским и вторым Толстым?.. Но вот вернулся он по приглашению Ельцина в Россию, побывал у него в гостях, выступил в Думе, но еще вздумал пробурчать по телевидению что-то неласковое о Чубайсе, Гайдаре, реформах… И что? Бобров напоминает: Система сработала моментально — тотчас выставила его с телеэкрана. Вот тебе пять гектаров земли, блукай по ней из конца в конец и бурчи о чем угодно хоть с утра до ночи. Даже притронуться к себе система не позволила.

«Его признала Россия, — уверяет однако наш Лауреат от имени России. — Ни у кого, будь то самые знаменитые личности в искусстве, науке и политике, не было столь огромной прижизненной славы, популярности, как у Александра Исаевича». Такое заявление Героя, пожалуй, можно объяснить затмением памяти, вызванным либо пароксизмом скорби по поводу смерти Апостола, либо приступом радости в связи с поражением Системы. Впрочем, может быть, просто не знает, какая прижизненная слава и популярность были у таких «людей искусства», как Пушкин и Толстой, Горький и Шолохов, Есенин и Маяковский, Шаляпин и Лемешев, Чайковский и Шостакович да хотя бы и у Михаила Жарова да Николая Крючкова, у Любови Орловой да Марины Ладыниной, у Райкина да Шульженко… Чтобы убедиться в этом, достаточно сопоставить, допустим, похороны Есенина и Маяковского (есть кинохроника) с той сходкой, что мы видели 6 августа в ритуальном зале Академии Наук. Но возможно и такое объяснение: Герой-Лауреат принимает за славу и популярность шумиху и гвалт, визг и звон, что устроили вокруг Апостола сперва с благословения Хрущева у нас, потом — на русофобском Западе, а в годы Ельцина и у нас и на Западе. Да, вокруг Толстого, Горького, Шостаковича ничего подобного не было и не могло быть, ибо это непристойно, неприлично, не по-русски. А уж превозносить своего кумира за счет всей русской культуры…

В конце статьи Распутин еще и приложил к своему Апостолу слова Пушкина: «Нет, весь я не умру…» Пушкин-то и впрямь не умер, несмотря на все старания Швыдких… И еще Лауреат присовокупил: «Он так много сказал и так хорошо, точно сказал, что теперь только слушать, внимать, понимать». Странно. А при жизни-то неужто не внимал и не понимал? Похоже…

В «Литературной России» еще и добавил: «Особый человек, особый… «Конечно, особый. По многим параметрам особый, начиная с 30-томного собрания сочинений и кончая хотя бы двумя поместьями по обе стороны Атлантики. Такого собрания нет ни у кого из ныне живущих на Руси, а два поместья, разделенных океаном, только еще у Евтушенко, такого же особиста.

Дальше в «ЛР»: «На него смотрели как на защитника России». Верно, смотрели: Бондаренко, Новодворская… Кто еще? И защитником родины он был особый — с ножом за голенищем, по выражению Владимира Лакшина.

«Он первый сказал о сбережении народа, после него этот вопрос подхватили многие». Ну, уж это, извините Лауреат, такое же неуважительное превознесение своего кумира за счет других, как в вопросе о славе — Пушкина и Горького. Не другие и многие подхватил его великую мысль, а он лишь бубнил то, о чем эти многие еще лет за 10–12 до него писали в газетах, говорили на митингах, орали в уши президентам, министрам и депутатам. Частенько выступая в «Правде», «Советской России» и «Завтра», вы, уважаемый, могли бы знать, что и эти газеты с 1992 года, когда ваш Справедливец прохлаждался за океаном, постоянно писали о вымирании народа, — именно тогда оно началось. Как часто печатались там хотя бы статьи, а потом выходили брошюры и книги по «этому вопросу» доктора исторических наук, известного демографа Бориса Сергеевича Хорева — царство ему небесное! — умершего еще в 2003 году. Вот у меня его подарок — «Население и кризисы». Издано аж в 1998 году. А держали ли вы в руках «Белую книгу» Сергея Георгиевича Кара-Мурзы? Как убедительно и гневно со ссылками на официальные документы, с диаграммами и графиками говорит он о том же самом — о вымирании простого люда, больше всего — русского. Или, по-вашему, бить во все колокола о вымирании — это совсем иное, чем сказать о «сбережении населения»? Ваш Нравственник (кстати, слово звучит как название профессии: полярник, пожарник)… Ваш профессиональный Нравственник просто как поднаторевший литературный умелец ловко сформулировал «этот вопрос» вслед за другими и с вашей помощью стал изображать себя первопроходцем. Излюбленный приемчик. Да ведь тут и не требовалось семи пядей во лбу: вымирание России происходит на глазах всего мира.

Видимо, Распутин платил долг покойному, который при вручении ему своей премии объявил, что и он первопроходец: дескать в повести «Живи и помни» первым написал на запретную тему — о дезертире, и притом с симпатией. На самом деле, даже во время войны эта тема вовсе не была запретной, о дезертирах еще тогда писал, например, Александр Довженко — «Отступник», а позже — и Юрий Гончаров (Воронеж), и Евгений Винокуров (Москва), и Анатолий Знаменский (Краснодар), и Чингиз Айтматов… И разумеется, не с симпатией, а с гневным осуждением. Нет симпатии и в повести Распутина, наоборот, он показал, какой страшной трагедией обернулось дезертирство — гибелью и жены, и ребенка дезертира, но антисоветскую похвалу Солженицына он, видя у него в руках конверт, молча принял.

А теперь и вот до чего договорился: «Люди знали, ощущали, что пока Солженицын рядом — в обиду не даст, за всех заступится». И небо не обрушилось!.. Да хоть один пример — за кого заступился? Не заступился даже за своих единомышленников, когда их наказывали, судили и сажали: ни за власовца на фронте (об этом дальше), ни за Бродского, ни за Синявского… Правда, за Гинзбурга заступился, но — из-за океана. Он сам признавал: «Я много раз имел возможность кричать». Так в чем же дело? «Нет, слишком мала аудитория»… Когда пребывал на вершине популярности, был выдвинут на Ленинскую премию, встречался с Хрущевым, беседовал с секретарями ЦК и министрами, ему однажды министр Охраны общественного порядка (было такое министерство) в личной беседе предложил по выбору поехать в любой лагерь и посмотреть, как живут заключенные и голодают ли, как он утверждал в «Архипелаге». И вот его решение: «Кем я поеду? Я не занимаю никакого поста. Я жалкий каторжник… Я отказываюсь». А Толстой не спрашивал и не думал, кем он поедет, а садился в бричку и ехал в голодающую Бегичевку устраивать там за свой счет столовую, ибо он действительно занимал высокий пост — был великим писателем земли русской… Когда бросили в тюрьму Эдуарда Лимонова, я 10 июля 2001 года написал Нрав-ственнику: «Помогите! Вы же с президентом чаи распиваете…» И не ворохнулся. Как, впрочем, и лауреат Шолоховской премии христолюбивый гражданин Ридигер, которому я тоже писал…

На другой странице «Литгазеты» — отклики президента, патриарха, председателей обеих палат Совета Федерации — Сергея Миронова и Бориса Грызлова, а также иностранных вельмож — Николя Саркози, миротворца, Ангелы Меркель и отставного Жака Ширака. Разумеется, не обошлось без очередного объявления усопшего Совестью Нации. Это сделал, как и полагается, министр культуры, возможно, по поручению президента. Ну, здесь все тоже в духе Коха-Распутина-Радзинского.

Но нельзя не заметить, что некоторые из помянутых плохо знают то, о чем пишут. Так, патриарх уверяет: «Он вынес все тяготы войны, неправедных судов и лагерей». Во-первых, ваше преосвященство, Нравственник «вынес» далеко не все тяготы войны. Вначале-то он и сам уверял: «Четыре года моей войны…». Но ему напомнили, что и вся-то война четырех лет все-таки не длилась, а он лично пробыл на фронте полтора с чем-то последних года, которые были несравнимы с первыми двумя, и к тому же врагов разил в таком роде войск, что к нему раз десять приезжал погостить школьный друг из соседней армии и даже — любимая супруга аж из Ростова-на-Дону. Вот вдвоем с супругой они и несли свою долю тягот… Во-вторых, ваше преосвященство, Справедливец решительно не согласен с вами, будто над ним был учинен «неправедный суд». Правда, сперва, в «Архипелаге» он опять же писал, что угодил в лагерь «за одно то, что остался жить». Но ему фронтовики врезали: «Полно брехать-то. После войны нас миллионы «остались жить». Уличенный в жульничестве, Апостол признал: «Я не считаю себя невинной жертвой. К моменту ареста я пришел к весьма уничтожающему выводу о Сталине. И даже мы с моим другом составили документ о необходимости смены советской системы», а «содержание наших писем давало по тому времени полновесный материал для осуждения». По тому военному времени — полновесный… Словом, ваше преосвященство, Солженицын уже тогда на фронте явил себя как едва ли не полный ваш единомышленник. А Сталин — неужели не знаете — был тогда подобно Медведеву Верховным Главнокомандующим сражающейся Красной Армии. Так в чьих же интересах был «уничтожающий вывод» о нем офицера Солженицына, как и документ о «необходимости смены режима»? На кого это работало?

Далее читаем: «Ему выпало немало испытаний, и он всегда принимал их с христианским смирением». Смирением? Представьте себе, совсем наоборот. Оказавшись в лагере, А.С. слал многочисленные письма протеста и просьб — о пересмотре дела, о помиловании или сокращении срока и Генеральному прокурору, и в Президиум Верховного Совета, и Хрущеву, и маршалу Жукову, и Микояну. А уже на свободе выражал по разным личным поводам свое недовольство и негодование в письмах Брежневу, Черненко, Косыгину, Суслову, председателю КГБ Андропову, министру внутренних дел Щелокову, министру культуры Фурцевой, писал даже патриарху — уж это-то вы должны бы знать… А еще — и Всесоюзному съезду писателей, и сразу всем «Вождям Советского Союза», и в Московскую коллегию адвокатов… А однажды 250 писателей сразу получили от него письмо. Да кому он только не посылал свои богобоязненные протесты да христолюбивые проклятья! И все это потом опубликовал (Кремлевский самосуд. М.,1994), уверенный, что кому-то интересно.

Пришла почта. В «Российской газете» на первой полосе — «Мир простился с Александром Солженицыным». На второй потише — «Россия простилась…». Писатель Борис Екимов уверяет: «Его смерть колыхнула землю»… Я, признаться, не заметил, но Екимову виднее — он опять же сол-женицынский награжденец.

«Смерть Солженицына вызвала всплеск интереса к нему». Ну, так говорить на третий день после смерти, несколько преждевременно: его книги годами лежат в магазинах и мало надежды на то, что им, «как драгоценным винам настанет свой черед».

Екимов рисует образ страдальца и горемыки: «Он смог обрести свой дом только под конец жизни». Что, лет в 85? И что такое «свой дом»? В детстве и юности он жил вдвоем с матерью, которая создала ему все условия, — чем это не свой дом? Потом женился, на средства матерей сняли комнату — ну, в некотором смысле это «чужой дом», однако же — с любимой женой, а недалеко мать и теща. Какие тут страдания? Потом война. Как говорится, на войне как на войне, но — отдельная землянка, ординарец да еще опять же любимая жена и школьный друг наведываются и сам за два года изловчился дважды побывать дома. Такого второго фронтовика я не знаю и не слышал о таком. Затем — лагерь, конечно, это чужой или, как говорят гадалки, казенный дом. Но и там страдалец порой живет в таких палатах, что не может нарадоваться. После лагеря вернулся к жене в Рязань, и с 1957 года лет пятнадцать течет здесь, по его выражению, «тихое житье» — в чьем доме? Да, это была квартира жены, и зарплата у нее, у кандидата наук и доцента, раз в десять больше его учительской, но кто же в семье считает это? Тут и дачка появилась… Потом — новая жена и вскоре после этого двадцать лет жизни в штате Вермонт. В собственном поместье с женой и тремя детьми! Уж это ли не свой дом? Наконец, пятнадцать лет жизни в роскошном троицелыковском монрепо. Что еще надо? Вы, Борис Петрович, в своем Калаче-на-Дону да еще и на Пролетарской улице и сотой доли не видели тех благ, коих вкусил ваш кумир.

Тут же, конечно, и статья Павла Басинского «Архипелаг Солженицын»: «великий писатель»… «великий гражданин»… «великие произведения»… «гениальная публицистика»…

Конечно, конечно. Кто спорит? Но вот был ли он «самым знаменитым из живых писателей мира»? Думаю, Евтушенко с этим не согласится. Потому, видимо, и не пришел на похороны. «Он много раз был на волосок от смерти: на войне, в лагерях, болел смертельной болезнью». Опять надо бы уточнить: на войне все на волосок, а в лагерях никакая смерть ему никогда не грозила, болезнь же, как и рана, называются, сударь, смертельными, если приводят к смерти, а он умер от приступа стенокардии. «Он получил от Бога дар такого долголетия, какого не имел ни один из русских классиков». Верно. Только надо бы уточнить: советская медицина тоже принимала в этом участие. Кроме того, возникает вопрос в данном случае более важный, чем долголетие: почему до сих пор «остается еще непрочитанным его «Красное колесо»? Великое же сочинение, говорят, гениальный роман, Книга Жизни, а — уже лет двадцать прошло и все не прочитано. Думается, тут гораздо более существенное отличие Солженицына от всех русских классиков: ни одна из основных книг ни одного из них не ждала такого срока для прочтения, их читали сразу, о них спорили, они жили. Да ведь еще и неизвестно, куда это «Колесо» покатится дальше и не мертворожденное ли это дитя?

В смысле долголетия лучше бы сравнить его не с классиками нашей литературы, а с теми литераторами, которые тоже вкусили ужасы ГУЛАГа: академик Лихачев, очеркист Олег Волков, мемуарист Лев Разгон, можно упомянуть и артиста Георгия Жженова — все немного не дотянули до ста лет…

Но критик считает нужным заметить: «Во время отпевания в храме яблоку негде было упасть». Да, вероятно. В храме, вмещающем человек двести…Между прочим, загадочный Басинский (пишет о Горьком, а милуется с его клеветником и ненавистником), как и Сараскина, член жюри Солжени-цынской премии. Что ж получается? Не слишком ли густа родственная концентрация лауреатов да членов?

Но вернемся к «Литгазете». Примечательно, что в ее похоронном номере почти две полосы посвящены обсуждению «проблемы мата в литературе». Владимир Даль дает такие определения: «матерщина, матерность — похабство, мерзкая брань… матерный — похабный, непристойно мерзкий… матерник — похабник, непристойный ругатель». И вот в ходе великих демократических реформ, в результате, по словам патриарха, «развития социальной, культурной и духовной жизни в новой, обновленной России» мы дожили до того, что мерзское похабство гремит с экранов телевидения, со сцен театров, в том числе — акадехмического МХАТа, возглавляемого похабником Табаковым.

Защитниками и пропагандистами мата вслед за Жириновским выступили, разумеется, стихотворец-депутат Е.Бунимович, заслуженный учитель России, лауреат премии «За личный стиль (матерный? — В.Б.) в журналистике», и В.Еро-феев, в характеристике не нуждающийся. Первый заявил, что мерзость «нужно оставить для соответствующих ситуаций». Например? Ну как же, говорит, вот, забивая гвоздь, я саданул по пальцу. Как не матюгнуться!.. Да пожалуйста, если супруга не против, а дети этому рады, но какое отношение забивание гвоздей имеет к литературе? А в другой раз, говорит, милая моя мамочка послала куда подальше кого-то по ошибке позвонившего нам по телефону. «Это было божественно… Я получил массу удовольствия». А папочка, говорит, профессор МГУ, «воевавший от первого до последнего дня», всегда ходил в штыковые атаки с матом наперевес.

Второй сказал: «Мы до сих пор народ архаический… Архаическое сознание мешает строительству нашей цивилизации, модернизации страны…» Вот начали бы все материться, дело модернизации пошло бы на лад. А я, говорит, «совершенно спокойно отношусь к мату». Но это притворство. На самом деле он в восторге от того, что при демократии можно где угодно и когда угодно материться: «Я считаю, что это красивые, замечательные слова… Я совершенно не думаю о реакции читателей. Мне надоело о ней думать». Утомленный гений…А уверен ли он, что читателю не надоело о нем думать?

Невозможно понять Юрия Полякова, приглашающего в редакцию таких, как эти двое. Хотя бы уж из-за того, что они же и так не вылезают из телеэкрана да со страниц правительственных газет. Какая необходимость предоставлять им пространные площади еще и на страницах «ЛГ»?

В этом обсуждении приняла участие Людмила Сараски-на, упоминавшаяся биограф Солженицына, доктор филологии. Ученая дама почему-то уверена, что солдаты в армии, заключенные в лагерях и тюрьмах, их охрана «говорят только или почти только на матерном языке». Можно подумать, что она 25 лет отсидела в лагере, а потом столько же прослужила в армии. Но, во-первых, никакого матерного языка не существует. Есть «блатная музыка», «феня». Мат же лишь приправа к речи, убогое средство стилистической выразительности у того, кто обделен Богом чувством родного языка. Во-вторых, матерщинники есть везде, но это редкость. Во всяком случае, так было в те знакомые мне годы, когда служил и сидел персонаж Сараскиной. Был у нас в роте шофер на радиостанции РСБ дядя Ваня Сморчков, москвич — единственный завзятый матерщинник на всю роту. А был еще ездовой Вася Клоков, верующий. Он всегда умолял нас не материться в Бога, ибо, конечно, матерок порой вырывался и у других.

А дальше Л.Сараскина сказала о Достоевском и Солженицыне, как о равных: «Оба (!) классика не пропустили матерщину в печать». Достоевский и попытки материться не делал, и в уме у него этого не было. А что касается Апостола, то приходится сказать: да, мата у него не было, но зато в его книгах навалом злобной, изощренной, совершенно осатанелой ругани, что омерзительней всякого мата. Неужели элегантная блондинка не заметила этого?

Вот для начала несколько образцов: жирный… разъеденный… лысый… вислоухий… мордатый… висломясый…. палка-нистый… бездарь… плесняк… «новомирские» лбы… вурдала-чья стая… злодей косоглазый… злоденята… убийца… палач… Ну, это еще цветочки апостольской элоквенции. Однако же они сыпались из его уст не в пространство по поводу удара молотком по пальцу — они адресовались вполне конкретным людям, в том числе — многим советским писателям живым и мертвым. А переводчикам Бургу и Файферу он бросал в лицо: «Проходимцы!» На Р.Паркера, еще одного переводчика, орал: «Прихлебатель! Халтурщик!» На издателя Фляйснера топал ногами: «Лгун!» На всех вместе визжал: «Шакалы, испоганившие мне «Один день»!..»

Думаю, кто-то из братьев Сараскиной по разуму напишет скоро докторскую диссертацию и даст научный анализ, классификацию феноменального буесловия этого Апостола. Например, в «Теленке» он то и дело гвоздит встречных и поперечных: кот!., собака!., сукин сын!., отъевшаяся лиса!.. волк!., шакал!., баран!., осел!., кабан!., хряк… буйвол!., и т. п. Эти эпитеты взяты из мира млекопитающих. А вот — из мира рептилий: гад!., змея!., широкочелюстный хамелеон!., пьявистый змей!.. И так Справедливец доходит до членистоногих и паукообразных: «разъяренный скорпион на задних ножках»! и т. п. И примите во внимание, это все не в дневнике, не в личных письмах, как, допустим, резкое высказывание Ленина об интеллигенции в личном письме Горькому, а в книгах, выходивших сумасшедшими тиражами. Впрочем, то ленинское словечко и сама Сараскина употребляет запросто.

Пророк часто мог окрыситься и на людей, которых даже не знал, впервые встретил. Например, кого убил человек, названный им убийцей? Никого, это просто случайно встреченный незнакомый человек. А кто такой «злодей косоглазый»? Неизвестно. Он даже имени его не знает. А «злоденята»? Это дети неизвестного ему «злодея». А какое злодейство они совершили? Рыбачили… Но и это не предел. Пророк так же ощеривается и брешет даже на людей, которые в чем-то содействуют ему, помогают. Например, на врача в Лефортовском изоляторе, который, разумеется, не имел никакого отношения к его задержанию, наоборот, выполняет свои обязанности «очень бережно, внимательно: разрешите я вас посмотрю?» И все-таки: «Мерзавец! Хорек!»

Спросите, мадам, у Распутина: не противоречит ли хоть это его представлению о Нравственнике? Ведь в нем просто клокотала злоба, то и дело вырываясь со свистом, как пар из перегретого котла. Просто удивительно, как с кипящим котлом мизантропии в груди он не взорвался еще в молодости, а прожил такую долгую жизнь.

Из всех его ругательств выделю только одно: «полдюжины редакционных «новоморских» лбов». Увы, тут ругатель прав. Ну, оцените сами хотя бы такой штришок. Вот появился А.С. в журнале, его расспрашивают о житье-бытье. Он отвечает: «Работаю учителем, зарплата — 60 рэ», — «На это и живете?» — «Только на это!» И лбы верят. А Кондратович, ответственный секретарь редакции, записал в дневнике еще и такое о нем: «Живет стесненно. Уезжая прошлый раз в Рязань, сказал мне: «Увожу шесть десятков яиц». — «А разве в Рязани их нет?» — «По девяносто копеек нет. Есть по рубль сорок. А на шесть десятков разница уже почти целый поездной билет до Москвы». Значит, выгадывал трешку на яйцах, И писал по этому поводу: «Нашу жизнь — как им понять!»

И никто в журнале — ну как же не лбы! — не догадался спросить, а женат ли он и кто его жена, не зарабатывает ли и она хотя бы те же 60 рэ, какая квартира и т. д. А жена Наталья Решетовская была кандидатом наук, заведовала кафедрой, получала по тем временам прекрасную зарплату — 300 рублей да еще подрабатывала переводами. И гениальный муженек со своими 60 рэ был фактически на ее иждивении. И то сказать, хотя бы на какие средства они путешествовали по всей стране поездами, самолетами и теплоходами, на какие сбережения купили дачку? А как он явился в ЦК к Де-мичеву? В телогрейке, в ботинках с красными заплатками… Да, он действительно был гений — как артист.

Конечно, Л. Сараскина все это видела и знает, но у нее же другая задача. Она накатала тысячу страниц жития, на каждой из которых прихорашивает и припомаживает своего любимца. Она делает это даже в тех случаях, когда он сам все-таки признается в подлости некоторых своих деяний. Так, в «Архипелаге» он пишет, что на фронте «метал подчиненным бесспорные приказы, убежденный, что лучше тех приказов и быть не может… Посылал солдат под снарядами сращивать разорванные провода, чтобы только высшие начальники меня не попрекнули. Рядовой Андреяшин так погиб…(т. 1, с.171). Вот до чего доходило его лакейство перед начальством! Из-за страха перед возможным попреком — всего лишь! — послал человека на смерть. Это для мадам непереносимо. И несмотря на то, что книга за 35 лет издавалась многократно, последний раз — совсем недавно, и всегда в ней был именно этот позорный эпизод, — она малюет совершенно иную картину, будто сама видела ее: «Под огневым налетом на их ЦС (центральную станцию?) изрешетило осколками солдата Андреяшина». И как очевидец для достоверности добавляет: «раздробило правую руку и оторвало правую ногу, он истек кровью и умер, не доехав до медсанбата» (с.255). И любимец ни при чем! Не мог же он при всем своем пророческом даре предвидеть артналет.

Л.Сараскина, разумеется, прихорашивает деяния кумира не только на фронте, но и в литературной жизни. Так, была о него пьеса «Олень и шалашовка». Он очень хотел поставить ее в театре «Современник» и уже отдал главному режиссеру театра Олегу Ефремову. Но Сараскина уверяет: «Вопрос о постановке «Оленя» отпал сам собой». Как так — сам собой? Оказывается, «В.Лебедев, помощник Хрущева, объяснил автору и режиссеру: это именно тот материал, на который в театр тучами полетят огромные жирные мухи, т. е. обыватели и западные корреспонденты». Так значит, не «сам собой», а в результате вмешательства Лебедева. Зачем же на глазах врать?

Но она и дальше врет, но другим способом: умалчивает, что Солженицын сам обратился к Лебедеву с унизительной просьбой решить вопрос о пьесе. А тот 22 марта 1963 года докладывал шефу:

«После встречи руководителей партии и правительства с творческой интеллигенцией в Кремле (7–8 марта) и после Вашей речи, Никита Сергеевич, мне позвонил по телефону писатель А.И.Солженицын и сказал следующее (судя по всему, это было записано на ленту — В.Б.):

— Я глубоко взволнован речью Никиты Сергеевича и приношу ему глубокую благодарность за исключительно доброе отношение к нам, писателям, и ко мне лично, за высокую оценку моего скромного труда. Мой звонок Вам объясняется следующим: Никита Сергеевич сказал, что если наши литераторы и деятели искусства будут увлекаться лагерной тематикой, то это даст материал для наших недругов, и на такие материалы, как на падаль, полетят огромные, жирные мухи.

Пользуясь знакомством с Вами, я прошу у Вас доброго совета, товарищеского совета коммуниста. Девять лет тому назад я написал пьесу «Олень и шалашовка»… Мой «литературный отец» А.Т.Твардовский не рекомендует передавать ее театру. Однако мы с ним несколько разошлись во мнениях. И я дал ее для прочтения в театр-студию «Современник» О.Н.Ефремову, главному режиссеру.

Теперь меня мучают сомнения, учитывая то особое внимание и предупреждение, которое было высказано Никитой Сергеевичем в его речи, и, сознавая всю свою ответственность, я хотел бы посоветоваться с Вами — стоит ли мне и театру дальше работать над этой пьесой.

Я хочу еще раз проверить себя: прав ли я или Александр Трифонович. Если Вы скажете то же, что А.Т.Твардовский, я немедленно забираю пьесу из театра… Мне будет очень больно, если я в чем-либо поступлю не так, как этого требуют от нас, литераторов, партия и очень дорогой для меня Никита Сергеевич».

И Лебедев заключал: «Прочитав пьесу, я сообщил тов. Солженицыну, что по моему глубокому убеждению пьеса в теперешнем виде для постановки не подходит. Автор пьесы и режиссер согласились и сказали, что не будут готовить пьесу к постановке». Какой чистый образец смирения!

И наконец: «А.И.Солженицын просил меня, если представится возможность, передать его самый сердечный привет и наилучшие пожелания Вам, Никита Сергеевич. Он еще раз хочет заверить Вас, что хорошо понял Вашу отеческую заботу о развитии нашей советской литературы и постарается быть достойным высокого звания советского писателя» (Кремлевский самосуд. М., 1994. С. 5–7).

Писатель ну просто лобзает Генсека за отеческую заботу и божится, что ему будет очень больно, он терзается при мысли, что вдруг не оправдает доверие партии. А главное, ведь эту пьесу решительно отверг Твардовский: «Я бы ее запретил», и Анна Ахматова сказала о ней: «Какая-то средневековщина!», но драматург не поверил двум большим художникам, даже «литературному отцу», и обратился за разрешением спора в ЦК, и вот только мнение цэковско-го чиновника заставляет его угомониться. Мадам Сараски-на, верная идее прихорашивания своего героя, в необъятном сочинении о нем, не нашла места для этого лакейского письма в ЦК. А мне он в ту пору писал: «Нам необходимо учиться видеть красоту обыденного». Какого «обыденного»? Да, конечно же, советского, иного не было.

А вот доктор Сараскина пускается в рассказ о том, как 16 ноября 1966 года в ЦДЛ проходило обсуждение повести «Раковый корпус». Здесь она, как наперсточница, просто идет на прямое жульничество: «Правдами и неправдами (?) в Малый зал набилось полторы сотни человек». Какими неправдами? Я был на этом обсуждении. Могли присутствовать все, кого пуска,и в ЦДЛ. Вы бывали в этом зале? Там вполне может поместиться и двести человек.

«Среди пришедших — Окуджава, Дудинцев, Вознесенский, Коржавин, Некрасов». Никого из них я не видел. Ну, может, проглядел. Но как проглядеть сразу пятерых корифеев? Однако гораздо важнее, что никто из них никакого участия в обсуждении не принял, среди 18 выступавших их не оказалось. В этом легко убедиться: стенограмма обсуждения была не раз опубликована, например, в 6-м томе собрания сочинений Солженицына, вышедшем еще в 1970 году в антисоветском издательстве «Посев» во Франкфурте-на Майне, а также в сборнике «Слово пробивает себе дорогу» (М., 1998). А ведь корифеи названы здесь неспроста.

А еще важнее вот что. Сараскина кратко упомянула лишь несколько выступавших и всем, кроме З.Кедриной, приписала безоговорочно восторженную хвалу повести. «И превратилось обсуждение не в бой, как ожидалось, а в триумф». Три-умф!

Но дело-то в том, что, да, похвал раздавалось немало, но были и весьма серьезная критика, недовольство, несогласие. Не называя имен (всякий может их найти в помянутых изданиях), упомяну лишь характерные речения, прозвучавшие тогда рядом с похвалами: «Не скажу, что образ Русанова представляется мне абсолютной удачей, скорее, наоборот» (т. е. абсолютной неудачей)… «промахи»… «не тонкий прием»… «чувство меры не везде»… «слишком прямолинейно»… «схематично и заданно»… «прямолинейность, однозначность»… «образ Авиеты не удался»… «это надо выбросить»… «мне не нравится»…»это не стоит выеденного яйца»… «излишняя публицистичность»… «лучше это снять»… «утрированный образ»… «вызывает протест»… «очерковость»….. «еще очень много требуется работы»… И так далее.

А у Сараскиной об этом — ни слова. У нее Белла Ахмадулина «простерла руки ввысь и воскликнула: «Будем уповать на Бога!» Не помню я там и Ахмадулину, шестого корифея. И невозможно представить ее в такой позе с таким воплем на устах. А вот саму Сараскину представляю легко…

А о выступлении ненавистной ей Кедриной сочинительница пишет: «Ее то и дело прерывали и демонстративно покидали зал». Голое вранье: ни разу не прервали и она сказала до конца все, что хотела, но один раз в зале раздался смех, другой раз — шум, и только. Так же, как во время и других выступлений, в том числе и самого Солженицына. А если кто и покинул зал, то разве что тот, кому стало скучно и он предпочел буфет.

Мада. м, ну как не стыдно врать даже по таким мелочам! У вас же дети, внуки. Вы иногда смотрите им в глаза, гладите по головке? Неужели так воспитали вас в Латвии? Или вы ее агент влияния в России? А ведь вам за книгу о Солженицыне премию дали. Да не две ли?

А сам он в конце обсуждения просто рассыпался в благодарностях: «Товарищи, мое главное чувство благодарность…Я в чрезвычайной степени удовлетворен… Я никогда не обижусь ни на кого… Я настолько польщен… С Русановым я сделал что-то не так. Спорить против такого процента (критиковавших образ) я не смею. Значит, не так… Я обязательно это учту… Буду стараться… Кончаю тем, чего начал, — благодарностью… Мне чрезвычайно важно все, что я сегодня услышал. Я за это всех вас благодарю». Стараясь угодить, приукрасить, Сараскина и здесь идет против фактов, признанных самим Солженицыным. Заставь доктора Богу молиться… Но ведь никто не заставлял! Доброволка.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.