Накануне
Накануне
1
Вернувшись из Ван-Хурэ в Ургу, Унгерн продолжил подготовку к походу на Советскую Россию. Тогда же он задумался о необходимости идеологического обоснования этой акции, в итоге появился программный «Приказ русским отрядам на территории советской Сибири», известный как «Приказ № 15». Отпечатанный в консульской типографии в большом количестве экземпляров, он, в отличие от других связанных с Унгерном документов, не был погребен в архивах и не раз воспроизводился в советской и эмигрантской печати. Кто-то называл его «мистическим», кто-то — «живодерским», а Рябухин рассматривал этот странный циркуляр как «продукт помраченного сознания». Здесь, несомненно, отразились идеи Унгерна, хотя сам он едва ли приложил к нему руку, выступая, главным образом, в роли заказчика и редактора. Непосредственное авторство принадлежало, по одним сведениям, Оссендовскому и полуфиктивному начальнику штаба дивизии Ивановскому, по другим — приказ был плодом коллективного творчества не только этих двоих, но еще и Войцеховича, и Тизенгаузена, и его жены Архангельской — ургинской симпатии барона. Голубев сообщает, что пятеро соавторов трудились над ним в течение трех дней, распределив, очевидно, между собой параграфы чисто военного и политического содержания. Результатом их усилий и стал знаменитый «Приказ № 15», «равного которому не помнит русская история».
«Вы, кажется, воевали на своем веку порядочно и знаете, что этот приказ является совершенно необычным», — обращаясь к пленному барону, констатирует один из членов следственной комиссии. «Думали ли вы, что он будет распространяться помимо ваших войск, попадет к населению?» — спрашивает другой. Утвердительный ответ не избавляет следователей от недоумений: «Вы знали состав населения: казаки и инородцы. Разбираться в такой отвлеченной философской штуке, как этот приказ, для них трудно». Следует еще несколько аналогичных соображений, призванных уличить Унгерна в нежелании раскрыть подлинные мотивы издания «Приказа № 15», наконец тот не выдерживает и отвечает коротко: «Судьба играет роль. Приказ остается бумагой».
На другом допросе Унгерн объяснил, что издал этот приказ с целью «придать большее значение походу», однако особых надежд на него не возлагал, и вообще — «бумага все терпит». Сам же он надеялся не на приказ, а на «военное счастье, всегда ему сопутствовавшее и лишь теперь изменившее».
В преамбуле чувствуется легкое перо Оссендовского. Литературную карьеру он начинал как русский, а не как польский писатель, к тому же набил руку на таких воззваниях, когда служил в Осведомительном отделе у Колчака. Впрочем, и Архангельской с ее бойким умом вполне по силам было имитировать стиль тогдашней казенной публицистики правого толка: «Россия создавалась постепенно, из малых народностей, спаянных единством веры, племенным родством, а впоследствии особенностью государственных начал. Пока не коснулись России в ней по ее составу и характеру не применимые принципы революционной культуры, она оставалась могущественной, крепко сплоченной империей. Революционная буря с Запада глубоко расшатала государственный механизм, оторвав интеллигенцию от общего русла народной мысли и надежд. Народ, руководимый интеллигенцией, как общественно-политической, так и либерально-бюрократической, сохраняя в недрах своей души преданность Вере, Царю и Отечеству, начал сбиваться с прямого пути, указанного всем складом души и жизни народной, теряя прежнее, давнее величие и мощь страны, устои, перебрасывался от бунта с царями-самозванцами к анархической революции и потерял самого себя». И т. д.
Затем идут параграфы, определяющие маршруты движения войск, способы создания повстанческих отрядов, их тактику, порядок снабжения и пр. Их автором были, вероятно, Ивановский и Войцехович, но наверняка дело не обошлось без подробных устных, а то и конспективных письменных указаний Унгерна.
В этой части приказа наибольшую известность приобрели два пункта, посвященные методам санации захваченных территорий.
Это 9-й: «Комиссаров, коммунистов и евреев уничтожать вместе с семьями. Все имущество их конфисковывать».
И 10-й: «Суд над виновными м. б. или дисциплинарный, или в виде применения разнородных степеней смертной казни. В борьбе с преступными разрушителями и осквернителями России помнить, что по мере совершенного упадка нравов в России и полного душевного и телесного разврата нельзя руководствоваться старой оценкой. Мера наказания может быть лишь одна — смертная казнь разных степеней. Старые основы правосудия изменились.
Нет „правды и милости“[171]. Теперь должны существовать „правда и безжалостная суровость“. Зло, пришедшее на землю, чтобы уничтожить божественное начало в душе человека, должно быть вырвано с корнем. Ярости народной против руководителей, преданных слуг красных учений, не ставить преград. Помнить, что перед народом встал вопрос „быть или не быть“. Единоличным начальникам, карающим преступников, помнить об искоренении зла навсегда и до конца, и о том, что справедливость — в неуклонном суде».
Все это — идеи самого Унгерна. Эксцентричный 18-й пункт тоже не мог возникнуть без его вмешательства, здесь ощущается типичная для фронтовика неприязнь к штабным, усилившаяся в годы Гражданской войны, когда штабы в белых армиях разрослись до немыслимых пределов. На такие должности рекомендовалось назначать «поляков, иностранцев и инородцев», а для того, чтобы отделить «эту сволочь», как называл Унгерн тыловиков, от строевых солдат и офицеров, им предписывалось носить погоны не вдоль плеча, а поперек.
Завершается приказ предсказанием пророка Даниила о «Михаиле, Князе Великом» и сроках его пришествия: «Со времени прекращения ежедневной жертвы и поставления мерзости запустения пройдет 1290 дней. Блажен, кто ожидает и достигнет 1330 дней»[172].
Далее между этими словами и подписью Унгерна содержится лишь заключительный краткий призыв к «стойкости и подвигу».
Те, кто допрашивал его в плену, поинтересовались, естественно, почему он не оборвал цитату раньше, для чего счел нужным привести эти две цифры. Унгерн ответил, что 1290 дней должны пройти «с момента издания декрета о закрытии церквей до начала борьбы, а 1330 — до освобождения от большевиков».
Имеется в виду изданный 20 января (2 февраля) 1918 года Декрет об отделении церкви от государства. Однако если считать с этого дня, то «до начала борьбы», то есть до выступления Азиатской дивизии из Урги, прошло не 1290 дней, а приблизительно на три месяца меньше. Зато эти недостающие месяцы как раз появляются, если вести счет с Октябрьского переворота. В таком случае все совпадает практически день в день.
Сомнительно, чтобы Унгерн сам, с карандашом в руке, занимался подобными подсчетами. По-видимому, кто-то подсказал ему возможность соотнести эти цифры с датой похода в Забайкалье, а он не стал вдаваться в детали. Достаточно было и того, что реальные сроки приближаются к указанным в Священном Писании.
Отношения Унгерна со временем складывались непросто. Его планы были настолько грандиозны, что недели и месяцы мало что значили, все было погружено в вечность. Вдобавок в Монголии он с европейского времяисчисления постепенно перешел на восточное, чтобы удобнее было иметь дело с ламами и чиновниками и не путаться со старым стилем и новым, который к 1921 году одни эмигранты начали признавать, а другие по-прежнему отвергали. Три календаря — юлианский, григорианский и лунный — наложились друг на друга и произвели окончательную сумятицу в его памяти, без того не блестящей во всем, что касалось чисел. Нередко на допросах ему не удавалось вспомнить точные даты даже относительно недавних событий. «Мне трудно восстановить, — признался он однажды, — я все лунными месяцами считал».
Воссоздать посуточную хронологию своего похода ему было тем сложнее, что у монголов и тибетцев счет дней в лунном месяце идет не по порядку. Астрологи заранее определяют неблагоприятные совпадения чисел с днями недели, и такие числа попросту исключаются из общего счета. Скажем, после 1-го числа какого-то месяца следует 3-е, поскольку 2-го в этом месяце быть не должно во избежание возможных в этот день несчастий. Соответственно, чтобы не нарушался календарный цикл, какое-нибудь число удваивается, и два дня в месяце фигурируют под одной и той же датой.
К этим астрологическим ухищрениям Унгерн, вне всякого сомнения, относился серьезно, как и к цифрам, упомянутым в его приказе. Будучи не в ладах с календарем, он жил в мире разного рода цифровых соответствий, чисел благоприятных и опасных, сулящих успех или неудачу. В частности, издание «Приказа № 15» сопровождалось определенными условностями, о которых Унгерн предпочел умолчать.
Во-первых, приказ получил номер 15, хотя, как пишет Голубев, он «не был очередным номером исходящего журнала» (в этом легко убедиться, просмотрев нумерацию предыдущих приказов), да если бы и был, ему полагалось иметь номер 1, потому что в нем Унгерн впервые обратился не к одной лишь Азиатской дивизии, но ко всем «русским отрядам на территории советской Сибири». Во-вторых, опрометчиво выпущенный из типографии 13 мая, приказ был помечен не следующим или предыдущим днем, поскольку Унгерн как истинный европеец считал число 13 крайне опасным, а почему-то 21 мая 1921 года. Этот же день он выбрал для выступления из Урги к русской границе, что тоже не случайность. Здесь опять сыграла свою роль цифра 15 — фиктивный исходящий номер приказа. Причина в том, что по восточному календарю 21 мая приходилось на 15-й день IV Луны, а число «15» ламы определили как счастливое не то лично для барона[173], не то вообще для начала новых дел в текущем году (недаром именно в 15-й день I Луны состоялась вторичная коронация Богдо-гэгена). Всей этой цифирью заклинались и нейтрализовывались враждебные темные силы[174].
Накануне похода страсть Унгерна к гаданиям превращается в манию. Он хочет знать, что ждет его по ту сторону границы. В письме к Грегори он просит, чтобы тот обратился к какому-то знакомому им обоим пекинскому «предсказателю» (очевидно, Унгерн встречался с ним в 1919 году); жена хорунжего Немчинова, находясь в Дзун-Модо, за 20 верст от Урги, на картах или каким-то другим способом гадает о будущем барона и ежедневно телефонирует результаты гаданий в штаб дивизии, откуда их немедленно, как важнейшие новости, пересылают адресату. При этом цифры становятся неизменным итогом всех гадательных процедур. Они могли представляться Унгерну тем универсальным, как в пифагорействе, языком, на котором изъясняются незримые хозяева мира.
Роковым для себя он считал число 130 — видимо, как удесятеренное 13. Оссендовский рассказывает, что при ночном посещении Гандана, выйдя из храма Мэгжид Жанрайсиг, барон повел его в «часовню пророчеств»: «В часовне оказались два монаха, певшие молитву. Они не обратили на нас никакого внимания. Генерал подошел к ним. „Бросьте кости о числе дней моих!“ — сказал он. Монахи принесли две чаши с множеством мелких костей. Барон наблюдал, как они покатились по столу, и вместе с монахами стал подсчитывать: „Сто тридцать… Опять сто тридцать!“»
А через несколько дней, тоже ночью, Джамбалон привел к нему в юрту популярную в Урге гадалку — полубурятку-полуцыганку. Оссендовский находился здесь же и все видел: «Она медленно вынула из-за кушака мешочек и вытащила из него несколько маленьких плоских костей и горсть сухой травы. Потом, бросая время от времени траву в огонь, принялась шептать отрывистые непонятные слова. Юрта понемногу наполнялась благовонием. Я ясно чувствовал, как учащенно бьется у меня сердце и голова окутывается туманом. После того как вся трава сгорела, она положила на жаровню кости (бараньи лопатки, по трещинам на которых производится гадание. — Л.Ю.) и долго переворачивала их бронзовыми щипцами. Когда кости почернели, стала внимательно их рассматривать. Вдруг лицо ее выразило страх и страдание. Она нервным движением сорвала с головы платок и забилась в судорогах, выкрикивая отрывистые фразы: „Я вижу… Я вижу Бога Войны… Его жизнь идет к концу… Ужасно! Какая-то тень… черная, как ночь… Тень! Сто тридцать шагов остается еще… За ними тьма… Пустота… Я ничего не вижу… Бог Войны исчез“».
Гадалка появилась в юрте барона в ночь на 20 мая, но Оссендовский, забегая вперед и включаясь в привычную для него игру (в его книге сбываются все такого рода предсказания), замечает, что она, как и ламы из «часовни пророчеств», не ошиблась: Унгерн был казнен приблизительно через 130 дней. На самом деле, поскольку его расстреляли 15 сентября того же года, прошло на 12 дней меньше.
2
В эти же дни Унгерн нанес прощальный визит Богдо-гэгену — «без определенной цели», как он говорил на допросе. Скорее всего, ему хотелось при личном свидании еще раз проверить, так ли уж безнадежны перспективы дальнейших отношений с «живым Буддой».
Если верить Оссендовскому, Унгерн пригласил его с собой. Тот знал, что добиться такой аудиенции чрезвычайно трудно, и очень обрадовался «представившемуся случаю». На автомобиле прибыли к Святым воротам Ногон-Сумэ, отсюда ламы провели их в тронную залу дворца — «большую палату, чьи жесткие прямые линии несколько смягчались полумраком». В глубине ее стоял пустовавший сейчас трон с обтянутыми желтым шелком подушками на сиденье. По обеим сторонам от него тянулись ширмы с резными рамами из черного дерева, а перед троном находился низкий длинный стол, за которым сидели «восемь благородных монголов». Это были члены правительства во главе с Джалханцза-хутухтой. Он предложил Унгерну кресло рядом с собой; Оссендовского усадили в стороне. Сев, барон произнес короткую речь. Он сказал, что «в ближайшие дни покидает пределы Монголии и поэтому призывает министров самим защищать свободу, добытую им для потомков Чингисхана, ибо душа великого хана продолжает жить и требует от монголов, чтобы они снова стали народом могучим и самостоятельным, соединив в одно целое среднеазиатские государства, которыми некогда правил Чингисхан».
На слушателей речь Унгерна большого впечатления, видимо, не произвела, все это они слыхали не раз. Джалханцза-хутухта благословил барона, затем обоих гостей проводили в рабочий кабинет Богдо. Комната была обставлена просто: китайский лакированный столик с письменным прибором и шкатулкой, где хранились государственные печати, низкое кресло, бронзовая жаровня с железной трубой. За креслом — маленький алтарь с позолоченной статуей Будды. Пол устилал пушистый желтый ковер, на стенах виднелись изображения знака «суувастик», монгольские и тибетские надписи. Хозяина кабинета на месте не было, он молился в соседней комнате. Там, как объяснил секретарь, «происходила беседа между Буддой земным и Буддой небесным». Пришлось подождать около получаса. Наконец появился Богдо-гэген, одетый в простой желтый халат с черной каймой. Не видя, но чувствуя, что в комнате кто-то есть, он спросил у секретаря, кто это. «Хан цзянь-цзюнь, барон Унгерн, и с ним иностранец», — ответил секретарь. Оссендовский был представлен, хотя в дальнейшей беседе участия не принимал. Унгерн и Богдо-гэген о чем-то «говорили шепотом», без переводчика[175]. Наконец барон «склонился перед Богдо»; тот возложил руки ему на голову, прочел молитву, потом снял с себя «тяжелую иконку» и повесил ее на шею Унгерну, сказав: «Ты не умрешь, а возродишься в высшем образе живого существа. Помни об этом, возрожденный Бог Войны, хан благодарной Монголии!» Не известно, каким образом Оссендовский понял эту речь, но ему «сделалось ясно, что живой Будда благословляет „кровавого генерала“ перед его смертью».
Позднее, когда Азиатская дивизия уже двигалась к русской границе, в Цогчине и в храмах Гандана служили молебны о даровании барону победы, и ламы были искренни в своих молитвах — не только потому, что перед выступлением Унгерн пожертвовал столичным монастырям 10 тысяч мексиканских долларов. В его успехе они видели возможность избавиться от него. От поражения ничего хорошего ждать не приходилось, в таком случае или он сам должен был вернуться обратно, или на смену ему прийти красные. Однако Богдо-гэген, его министры и ламы заблуждались, полагая, что при победе Унгерн навсегда останется в России. Он вынашивал совсем иные планы.
Перед походом его терзали дурные предчувствия и мысли о смерти, но Оссендовский сгущает краски, рассказывая о якобы всецело владевшем им чувстве обреченности. Под его пером Унгерн, как герой античной трагедии, твердо идет навстречу Року, хотя сознает, что впереди его ждет неминуемая гибель. На самом деле при всех колебаниях и сомнениях он не переставал верить в успех. Правда, использовать его он собирался иначе, нежели предполагали и его собственные соратники, и монголы.
За день до выступления из Урги, 20 мая, Унгерн писал Грегори: «Я начинаю движение на север и на днях открою военные действия против большевиков. Как только мне удастся дать сильный и решительный толчок всем отрядам и лицам, мечтающим о борьбе с коммунистами, и когда я увижу планомерность поднятого в России выступления, а во главе движения — преданных и честных людей, я перенесу свои действия на Монголию и союзные с ней области для окончательного восстановления династии Цинов, которую я рассматриваю как единственное орудие в борьбе с мировой революцией».
Победа над красными в Забайкалье была для Унгерна не целью, а средством воплотить в жизнь «выстраданный кровью», как он говорил, и «стоивший ему целого ряда мучительных бессонных ночей» давний план создания Центральноазиатской федерации под эгидой возрожденной Поднебесной Империи. Затяжная война в Сибири, на Урале и на русских равнинах должна была продолжаться уже без него. На допросах он откровенно признавался, что долго воевать в России не хотел, а рассчитывал лишь «укрепить свое положение в Урге», где последнее время «нетвердо себя чувствовал». Поэтому на отвоеванных территориях не предполагалось ни образования какого-то временного правительства (по скептическому замечанию Унгерна, «правительство всегда найдется»), ни формирования гражданских органов власти. Что касается общих принципов государственного строительства, тут он ограничился единственным кратким соображением: Россия должна «устроить внутреннюю жизнь по расам»[176].
3
Действовать предстояло на русской территории, поэтому Унгерн впервые озаботился тем, чтобы его разноплеменное войско имело хотя бы видимость православного воинства. У Татарской сотни имелся мулла, у бурят и монголов — ламы, но у служивших в Азиатской дивизии русских вплоть до весны 1921 не было ни походной церкви, ни священника. В Урге богослужения тоже не проводились с тех пор, как убили Федора Парнякова. Заменить его было некем, и это мало кого тревожило, но теперь из Ван-Хурэ привезли иеромонаха Николая, заброшенного туда беженской судьбой и окормлявшего живших там русских. Перед этим он отслужил пасхальную службу в бригаде Резухина, которая выдвигалась на северо-запад, к Селенге[177].
Еще в начале апреля Унгерн вспомнил, что вскоре после взятия Урги его ординарец Чистяков «при разборе китайского хлама» обнаружил икону Иннокентия Святителя. Сам Чистяков едва ли мог сказать, когда именно это произошло, но из пропагандистских соображений дату находки приурочили к 22 февраля — дню коронации Богдо-гэгена, случайно совпавшему с днем обретения мощей Святого Иннокентия. Полтора месяца до этой иконы никому не было дела, зато сейчас ее с помпой передали в батарею полковника Дмитриева. В приказе Унгерна предписывалось хранить ее не только как православную святыню, но и как знак счастливого «совпадения двух великих торжеств монгольского и русского народов».
Позже, однако, в разгар приготовлений к «походу на Русь» эту икону не то по размерам, не то по значению изображенного на ней святого сочли не совсем подходящей для предназначенной ей роли и заменили другой — большой и высокочтимой иконой Богоматери, Сподручницы грешных, из консульской церкви. В духе монголов, сочинявших древние пророчества-туку, чтобы придать больший вес текущим событиям и согласовать их с вечным порядком вещей, для иконы придумали подходящую легенду, существовавшую якобы с давних времен, но забытую. Похоже, она была творением кого-то из компании соавторов, трудившихся над составлением «Приказа № 15», и гласила, будто безымянный «старец-епископ» некогда принес эту икону в ургинское консульство, предсказав: «Лютые испытания постигнут нашу родину. Когда пробьет час, то в Ургу явится полководец, призванный спасти Россию. Он пойдет на север, и успех будет сопутствовать ему при условии, что он возьмет с собой этот образ».
Для иконы «Ургинской Богоматери» сколотили специальные дроги с киотом, на которых ей предстояло сопровождать Азиатскую дивизию в походе, и торжественно перенесли опять же в расположение батареи Дмитриева — вероятно, по той причине, что, в отличие от других частей, в артиллерии служили почти исключительно русские.
Рано утром 21 мая 1921 года части дивизии построились в каре на площади Поклонений, с трех сторон окруженной буддийскими храмами. Для совершения христианских обрядов место было не совсем подходящее, но отец Николай отслужил напутственный молебен. Унгерн, безразличный к официальной церковности и эмоционально с православием не связанный, на молебне отсутствовал. Он загодя уехал на автомобиле на ближайший к городу перевал Тавын-ул, чтобы там приветствовать проходящие перед ним войска.
В 9 часов утра дивизия начала вытягиваться в походные порядки, выходя на Кяхтинский тракт. Даже не склонный к восторгам Торновский отметил, что «провожавшие любовались войском, так оно было красочно и внушительно». В голове колонны ехали трубачи, за ними — музыканты, «исполнявшие бравурный марш», дальше — штаб Унгерна во главе с полковником Львовым (Ивановский остался в Урге) и его личный конвой из корейцев и маньчжур, «имевший распущенное знамя с вензелем и инициалами» Михаила Александровича. Следом на подобранных по мастям лошадях («если не по всей сотне, то повзводно») двигался Татарский полк Парыгина (светло-синие тырлыки, зеленые погоны и башлыки), потом — полк Маркова (темно-синие тырлыки, желтые погоны и башлыки). «Солидно громыхали пушки в верблюжьих запряжках, чинно выступавших по гладкой ровной дороге».
Торновскому вторит Голубев, оставшийся в столице и наблюдавший всю картину со стороны: «Мерно громыхая, шагом проезжала артиллерия, имея у себя в обозе громадную икону, взятую из русского консульства. Вновь сформированные китайские части оставляли желать много лучшего; посаженные на лошадей, они имели весьма печальный вид. Прошли обозы 1-го и 2-го разрядов, проехала комендантская команда, все скрылось за горами, улеглась поднятая пыль — и в Урге наступила тишина. Перестали гудеть рожки автомобилей, не слышно стало конского топота, пьяных песен, и город обратился в тихий аул, затерянный в степях».
Для Першина это событие «прошло как-то незаметно», а Макеев пишет, что проводить унгерновцев собрался чуть не весь город, женщины плакали, расставаясь с мужьями и кавалерами. Сотни людей прожили здесь несколько месяцев, и отнюдь не все были извергами. Как всегда в такое время, люди тянулись к уюту, к старым — пусть только по наименованию — формам быта, и невенчанные пары часто считались мужем и женой.
Многие втайне радовались уходу бароновских головорезов — как, например, немка Ида Павловна, жена советника по юстиции Монгольского правительства, бурята Цогто Бадмажапова, и их дочери-подростки, которых родители от греха подальше держали взаперти, не выпуская на улицу все четыре месяца пребывания Азиатской дивизии в городе. Или как художник Владимир Шенауэр, с помощью полковника Хитрово бежавший в Ургу из семеновской тюрьмы в Троицкосавске и чудом уцелевший после убийства своего благодетеля.
Однако большинство горожан не испытывало ни печали, ни радости избавления. Одни думали, что Унгерн еще вернется, другие предвидели, что его конец неизбежен, вопрос лишь в том, сколько продлится агония. В любом случае ничего хорошего для себя не ждали. Из когда-то кипучего торгового города словно бы ушла жизнь, и кто бы ни победил — барон или красные, Урга равнодушно готовилась встретить победителя и стать его жертвой.
В самой дивизии воодушевления не наблюдалось, но чувства обреченности тоже не было. В удачу Унгерна продолжали верить, а численность противника в расчет не принималась. Взятие Урги, когда китайцы были побеждены вдесятеро меньшей армией, наглядно показало бессмысленность подобных расчетов. Сама жизнь заставляла полагаться, как говорил Унгерн, на «случайность и судьбу». Время крови, дикости, всеобщего озверения было одновременно эпохой чудес. Гири, склонявшие чаши весов то в одну, то в другую сторону, не имели постоянного веса, словно в разное время сила земного притяжения действовала на них по-разному. Эта сила — сочувствие населения. Поэтому в считаные дни рушились режимы, казавшиеся незыблемыми, рассеивались и переставали существовать многотысячные армии, горстки фанатиков поднимали мятежи и почему-то побеждали. Причиной успеха победители выставляли правоту собственных идей и насилие побежденных, но вера в чудо не умирала ни в тех, ни в других.
«С несколькими тысячами, — пишет Волков, — из которых едва одна треть русских, остальные же — только что взятые в плен полухунхузы, полусолдаты-китайцы, необученные монгольские всадники, разрозненные шайки грабителей — чахар, харачинов, баргутов, типа шайки знаменитого Баир-гуна, — объявить войну всей России! Обладая жалкой артиллерией и боевым снаряжением, выступить против великолепно оборудованной в техническом отношении советской армии… Что это? Великий подвиг или безумие?» Ни то и ни другое, сам же отвечает Волков на свой вопрос. Ставка вновь сделана была на иррациональную, как божий промысел, народную стихию, но ни сам Унгерн, ни его соратники не понимали, что прежняя игра кончена, времена изменились, Азиатская дивизия идет не в ту страну, которую оставила полгода назад. Отныне там нет места чудесам, и каждая гиря на весах истории весит ровно столько, сколько на ней написано.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.