Глава 4 ПРИМИРЕНИЕ И ПРИЗНАНИЕ
Глава 4
ПРИМИРЕНИЕ И ПРИЗНАНИЕ
Благодарим Бога, даровавшего победу церкви… Наша печаль претворилась в радость, и наши плачи – в звуки лютни… Бесплодная ветвь, гниющий член был отрезан. Негодяй, который ввел Израиль во грех, поглощен смертью и ввергнут в чрево ада. Пусть всех подобных ему постигнет та же судьба!
Св. Бернар о смерти Анаклета (Письмо к Петру, аббату Клюни)
За двенадцать лет, прошедших после его прихода к власти, Лотарь Зупплинбургский доказал своим германским подданным, что достоин занимать имперский трон. Честный, храбрый и милосердный по меркам своего времени, он вернул мир в страну, раздираемую междоусобицами; ревниво относившийся к своим императорским прерогативам, он был также искренне верующим человеком и приложил много усилий, чтобы исцелить церковь от раскола. В общем, его соотечественники, когда он их покинул, были более счастливыми и процветающими, чем во времена его вступления на трон. Однако к югу от Альп он, по-видимому, потерял свое чутье. Италия для него была незнакомой и чужой страной; ее народу он не доверял и не понимал его.
Так и не решив точно, является ли его главной задачей вернуть в Рим истинного папу или сокрушить короля Сицилии, Лотарь не исполнил ни того ни другого; отсутствие четкого плана породило в нем неуверенность, которая толкала его к проявлению нехарактерной для него жестокости, с одной стороны, и к опасной беспечности – с другой.
Он слишком поздно понял, что его демонстрация собственного могущества в континентальных владениях короля Сицилии была борьбой с тенью и что единственным способом подчинить Рожера являлось его полное уничтожение. Если бы император бросил все свои силы с самого начала на морскую атаку против Палермо, он мог бы преуспеть; но ко времени, когда он осознал необходимость подобного шага, его армия готова была взбунтоваться, папа из союзника все более превращался в антагониста, а сам он, ослабевший от усталости, непривычного южноитальянского климата и быстро развивающейся болезни, медленно умирал.
Прошло меньше трех месяцев после того, как имперская армия покинула Монте-Кассино, когда императрица Риченца закрыла глаза своему мертвому мужу; но к этому времени Рожер уже восстановил контроль над большей частью своей территории. Трудно найти более убедительное оправдание его политики в минувший год. Короля приветствовали в Салерно, когда он туда прибыл в начале октября; а на его пути через Кампанию никто не выступил против него, хотя вновь прибывшие сарацинские войска сеяли смерть и разрушения. Капуя пострадала сильнее всего. Роберт находился в Апулии, но на его город, если верить Фалько, словно обрушился ужаасный ураган, а население было истреблено огнем и мечом. «Король, – продолжает хронист, – приказал полностью разорить город… его воины разграбили церкви и обесчестили женщин, и даже монахинь». Фалько, как мы знаем, при всем своем желании не мог быть объективным, но, даже делая скидку на его ненависть к нормандцам, мы можем заключить из его описаний, что Рожер вновь решил преподать урок мятежным городам, как он это сделал после предыдущего апулийского восстания. Беневенто он пожалел из уважения к его статусу папского города; Неаполь тоже легко отделался после того, как герцог Сергий во второй раз за три года пал к ногам короля и поклялся в верности. Немногие простили бы вторую измену, но Рожер по природе был милосердным человеком; он мог решить, что за время долгой и жестокой осады неаполитанцы достаточно настрадались.
Сделал ли Сергий нужные выводы? Стал ли он в конце концов верным вассалом? Этого мы никогда не узнаем, поскольку в ближайший месяц он умер. В третью неделю октября Сергий сопровождал короля в Апулию, где Райнульф, решив защищать свое новое герцогство, собирал армию. С восемьюстами немецкими рыцарями, оставленными Райнульфу Лотарем, почти таким же количеством местных добровольцев и пешими воинами в соответствующей пропорции она представляла собой внушительную силу; для Рожера было бы разумно избежать прямого столкновения. Но возможно, успехи в Кампании вскружили ему голову; либо отчаянное желание разделаться наконец с этим нескончаемым мятежом помешало ему мыслить здраво. Так или иначе, именно он, а не Райнульф решил дать бой возле деревни Риньяно, там, где юго-западный склон Монте-Гаргано спускается с высоты двух тысяч футов на апулийскую равнину.
На короле также лежит ответственность за последующее поражение. Его юный сын Рожер, которого он за два года до этого сделал герцогом Апулийским и для которого это было первое крупное сражение, в своем стремлении отвоевать собственные владения показал себя истинным наследником Отвилей. Он бесстрашно устремился на врага и оттеснил войска Райнульфа к Сипонто. Король тем временем повел вторую атаку. Что именно произошло, мы никогда не узнаем, но он был полностью разгромлен. Фалько с ликованием отмечает – хотя его рассказ ничем не подтвержден, – что король Рожер бежал первым. Он направился прямо в Салерно, оставив Сергия, тридцать девятого и последнего герцога Неаполя, лежать мертвым на поле битвы.
В то время когда Райнульф разбил Рожера при Риньяно – 30 октября 1137 г., – королю Лотарю оставалось жить еще пять недель. Надо надеяться, что вести о случившемся успели до него дойти; это бы его успокоило. И все же, как ни удивительно, даже поражение у Риньяно не причинило Рожеру существенного вреда. Некоторые города Кампании потребовали уступок, которые в другой ситуации не были бы им предоставлены, но сохраняли верность королю; а через пару дней после возвращения короля в Салерно ему стало известно, что Вибальд, пробыв аббатом Монте-Кассино месяц и один день, в ужасе бежал за Альпы. Он задержался, кажется, только для того, чтобы объявить монахам, что покидает монастырь более ради них, чем ради собственного блага – в это заявление они поверили бы с большей готовностью, если бы не широко известные угрозы короля, обещавшего повесить Вибальда, если он останется. Обосновавшись в безопасном Корби, Вибальд всю оставшуюся жизнь направлял гневные инвективы в адрес Рожера; но он не приезжал больше в Италию. На его место монахи выбрали человека твердых просицилийских и анаклетанских симпатий; и с этих пор великое аббатство, сохраняя формально независимость, фактически – по своей ориентации и интересам – стало частью Сицилийского королевства.
Вернувшись в Салерно, Рожер смог оценить ситуацию. В целом все складывалось не так плохо. Его политика невмешательства, позволившая германскому натиску иссякнуть самостоятельно, полностью оправдала себя. Император пришел в ужас; когда он прибыл, казалось, все складывалось в его пользу, но через два месяца после его ухода мало что осталось от его усилий, кроме апулийской смуты – старой тоскливой напасти, с которой Рожер, его отец и дядя справлялись несчетное число раз за прошедшее столетие и с которой, без сомнения, и теперь можно было справиться. Самому королевству ничего не грозило. Потери в людях и деньгах – не считая ненужных потерь при Риньяно – были минимальными. Папа Анаклет по-прежнему оставался на престоле святого Петра. Снова мудрость миролюбивого государственного деятеля одержала победу над грубой силой.
Тем не менее престиж Рожера серьезно пострадал. Многих не самых дальновидных его сторонников возмутило его бездействие, которое они принимали за трусость, его действия у Риньяно, где он, возможно, пытался восстановить свою репутацию, только укрепили их подозрения. Кроме того, хотя непосредственная опасность миновала, ни одна из главных проблем Рожера не была решена. Сицилийскую корону признавал только Анаклет; Роберт и Райнульф, эти два заядлых мятежника, все еще оставались на свободе; и раскол в папстве – первоисточник всех бед – продолжался.
Но это последнее обстоятельство тревожило не столько Рожера, сколько его врагов – и однажды в начале ноября самый непримиримый из них лично явился в Салерно, чтобы обратиться к королю. Как и другие лица, сопровождавшие папу Иннокентия, святой Бернар Клервоский провел лето не слишком приятно. Его здоровье давно было подорвано, а семь месяцев, проведенных в бессмысленном кружении по полуострову в хвосте императорской армии, отняли у него все силы. Он и Лотарь никогда не любили друг друга. Это он, а не мягкий Иннокентий возмущался собственническим отношением императора и герцога Генриха к южной Италии, которую даже «сицилийский тиран» признавал папским фьефом; и наверняка именно он убеждал и вдохновлял своего повелителя в Ладжопезоле, Монте-Кассино и прочих местах противостоять притязаниям империи.
Когда император и папа расстались в Фарфе, Бернар надеялся вернуться в Клерво для отдыха. Вместо этого его послали обратно в Апулию в надежде, что его авторитет возобладает там, где потерпела неудачу сила империи, и что он сумеет договориться с Рожером. С неохотой, которую он не пытался скрывать, он вернулся в южную Италию и присутствовал в Риньяно, где встретил Рожера в первый раз и безуспешно старался отговорить его от битвы. После поражения, как справедливо рассчитывал Бернар, король проявил больше готовности пойти на соглашение. Рожер не хотел увековечивать схизму. Он поддержал Анаклета, чтобы получить трон, но по этой самой причине едва не лишился трона. Ситуация разительно отличалась от той, которая имела место семь лет назад. В то время казалось возможным, что Анаклет одержит полную победу; теперь стало ясно, что он может надеяться только на сохранение оскорбительного титула антипапы, проведя остаток дней фактическим пленником в Ватикане. Пока Рожер будет поощрять его упрямство, император будет поддерживать мятежников в южной Италии и установить в стране мир не удастся. Естественно, король, которому измены собственных вассалов доставляли столько хлопот, не желал предавать своего сюзерена; но наверняка существовали другие варианты, кроме предательства. Так или иначе, визит Бернара давал Рожеру долгожданную возможность прервать борьбу и поговорить. Ему требовалось время, чтобы прийти в себя, и он знал, что как дипломат превосходит всех своих противников. Он оказал аббату сердечный прием и с готовностью согласился обсудить еще раз весь вопрос о папстве.
Король предложил, чтобы каждый из соперничающих пап прислал трех представителей в Салерно, дабы защищать их притязания; и Бернар согласился. Бедный Анаклет, вероятно, испугался такого явного проявления сомнений со стороны своего единственного союзника, но не мог отказаться. Он выбрал в качестве представителей своего секретаря Петра из Пизы и двух кардиналов, Матвея и Григория. Иннокентий тоже послал своего секретаря – того самого кардинала Аймери, из-за которого и начался раскол, – вместе с кардиналами Гвидо из Кастелло и Джерардо из Болоньи; оба позже стали папами под именами, соответственно, Селестин II и Луций II. Все шестеро прибыли в Салерно в конце ноября.
Разумеется, Бернар, хотя формально даже не был членом делегации Иннокентия, говорил больше всех. Вновь, как в Этампе, он, по-видимому сознательно, обходил единственный возможный предмет обсуждения – законность выборов. На сей раз, однако, он не опускался до брани; представители Анаклета могли защитить своего господина, и Рожер мог обидеться. Вместо этого Бернар апеллировал к цифрам. У Иннокентия теперь больше сторонников, чем у Анаклета; Иннокентий поэтому должен быть папой. Это был шаткий довод по всем стандартам, но пылкость речи затмевала недостаток логики.
«Облачение Христово, которое во время страстей Господних ни язычник, ни еврей не решились порвать, Петр Леони ныне разделил. Есть лишь одна вера, один Господь, одно крещение. Во время потопа был один ковчег. В нем восемь душ спаслось, остальные погибли. Церковь – тот же ковчег… Позже был построен другой ковчег, но, раз их два, один неизбежно должен быть ложным и утонет в море. Если ковчег Петра Леони исходит от Бога, тогда ковчег Иннокентия погибнет, а вместе с ним церковь Востока и Запада. Погибнут Франция и Германия, испанцы и англичане и варварские страны, все окажутся погребены под водами океана. Монахи Камальдоли, картезианцы, клюнийцы, монахи Гранмона, Сито и Премонтре и бесчисленные другие, монахи и монахини будут утянуты великим водоворотом на глубину. Голодный океан проглотит епископов, аббатов, других прелатов с жерновами на шее.
Из всех государей один Рожер вступил на ковчег Петра; если все погибнут, будет ли он один спасен? Может ли быть, что верующие всего мира погибнут, а амбиции Петра Леони, чья жизнь проходит у нас на виду, принесут ему Царствие небесное?»[14]
Как всегда, риторика аббата произвела впечатление. Немногим адвокатам на судебном процессе удавалось склонить на свою сторону защитника противоположной стороны; и все же, когда Бернар закончил свою речь, не король, но Петр из Пизы предстал перед ним, чтобы признать свои прежние заблуждения и попросить прощения. Дезертирство, да еще публичное, его собственного секретаря стало для Анаклета почти таким же серьезным ударом, как если бы от него отрекся сам король; и, когда аббат из Клерво простер руку к отступнику и увел его мягко, но торжественно, мало кто из присутствующих на разбирательстве сомневался в том, что дело Иннокентия все равно что выиграно.
Рожер, наоборот, не сказал ничего. Он предпочел откладывать решение чем дольше, тем лучше; кроме того, он не привык идти на уступки, не получая ничего взамен. Анаклет выступал в конце концов единственным гарантом его прав как короля; пока они не будут подтверждены Иннокентием, не могло идти речи о смене подданства. То же относилось к титулу его сына, как герцога Апулии, который следовало предварительно отнять у ставленника Иннокентия Райнульфа. Но на публичном суде не стоило вести переговоры такого рода. На девятый день король заявил, что вопрос слишком сложен, чтобы он мог решить его на месте. Ему необходимо посоветоваться с курией. Потому он предложил, чтобы по одному кардиналу с каждой стороны отправились с ним на Сицилию. В день Рождества он сообщит свое решение.
Бернар не поплыл с Рожером на Сицилию. Вместо этого он вернулся в Рим с Петром из Пизы. Возможно, он подозревал, что его попытки повлиять на короля провалились. Если бы у него оставались какие-то надежды, трудно поверить, чтобы он не продолжил начатое и не последовал бы за своей жертвой в Палермо. Определенно, никого не удивило, когда Рожер объявил, как и обещал в день Рождества, что он не видит причин менять свое прежнее мнение. Он поддерживал Анаклета, как истинного папу, и будет продолжать это делать в будущем.
Скорее всего, решение Рожера было вызвано нежеланием папы Иннокентия принять его условия, а позиция Иннокентия определялась, по-видимому, положением в Риме. Анаклет так и не пришел в себя после потери Петра из Пизы. По мере того как мучительный 1137 г. близился к концу, он, похоже, стал утрачивать господство над городом, и с ноября этого года мы обнаруживаем, что Иннокентий помечает свои письма словом «Рим» вместо прежней формулы «Римская территория». Теперь антипапа владел только собором Святого Петра, Ватиканом и замком Сан-Анджело, и, вероятно, ему повезло, что 25 января 1138 г. он умер[15]. Его жизнь, вначале столь многообещающая, оказалась печальной. В течение тех восьми лет, когда он занимал престол святого Петра, на который, как он, справедливо или нет, полагал, он имел право, Анаклет страдал – по большей части молча – от потоков брани и оскорблений, изливаемых на него его врагами под предводительством аббата из Клерво. Эти обвинения повторялись на протяжении многих веков апологетами католицизма и биографами святого Бернара; во многих современных справочных изданиях имя Анаклета или подвергается поношению, или просто пропускается. Он заслужил лучшего. Если начало его карьеры запятнано симонией, оно все же светлее, чем у большинства понтификов его времени. Если на нем отчасти лежит вина за раскол церкви, то папа Иннокентий и кардинал Аймери виноваты больше. Сложись ситуация по– другому или удовольствуйся святой Бернар делами своего аббатства и ордена, Анаклет, с его мудростью, истинным благочестием и дипломатическим опытом, мог бы оказаться превосходным папой. И в существующих обстоятельствах он переносил до невозможного оскорбительное положение с достоинством и терпением.
С его смертью схизма сама собой окончилась. Верные ему кардиналы не отказались сразу от борьбы; в марте, возможно с одобрения Рожера, они выбрали преемником Анаклета кардинала Григория под именем Виктор IV[16]. Но душа Григория к этому не лежала. Он не пользовался такой популярностью, как его предшественник, и немногие римляне, которые вначале его поддерживали, были вскоре перекуплены Иннокентием. Через несколько недель Григорию стало невмоготу. Майской ночью он тайком покинул Ватикан, переправился через Тибр, добрался до жилища святого Бернара и сдался; 29 мая, на восьмой день Пятидесятницы, Бернар мог доложить приору Клерво:
«Бог даровал единство Церкви и мир Городу… Люди Петра Леони пали в ноги нашему властелину папе и принесли ему клятву верности как его данники. То же сделали священники-схизматики вместе с идолом, которого они воздвигли… и в народе большая радость».
Смерть Анаклета и падение его игрушечного преемника не слишком взволновали Рожера. Упорная поддержка, которую он оказывал антипапе, не принесла ему тех выгод, на который он рассчитывал, но конец схизмы решил проблему. Освобожденный теперь от обязательств, которые так омрачали первые семь лет его царствования, он не видел смысла продолжать вражду со Святым престолом. Рожер публично признал Иннокентия законным папой и повелел всем своим подданным сделать то же. Затем он с армией отправился в Апулию.
Военная кампания продолжалась все лето и осень. Это, наверное, было тяжелое время для Рожера. Он вновь прошел по полуострову, грабя и сжигая при малейших признаках противодействия, и все же не мог добиться реальной покорности. Когда он вернулся в Палермо в конце года, большая часть Апулии все еще оставалась в руках мятежников. Из Рима не было никаких вестей – ничто не говорило о том, что Иннокентий готов к примирению; а следующей весной, когда Рожер собирал войска для продолжения борьбы, папа со всей ясностью дал понять, насколько он далек от подобной мысли. На латеранском соборе 8 апреля 1139 г. он объявил новое отлучение короля Сицилии его сыновьям и всем епископам, рукоположенным Анаклетом.
Но конец девятилетних мучений Рожера быстро приближался; в действительности он был ближе, чем кто-либо из участников противоборства предполагал. После бесплодной кампании 1138 г. всем казалось, что Райнульф продержится в Апулии неопределенно долгий срок, и, судя по агрессивности латеранского собора, эту уверенность разделяли в Риме. Но она оказалась безосновательной. Через три недели после собора Райнульф слег от лихорадки в Трое; ему неудачно пустили кровь, и 30 апреля он умер. Его похоронили в троянском соборе.
Фалько из Беневенто оставил нам исполненный трагизма рассказ о смятении, охватившем мятежную Апулию при известии о смерти Райнульфа, о причитающих вдовах и девицах, стариках и детях, о мужчинах, рвущих на себе волосы, раздирающих грудь и щеки. Все это кажется преувеличением, и все же трудно избавиться от мысли, что Райнульфа искренне любили. При всем его вероломстве, в нем было нечто от Дон Кихота, и перед его обаянием не могли устоять ни его друзья, ни враги; за время своего краткого правления в качестве герцога он проявил себя хорошим и мудрым властителем. Он был талантливый и храбрый воин – намного храбрее Рожера, которого он дважды разбил на поле боя. Нормандец до мозга костей, он в представлении своих соплеменников воплощал рыцарский идеал, в чем его изворотливый шурин, с его восточными замашками, не мог с ним соперничать. Его слабость заключалась в отсутствии государственного мышления; он просто не понимал, что Рожера нельзя разбить без долгосрочной политической и военной помощи из-за границы. Из-за своей политической слепоты он, вопреки торжественно данной клятве и после того как король проявил к нему такое редкое милосердие, – затеял авантюру, которая принесла южной Италии несчастье и страдания и сделала ее объектом для жестокости Рожера, никогда не прибегавшего к подобным мерам иначе как с отчаяния. Короче, вред, который Райнульф принес своей стране, неисчислим, и о его смерти горевали больше, чем он заслуживал.
Со смертью Райнульфа мятеж фактически окончился. Кроме нескольких очагов сопротивления, с которыми Рожер мог разобраться на досуге, – в частности, Бари и земли вокруг Трои и Ариано – оставалась одна проблема. В конце июня папа Иннокентий направился на юг со своим старым союзником Робертом Капуанским. Но Иннокентий не представлял теперь реальной угрозы. Папская армия по всем подсчетам была не особенно велика – тысяча рыцарей, самое большее – и на этот раз имелась надежда, что папа пойдет на переговоры. Действительно, вслед за первыми вестями о приближении папы в сицилийский лагерь прибыли два кардинала. Его святейшество, сообщили они, теперь достиг Сан– Джермано[17], и, если Рожер встретится с ним там, он будет принят с миром.
Взяв с собой сына и армию, король отправился через горы к Сан-Джермано. Переговоры продолжались неделю. Иннокентий был готов признать сицилийскую корону, но требовал взамен восстановления в правах Роберта Капуанского. Рожер отказался. Множество раз за последние семь лет он предлагал Роберту заключить мир; теперь его терпение истощилось. Увидев, что папа тоже упорствует, Рожер не стал терять время на переговоры. Заявив, что у него есть дела в долине Сангро, он свернул лагерь и двинулся на север.
Как Рожер и предвидел, Иннокентий и Роберт возобновили боевые действия, направляясь к Капуе и оставляя за собой след – сожженные деревни и виноградники. Затем в маленьком городке Галуччо они неожиданно остановились. С холмов, располагавшихся слева от них, за ними наблюдала сицилийская армия. Иннокентий понял опасность и приказал немедленно отступать; но он опоздал. Пока папское войско перестраивалось, юный герцог Рожер вырвался из засады с тысячей рыцарей и врезался в его центр. Ряды смешались. Многие воины были убиты во время бегства, и множество других утонуло при попытке пересечь Гарильяно. Роберту Капуанскому удалось бежать, но папе Иннокентию не повезло. Он искал убежища, как гласит легенда, в небольшой, украшенной фресками часовне Святого Николая, останки которой мы до сих пор можем видеть в церкви Аннунциаты в Галуччо; но напрасно. Тем же вечером, 22 июля 1139 г., папа, его кардиналы, его архивы и его сокровища – все оказалось в руках короля.
Двумя месяцами раньше, когда папа Иннокентий еще собирал армию в Риме, Везувий после почти столетнего сна разразился великолепным и устрашающим извержением. В течение недели он бушевал, изрыгая лаву на соседние деревни и выбрасывая в воздух всепроникающую рыжеватую пыль, которая затмила небо над Беневенто, Салерно и Капуей. Никто не сомневался, что это – знамение, и теперь люди узнали наконец, что оно предвещало. Сам святой отец оказался в плену. Подобного унижения папы не испытывали от нормандцев с тех самых пор, когда герцог Хэмфри де Отвиль и его брат Роберт Гвискар разбили армию папы Льва IX при Чивитате восемьдесят шесть лет назад.
Любые попытки пап сойтись с нормандцами на поле битвы заканчивались для них плохо. Так же как Лев вынужден был после Чивитате пойти на соглашение с теми, кто его захватил, теперь Иннокентий смирился перед неизбежным. Сперва он отказывался; уважительное отношение Рожера, по– видимому, внушило ему уверенность, что он сможет выдвигать собственные условия. Только через три дня он окончательно осознал свое реальное положение – и размер выкупа. 25 июля в Миньяно Рожер был официально признан королем Сицилии с верховной властью над всей Италией к югу от Карильяно. Затем его сын Рожер был утвержден в правах на герцогство Апулия; а третий сын Альфонсо получил титул и права князя Капуи. Затем папа отслужил мессу, в ходе которой прочитал необыкновенно длинную проповедь о мире, и покинул церковь свободным человеком. В выпущенной позднее грамоте он сумел сохранить остатки своего достоинства, представив всю процедуру как обновление и расширение прежней инвеституры, данной Рожеру Гонорием II; король также обязался выплачивать ежегодную подать в размере шестисот шифати[18]. Но ничто не могло замаскировать тот факт, что для папы и его партии договор в Миньяно означал безоговорочную капитуляцию.
Писавший через полвека после этих событий английский историк Ральф Найджер упоминает в своей «Всемирной хронике», что Иннокентий скрепил договор, одарив Рожера своей митрой; и что король, украсив ее золотом и драгоценными камнями, сделал из нее корону для себя и своих наследников. Так или иначе, между папой и королем, казалось, установились вполне дружеские отношения. Вместе они отправились в Беневенто, где, как сообщает Фалько, папу приняли с таким ликованием, словно сам святой Петр вошел в город; а через пару дней король, расположившийся со своим войском за городскими стенами, принял послов из Неаполя, поклявшихся ему в верности и вручивших ему ключи от своего города.
Это подчинение ознаменовало конец целой эпохи. Более четырех веков герцоги неаполитанские прокладывали свой курс среди опасных проливов и мелей южноитальянской политики. Много раз они рисковали пойти ко дну; иногда пизанцы или другие временные союзники брали их на буксир. Хотя формально они шли под византийскими цветами, им случалось в недавние годы поднимать на мачту другие флаги – например, Западной империи или тех же нормандцев. И все же их корабль как-то умудрялся держаться на плаву. Но далее это было невозможно. Неаполь претерпел за девять лет три осады и опустошительный голод в придачу. Последний герцог умер, квазиреспубликанское правительство, которое наследовало ему, потерпело неудачу. Величие и слава ушли. Когда через несколько дней юный герцог Рожер вошел в город, чтобы официально принять его во владение от имени отца, он принял его не как отдельный фьеф, но как часть Сицилийского королевства. Корабль в конце концов потонул.
Оставались два очага сопротивления, которые следовало погасить: окрестности Трои, где все еще сеял смуту арьергард немецкой армии, оставленной Лотарем, и Бари, где обосновались последние мятежные бароны. В первую неделю августа король появился над Троей. Город сдался сразу; после капитуляции папы не имело смысла продолжать борьбу, и горожане, ободренные слухами о милосердии, которое Рожер проявил по отношению к жителям прибрежных городов Апулии, пригласили его войти с миром. Но теперь король впервые обнаружил, насколько глубоко он переживал предательство своего зятя. Он отправил послов назад, заявив, что не примет сдачу Трои, пока тело Райнульфа погребено в ее стенах. Его слова ужаснули горожан, но дух Трои был сломлен. У людей не было другого выхода, кроме как подчиниться. Четырем рыцарям, руководимым одним из старых соратников Райнульфа, поручили вскрыть его могилу. Тело выкопали, затем его по приказу короля пронесли в саване по улицам к цитадели и в итоге бросили в зловонную канаву за воротами. Вскоре Рожер, кажется, раскаялся в этом бесчеловечном поступке и по настоянию сына разрешил перезахоронить, как подобает, своего старого врага; но, хотя он не предпринял более никаких действий против Трои, он отказался туда войти. В оставшиеся пятнадцать лет жизни он там не бывал.
Все еще горя жаждой мести, король грозно проследовал через Трани – которому его сын предоставил великодушные условия сдачи за несколько месяцев до того – к Бари. Ни один город в Апулии не обманывал его так часто, а его упорное нежелание подчиняться, невзирая на капитуляцию всех его соседей, проявленное по отношению к нему милосердие, привело к тому, что Рожер потерял терпение. После двух месяцев осады под угрозой голода защитники запросили мира. Рожер, стремившийся любым способом покончить с мятежом и вернуться на Сицилию, принял их условия: город не отдадут на разграбление, а пленники с обеих сторон будут отпущены невредимыми. Но когда он оказался в стенах города, желание мстить вновь вспыхнуло в нем с неодолимой силой. Один из его рыцарей, только что выпущенный из плена, сообщил, что ему в тюрьме выбили глаз. Это был предлог, который Рожер искал. Не являлось ли это нарушением заключенного соглашения? Судьи, призванные из Трои и Трани, вместе с судьями из Бари объявили договор недействительным. Мятежного князя Джаквинта вместе с его главными советниками доставили к королю. Все были повешены. Еще десятерых важных горожан ослепили, других бросили в темницу, отняв у них всю их собственность. «И такой ужас воцарился в городе, – пишет Фалько, – что ни один мужчина и ни одна женщина не дерзали выйти на улицу или на площадь».
Даже по возвращении в Салерно гнев короля не утих. Некоторые из кампанских вассалов, которые уже поздравляли себя с тем, что легко отделались, неожиданно обнаружили, что их земли и имущество конфискованы. Некоторые оказались в темнице, а большинство отправились в изгнание «за горы». Когда 5 ноября Рожер отплыл на Сицилию, его провожали запуганные и покорные бароны.
1139 г. был самым победоносным годом царствования Рожера. В этом году умер его главный враг Райнульф, прекратили свое существование мелкие династии Неаполя и Бари; был сокрушен Роберт Капуанский, который, хотя и провел остаток жизни интригуя против короля, никогда более не представлял серьезной опасности для Сицилийского королевства. В тот же год Рожер одержал самую знаменательную за целое столетие победу на материке, смыв позор Риньяно. В королевстве южной Италии воцарился мир, бароны и города полностью подчинились королевской воле, и последние германские имперские захватчики погибли или покинули эти земли. Наконец состоялось примирение между королевством и папством, и законный, неоспоримый папа признал сицилийскую монархию. Сам Рожер проявил мужество, дипломатичность, государственную мудрость и – если не считать самого конца – милосердие; хотя в проявлении этой последней добродетели Рожер отошел от прежних высоких идеалов, он по-прежнему превосходил большинство своих современников.
«Так, – заключает архиепископ Ромуальд из Салерно, – Рожер, могущественнейший из королей, раздавил и сокрушил врагов и предателей, вернулся со славой и победой на Сицилию и правил королевством в мире и спокойствии». Это звучит как конец сказки, и Рожер, отплывая домой, определенно имел все основания радоваться. Но он не был счастлив. Судя по его поведению в Трое и Бари, у него было скверно на душе. Последние несколько лет оставили в его сердце осадок горечи и разочарования, от которых он так и не смог полностью избавиться. Его великодушием слишком часто злоупотребляли, его доверие слишком часто обманывали, великие планы, которые он строил, думая о своем королевстве, слишком часто рушились из-за эгоизма и честолюбия нормандских баронов. На Сицилии, где не было больших фьефов, представители трех религий и четырех народов счастливо жили в мире и благополучии; в южной Италии он не достиг ничего – его вассалы ему постоянно мешали. Рожер возненавидел полуостров. В будущем он передал тамошние дела, насколько это было возможно, сыновьям и посвятил все внимание своему островному королевству.
Когда в январе 1072 г. Роберт Гвискар и его брат пробили себе путь в сарацинский Палермо, одним из первых их решений было переместить административный центр столицы. Эмиры правили городом из собственного дворца в квартале Аль-Халес, у моря; но они также сохраняли за собой старый замок, расположенный на возвышенности в полутора милях к западу, который был построен примерно два века назад, для охраны Палермо с суши. В замке было прохладнее, спокойнее, он находился в отдалении от всей грязи и суеты города; а кроме того, господствовал над окружающей местностью, так что его легче было оборонять. Новым хозяевам это последнее обстоятельство представлялось жизненно важным; ни один нормандец никогда не ощущал себя по-настоящему спокойно в тех местах, где он не мог бы при необходимости держать оборону. Итак, старая сарацинская крепость, отремонтированная и укрепленная, стала резиденцией нормандских властей и, соответственно, дворцом великого графа Сицилии.
С течением времени Рожер I и его сын существенно ее перестраивали, так что в итоге от первоначальной сарацинской постройки осталось очень мало. К 1140 г. здание, по сути, представляло собой нормандский замок; и, хотя многое неизбежно было добавлено к нему за минувшие восемь веков – колоннада, лоджии и барочные фасады, не говоря о массивных атрибутах сицилийского парламента, – множество деталей выдают его нормандское происхождение. Башня Торре-Пизано, в частности, в северном конце, называемая также башней Святой Нинфы в честь палермской девушки, чье неумеренное восхищение христианскими мучениками заставило ее последовать их примеру, все еще сохранила тот облик, в каком ее мог видеть Рожер. Даже покрытый медью купол местной обсерватории, выступающий довольно неуместно над ее крышей, не настолько портит впечатление, как можно было ожидать. Романские башни, увенчанные исламским луковичным куполом, вообще характерны для нормандско-сицилийской архитектуры, и палермские астрономы, сознавали они это или нет, просто продолжали давнюю традицию. Приятно думать о том, что именно на этой обсерватории в первый вечер XIX в. был увиден первый и самый большой из астероидов, который назвали Церерой в честь богини, покровительствующей острову.
Все же королевский дворец, как его до сих пор именуют, не поражает ни взора, ни воображения. В целом эта архитектурная мешанина лишена собственной яркой индивидуальности; даже Пизанская башня кажется помпезной и бездушной, так что не стоит упрекать случайных посетителей, когда они, пожав плечами, направляются к более фотогеничным достопримечательностям, таким, как аббатство Святого Иоанна в Эремити дальше по дороге. Или это простительно, но жаль, что, поступив таким образом, они лишают себя одного из самых сильных эстетических переживаний, даруемых Сицилией, – первого неожиданного знакомства с Палатинской капеллой.
Еще в 1129 г., до того, как стать королем, Рожер начал строить собственную личную часовню на первом этаже своего дворца, выходящую во внутренний двор. Работа двигалась медленно, главным образом потому, что проблемы на континенте оставляли Рожеру только несколько месяцев в году для наблюдения за строительством. Но наконец к весне 1140 г., хотя еще неоконченная, она могла принять священников и верующих; и в Вербное воскресенье 28 апреля в присутствии короля и всех высших представителей сицилийского духовенства греческого и латинского исповеданий часовня была освящена, посвящена святому Петру и формально получила привилегии, соответствующие ее статусу дворцовой церкви.
Рожер любил Византию не больше, чем любой из членов его семьи; но обстановка, в которой он рос и воспитывался, а также сильное восточное влияние, ощущавшееся во всей сицилийской жизни, способствовали тому, что он понимал и принимал византийский идеал монархии – мистически окрашенный абсолютизм, при котором монарх, как наместник Бога на земле, живет в отдалении от своих подданных, ибо стоит выше их в своем величии, отражающем его промежуточное положение между землей и небесами. Искусство нормандской Сицилии, пережившее в ту пору внезапный расцвет, было прежде всего придворным искусством, и очень уместно, что его величайшим достижением – истинной жемчужиной среди творений, порожденных религиозной грезой человеческого ума[19], как назвал ее Мопассан спустя семь с половиной столетий, – стала именно Палатинская капелла в Палермо. В этом строении ярче, чем в любой другой из сицилийских реалий, нашло свое зримое выражение сицилийско-нормандское политическое чудо – соединение без видимых усилий самых блестящих достижений латинской, византийской и исламской традиций в одно гармоничное целое.
По форме она представляет собой западную базилику с центральным нефом и двумя боковыми приделами, отделенными от него рядами классических гранитных колонн с богато позолоченными коринфскими капителями. Взгляд скользит вдоль них к пяти ступеням, ведущим на хоры. Также западными по стилю, хотя напоминающими о юге, являются богато украшенные мозаичные полы и сверкающие инкрустации на ступенях, балюстрадах и внизу стен, не говоря уж об огромном амвоне, кафедре, украшенной золотом, малахитом и порфиром и находящейся сбоку пасхального канделябра, пятнадцати футов высотой из белого мрамора[20].
Но, посмотрев на мозаику, от которой вся часовня горит золотом, мы оказываемся лицом к лицу с Византией. К сожалению, некоторые из этих мозаик, особенно в верхней части северной стены трансепта, исчезли; другие были грубо – а в нескольких случаях плохо отреставрированы в течение последующих веков. В нескольких местах, в частности в нижней половине центральной апсиды и двух боковых апсидах, мы сталкиваемся с уродствами XVIII в., которые более просвещенная администрация давно бы уничтожила. Но лучшие мозаики – Христос Вседержитель, глядящий с благословением со свода, круг ангелов, обрамляющих его своими крыльями, усердствующие евангелисты – все это восхитительнейшая, чистейшая Византия; такими шедеврами гордилась бы любая церковь в Константинополе. На хорах почти на всех мозаиках имеются греческие надписи, сообщающие имя мастера и дату. Пресвятая Дева в северном трансепте[21], сцены из Ветхого Завета в нефе и сцены из жизни святых Петра и Павла в боковых приделах добавлены Вильгельмом I примерно через двадцать лет после смерти отца. В этих и других изображениях латинские надписи, предпочтение латинских святых и явные попытки нарушить жесткие каноны византийской иконографии свидетельствуют о том, что Вильгельм приглашал местных умельцев – предположительно итальянских учеников греческих мастеров. Другие итальянские художники в XIII в. создали образ Христа на троне на западной стене над королевским помостом[22] и изображения святого Григория и святого Сильвестра в арке алтаря, беспардонно заменившие более раннее изображение самого Рожера.
Эти почти антифонные переклички латинского и византийского, оправленные в столь роскошную раму, сами по себе могли бы обеспечить дворцовой часовне достойное место среди самых удивительных храмов мира. Но Рожеру этого оказалось недостаточно. Две великие культурные традиции его страны были блистательно отражены в его новом творении, но как же третья? Как же сарацины, составлявшие большинство среди его островных подданных, честно хранившие ему верность – в отличие от его соплеменников нормандцев – в течение полувека, чья административная деятельность в значительной степени способствовала процветанию королевства и чьи художники и ремесленники были известны на трех континентах? Не должен ли их гений тоже быть представлен? В результате часовня получила украшение, которое поистине увенчало ее славу и совершенно неожиданное для христианской церкви – сталактитовый деревянный свод в классическом исламском стиле, ничуть не уступающий тем, что можно видеть в Каире и Дамаске, затейливо украшенный самым ранним дошедшим до нас образчиком арабской живописи.
И притом не только орнаментальной. К середине XII в. некоторые школы в арабском искусстве отошли – главным образом благодаря персам, которые никогда не разделяли их педантизма, – от древнего запрета на изображение человеческих фигур, а общая атмосфера терпимости, характерная для Палермо, подтолкнула мастеров к дальнейшим поискам.
Стоя внизу, трудно разобрать детали, но, глядя в карманный бинокль, обнаруживаешь среди сплетения звериных и растительных орнаментов и куфических надписей во славу короля бесчисленные очаровательные сценки из восточной жизни и мифологии. Некоторые люди едут на верблюдах, другие убивают львов, а третьи наслаждаются пиршествами в своих гаремах; еды и напитков везде в изобилии. Множество драконов и чудовищ; один человек – может быть, Синдбад? – сидит на спине огромной четырехлапой птицы, прямо как у Иеронима Босха.
И все же самое сильное впечатление на посетителя производит скорее целое, нежели отдельные детали, поэтому Палатинскую капеллу следует оценивать не как собрание разных элементов, но как нечто единое. Это творение несет в себе след глубокого и искреннего благочестия. Ни один другой храм не сияет таким великолепием, и ни один не отвечает настолько полно своему предназначению. Это часовня, построенная королем для королей, чтобы в ней молиться. Однако в первую очередь она является домом Божьим. Королевский помост поднят до уровня хоров, но не алтаря. Ограниченный мраморными балюстрадами, с инкрустациями александрийского стиля на заднем плане, завершающимися огромным восьмиугольником из порфира, который создает нимб вокруг головы сидящего на троне монарха, он находится в западном конце, внушительный и величавый. Но прямо над помостом имеется другой трон; он обрамлен не мрамором, а золотом; и на нем восседает воскресший Христос. Весь блеск, все многоцветье красок, вся игра зелени и алого, все переливы сияющей мозаики на стенах создают не ощущение пышности, но ощущение высокой тайны, говорят не о королевской гордости, но о смирении человека перед Творцом. Мопассан хорошо выбрал метафору: войти в Палатинскую капеллу – все равно что войти в жемчужину. И ему, может быть, следовало бы добавить, что это жемчужина из небесной короны.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.