Бунт в Москве

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Бунт в Москве

Почему осенью 1987 года Ельцин вдруг взбунтовался, не сумел объяснить ни он сам, ни кто-либо другой. Это глядя из сегодняшнего дня мы знаем, что Борис Николаевич интуитивно поступил правильно, что этот бунт со временем и сделал его народным любимцем и первым президентом России. Но никто, в том числе он сам, тогда и представить себе не мог такого фантастического поворота событий.

Никакой здравый расчет в тот момент не мог подвигнуть его на выступление против генерального секретаря и вообще против партийного руководства. Он рискнул всем — и карьерой, и здоровьем, и чуть ли ни всей жизнью — и потерял тогда почти все. Его считали конченым человеком, который сам себя погубил. И все были уверены, что ему уже не подняться. Так что же, бунт Ельцина был ошибкой недальновидного человека, которого совершенно случайно подхватила волна народной симпатии и сделала своим лидером?

Потом, когда Ельцин станет главой российского парламента, а затем и президентом и на него будут обращены взгляды миллионов, люди из его окружения будут утверждать, что им действительно руководят инстинкты. Не арифметический расчет, не тщательное взвешивание плюсов и минусов, что доступно многим из нас, а некое интуитивное понимание того, как именно нужно поступить. При этом он сам не в состоянии объяснить, почему действует так, а не иначе.

Ельцин, несомненно, всю свою политическую жизнь руководствовался определенной логикой. Но в ней, как ни парадоксально, больше интуиции, чем самой логики, если такое вообще возможно. В книгах, написанных за него Валентином Юмашевым, чувствуется желание как-то обосновать его действия. Но эти попытки перевести на простой арифметический язык хитроумные ельцинские построения не очень удачны. Во всяком случае это какая-то совершенно иная, нестандартная, своеобразная логика, которая не раз приводила его к весьма неожиданным и странным решениям.

Когда Горбачев осенью 1987 года ушел в отпуск, Лигачев своей властью назначил комиссию секретариата ЦК по проверке состояния дел в Москве. Это сулило Ельцину крупные неприятности, потому что выводы такой комиссии могли быть только резко критическими. После очередной перепалки с Лигачевым, 12 сентября, Борис Николаевич написал Горбачеву, отдыхавшему у теплого моря в расцвете своей славы, письмо-жалобу на притеснения Лигачева и попросил отставки.

Вот с этого письма и заварилась история, которая закончилась, собственно, с уходом в отставку Горбачева, после чего Ельцин стал в Кремле хозяином.

Но неверно было бы представлять себе эту драматическую историю, растянувшуюся на четыре года, всего лишь цепью случайностей. Не тереби Лигачев Ельцина, он бы не написал письмо Горбачеву… Не оставь Михаил Сергеевич письмо без внимания, не стал бы Борис Николаевич выступать на пленуме… Не отправь Горбачев Ельцина в отставку, он бы не превратился в народного героя, которого на руках внесут в Кремль…

Думаю, что конфликт Ельцина с Горбачевым был предопределен. В любом случае нашелся бы для него повод. Не один, так другой… Борис Ельцин шел к власти, потому что по своей натуре он человек, который может быть только первым. Но тогда, более всего обиженный на Егора Кузьмича, он даже сам не понимал, что его главный соперник — это Горбачев. Ему еще казалось, что Михаил Сергеевич союзник, на которого можно и нужно опереться.

Получив письмо, генеральный велел соединить его с московским секретарем и стал его успокаивать. Просьбу об отставке он, конечно же, всерьез не воспринял. Горбачев не любил выяснять отношения, предпочитал спускать на тормозах, гасить конфликты. Он был большим мастером уговаривать, убеждать и привлекать на свою сторону.

После разговора с генеральным Ельцин несколько успокоился. Ему показалось, что Михаил Сергеевич его фактически поддержал. Он с нетерпением ждал большого разговора, в котором все должно было выясниться: если Горбачев заинтересован в продолжении его работы на благо перестройки, пусть поддержит его публично, защитит от Лигачева.

Михаил Сергеевич в прекрасном настроении вернулся из отпуска в Москву, но беседовать по душам с Ельциным не собирался. Просто не считал это важным. Что касается конфликта между Лигачевым и Ельциным, то генеральный секретарь вовсе не нуждался в единомыслии своих сотрудников. Его эта ситуация вполне устраивала, как, скажем, и противостояние Егора Лигачева и Александра Яковлева.

Борис Николаевич нервничал, настаивал на разговоре. Но оказалось, что даже первому секретарю Московского горкома и кандидату в члены политбюро трудно встретиться с Горбачевым. Он звонил генсеку, просил о встрече, а тот откладывал серьезный разговор.

Видимо, Ельцин не выдержал, считая, что Горбачев вовсе не желает с ним разговаривать. Расценил это как плохой для себя знак, как обычное византийство Горбачева, который настроен против него, но не торопится об этом сказать. А раз так, значит, терять нечего. Нужно ждать, пока с тобой расправятся, а нанести удар первым.

Чувства Ельцина понятны — не так часто кандидаты в члены политбюро обращаются с просьбой об отставке, а генеральный словно пропускает это мимо ушей. Горбачеву, видимо, показалось, что Ельцин блажит. Поинтересовался, наверное, у Лигачева: что случилось с Борисом? Тот ответил: как всегда. И Михаил Сергеевич решил, что все само рассосется.

21 октября 1987 года открылся пленум ЦК, который сыграл колоссальную роль в жизни Ельцина. Предстояло обсуждение проекта доклада Горбачева по случаю приближающейся 70-й годовщины Октябрьской революции. Ельцин никого не предупредил, что собирается выступать. Текст он не писал, выступал экспромтом, хотя речь тщательно продумал. Борис Николаевич, видимо, до последней минуты ждал сигнала от Горбачева, какого-то намека, поддержки. Не дождавшись, поднял руку и попросил слова.

После доклада Горбачева председательствующий Лигачев спросил:

— Товарищи, есть ли желающие выступить?

Заранее докладчиков не намечали, поэтому зал молчал, желающих подняться на трибуну не нашлось. Уже готовились зачитать резолюцию. Лигачев еще раз оглядел зал и сказал:

— Если нет желающих, будем переходить к следующему вопросу.

Как это нередко в жизни бывает, все последующие события в какой-то мере зависели от случая. Горбачев взглянул на первый ряд, где сидели кандидаты в члены политбюро и секретари ЦК, и перебил Лигачева:

— Вот у Ельцина есть вопрос.

Егор Кузьмич не хотел отклоняться от заранее определенного распорядка:

— Давайте посоветуемся, будем ли открывать прения?

Послышались голоса:

— Нет.

Ельцин привстал было, потом сел. Вновь подал реплику Горбачев:

— У товарища Ельцина есть какое-то заявление.

Тогда Лигачев предоставил слово Ельцину.

«Вышло все так, — вспоминал Виталий Воротников, — будто один раздумывает, говорить или нет, а второй — его подталкивает выступить. Обычно в аналогичных случаях, чтобы не затягивать время, Горбачев предлагал: “Ну, слушай, давай обсудим с тобой после, что всех держать”. Собеседник соглашался. А сегодня?!»

Лигачев не хотел предоставлять Ельцину слово просто потому, что прения на пленуме не предполагались. Горбачев изложил тезисы своего доклада, посвященного 70-летию Октября, и все, можно заканчивать.

Почему же Горбачев предложил дать Ельцину слово?

Потом Михаила Сергеевича подозревали в коварстве — то ли он хотел спровоцировать Ельцина на откровенность и таким образом с ним разделаться, то ли, напротив, замыслил чужими руками облить грязью Лигачева и подорвать позиции второго секретаря. Но скорее всего, Горбачев в тот момент просто забыл о письме Ельцина. После доклада он вообще пребывал в благодушном настроении и не подозревал, какая буря кипит в душе Бориса Николаевича. Михаилу Сергеевичу как-то по-человечески жалко было сразу закрывать пленум. Его общительная душа требовала продолжения разговора. Он надеялся услышать какие-то слова о своем докладе и не без оснований полагал, что слова будут положительные. Ведь шел 1987 год, еще никто не смел критиковать генерального секретаря. Едва ли он мог предположить, что именно Ельцин произнесет с трибуны партийного пленума…

Борис Николаевич заметно волновался, выступал сбивчиво, сумбурно.

— Я бы считал, — говорил Ельцин, — что прежде всего нужно было бы перестраивать работу именно партийных комитетов, партии в целом, начиная с секретариата ЦК, о чем было сказано на июльском пленуме Центрального комитета. Я должен сказать, что после этого хотя и прошло пять месяцев, ничего не изменилось с точки зрения стиля работы секретариата ЦК, стиля работы товарища Лигачева. То, что сегодня здесь говорилось, — Михаил Сергеевич говорил, что недопустимы различного рода разносы, накачки на всех уровнях, это касается хозяйственных органов, любых других, — допускается именно на этом уровне…

Такие речи в зале пленумов ЦК КПСС не звучали, наверное, со времен партийной оппозиции двадцатых годов. На сидевших в зале оторопь нашла. Они еще никогда не слышали такой откровенной атаки на второго человека в партии.

— Сначала был серьезнейший энтузиазм — подъем, — продолжал Ельцин. — И он все время шел на высоком накале и высоком подъеме, включая январский пленум ЦК КПСС. Затем, после июньского пленума ЦК, стала вера как-то падать у людей, и это нас очень и очень беспокоит… Меня, например, очень тревожит… в последнее время обозначился определенный рост, я бы сказал, славословия от некоторых членов политбюро, от некоторых постоянных членов политбюро в адрес генерального секретаря. Считаю, что как раз вот сейчас это просто недопустимо…

Вскоре Горбачева начнут крыть на всех партийных и непартийных собраниях. И самые немыслимые обвинения перестанут удивлять. Но в тот день впервые кто-то осмелился открыто, прилюдно критиковать генерального секретаря.

А закончил свою речь Ельцин и вовсе неожиданно:

— Видимо, у меня не получается в работе в составе политбюро. По разным причинам. Видимо, и опыт, и другое, может быть, и отсутствие некоторой поддержки со стороны, особенно товарища Лигачева, я бы подчеркнул, привели меня к мысли, что я перед вами должен поставить вопрос об освобождении меня от должности, обязанностей кандидата в члены политбюро. Соответствующее заявление я передал, а как будет в отношении первого секретаря городского комитета партии, это будет решать уже, видимо, пленум городского комитета партии…

И в отставку по своей воле в этом зале тоже еще никто не подавал. Да и кто, добравшись до вершины власти, мог с ней расстаться, понимая, что это означает, и одновременно отказаться от максимального в той жизни житейского благополучия? Купить за деньги нельзя было почти ничего, все блага — от еды до лекарств, от машины до квартиры — прилагались к должности. Отбирали должность — отбирали все. Речь произвела эффект разорвавшейся бомбы.

Воротников вспоминал:

«Все как-то опешили. Что? Почему? Непонятно… Причем такой ход в канун великого праздника! Я про себя подумал, что Михаил Сергеевич сейчас успокоит Бориса Николаевича. Хорошо, раз есть замечания, то давайте разберемся, обсудим, определим, что делать. Но не сейчас же! Поручить политбюро разобраться и доложить. Все. Но дело приняло иной оборот…»

Атаку на Лигачева и какие-то замечания общего характера Михаил Сергеевич бы еще стерпел, но Ельцин задел и его самого — причем самым болезненным образом. Наверное, Горбачев решил так: если он оставит это без ответа, то и другие решат, что им тоже можно нападать на первого человека в стране. Авторитет генерального секретаря рухнет.

Генеральный был разъярен. Он подвинул Лигачева и взял председательство в свои руки. Посмотрел на членов политбюро, потом устремил взор в зал и сказал:

— Выступление у товарища Ельцина серьезное. Не хотелось бы начинать прения, но придется обсудить сказанное. Это тот случай, когда необходимо извлечь уроки для себя, для ЦК, для Ельцина. Для всех нас.

Члены политбюро правильно поняли взгляд Горбачева: ну что, мол, надо определить и вам свои позиции, как вы относитесь к тому, что на ваших глазах критикуют генерального секретаря? Стали выступать. Кто-то с искренней страстью набросился на Ельцина: почему бы не потоптать ногами падшего фаворита? Другие делали это вынужденно и без удовольствия — Горбачев потребовал от членов политбюро коллективной присяги на верность в форме уничтожающей критики Ельцина. Не всем хотелось клеймить московского секретаря, но не осудить его в тот момент означало бросить вызов Горбачеву, который хотел убедиться, что его соратники хранят ему верность. Выступили двадцать шесть человек, в том числе все члены политбюро.

Сейчас опять же трудно себе представить, что в те времена такой хор обвинений означал для человека политическую смерть. Всем находившимся в зале было ясно, что песенка Ельцина спета. Наиболее активные требовали немедленно снять его с работы и вывести из состава ЦК.

Ельцин, конечно же, не ожидал, что ему устроят публичную порку. Горбачев и его поднял, заставил оправдываться. Горбачев стал его сам корить:

— Тебе мало, что вокруг твоей персоны вращается только Москва. Надо, чтобы еще и Центральный комитет занимался тобой? Уговаривал, да?.. Надо же дойти до такого гипертрофированного самолюбия, самомнения, чтобы поставить свои амбиции выше интересов партии, нашего дела! И это тогда, когда мы находимся на таком ответственном этапе перестройки. Надо же было навязать Центральному комитету партии эту дискуссию. Считаю это безответственным поступком. Правильно товарищи дали характеристику твоей выходке…

И дальше Горбачев еще целый час разносил Ельцина:

— Мы на правильном пути, товарищи!.. Мы не зря прожили эти два года, хотя они и не нравятся товарищу Ельцину. Не зря! Ведь посмотрите, что он сказал! Мне дали уже стенограмму. Вот ведь что он сказал: за эти два года реально народ ничего не получил. Это безответственнейшее заявление, в политическом плане его надо отклонить и осудить.

Партийно-административная логика требовала примерно наказать Ельцина, чтобы другим было неповадно. Только этого ждали от Горбачева в аппарате. А он некоторое время колебался.

Если бы Борис Николаевич раскаялся, проявил готовность быть верным вассалом, Горбачев, может быть, еще и передумал. Но он видел, что покорным Ельцин все равно не будет. Так зачем же ему держать под боком такого смутьяна, да еще и популярного в народе? В стране может быть только один популярный политик — сам Михаил Сергеевич. Горбачев позвонил Ельцину и сказал ему, что его политическая карьера окончилась. И Борис Николаевич сорвался.

Этот драматический эпизод в книге Ельцина «Исповедь на заданную тему» описан так:

«9 ноября с сильными приступами головной и сердечной боли меня увезли в больницу. Видимо, организм не выдержал нервного напряжения, произошел срыв. Меня сразу накачали лекарствами, в основном успокаивающими, расслабляющими нервную систему. Врачи запретили мне вставать с постели, постоянно ставили капельницы, делали уколы. Особенно тяжело было ночью, я еле выдерживал эти сумасшедшие головные боли…»

Срыв у Ельцина действительно произошел. Но госпитализировали его не потому, что у него болели сердце и голова.

Вот как описал в своем дневнике случившееся член политбюро Виталий Воротников:

«9 ноября в понедельник в 13:30 срочно пригласили в ЦК. В кабинете Горбачева собрались только члены политбюро (Лигачев, Громыко, Рыжков, Зайков, Воротников, Чебриков, Яковлев, Шеварднадзе, Соломенцев).

Сообщение Лигачева. Ему позвонил второй секретарь МГК и сказал, что у них ЧП. Госпитализирован Ельцин.

Что произошло? Утром он отменил назначенное в горкоме совещание, был подавлен, замкнут. Находился в комнате отдыха. Примерно после 11 часов пришел пакет из ЦК (по линии политбюро). Ему передали пакет. Через некоторое время (здесь я не помню точно, как говорил Лигачев, — или потому, что ожидали его визы на документе и зашли к Ельцину, или он сам позвонил) к Ельцину вошли и увидели, что он сидит у стола, наклонившись, левая половина груди окровавлена, ножницы для разрезания пакета — тоже.

Сразу же вызвали медицинскую помощь из 4-го управления, уведомили Чазова, сообщили Лигачеву. О факте знают несколько человек в МГК».

Председатель КГБ Виктор Чебриков дополнил рассказ Лигачева:

«В больнице на Мичуринском проспекте (спецбольница с поликлиникой Четвертого главного управления при министерстве здравоохранения СССР), куда привезли Ельцина, он вел себя шумно, не хотел перевязок, постели. Ему сделали успокаивающую инъекцию. Сейчас заторможен. Спит. Там находится Е. И. Чазов (начальник Четвертого главного управления).

Что он говорит? Был порез (ножницами) левой стороны груди, но вскользь. Незначительная травма, поверхностная. Необходимости в госпитализации нет. Сделали обработку пореза, противостолбнячный укол…

Во время заседания вновь позвонил Чазов. И еще раз подтвердил, что порез небольшой, можно два-три дня подержать. А вообще — амбулаторный режим».

Горбачев пишет, что ему немедленно доложили об этом происшествии:

«Ельцин канцелярскими ножницами симулировал покушение на самоубийство, по-другому оценить эти его действия было невозможно. По мнению врачей, никакой опасности для жизни рана не представляла — ножницы, скользнув по ребру, оставили кровавый след… Врачи сделали все, чтобы эта малопривлекательная история не получила огласки. Появилась версия: Ельцин сидел в комнате отдыха за столом, потерял сознание, упал на стол и случайно порезался ножницами, которые держал в руке…»

Академик Чазов к тому времени уже не возглавлял 4-е управление, он стал министром здравоохранения, но, видимо, по старой памяти Лигачев попросил его выяснить, в чем дело. Бориса Николаевича осмотрели несколько профессоров, в том числе виднейший специалист в области грудной хирургии. Но их помощь не понадобилась.

По мнению Чазова, «произошел нервно-эмоциональный срыв затравленного человека, который закончился тяжелой реакцией, похожей на суицид (самоубийство). И все же это не был суицид, как пытались представить некоторые недруги Ельцина. И тогда, и спустя годы, не упоминая имени Бориса Николаевича, мне приходилось обсуждать эту ситуацию со специалистами-психиатрами, и все они в один голос говорили, что это больше похоже на инсценировку суицида. Люди, собирающиеся покончить с жизнью, говорили они, выбирают более опасные средства…

Для меня ситуация была ясна — это совершено в состоянии аффекта человеком, который в тот момент думал, что рушатся все его жизненные планы…»

Политбюро в тот день заседало долго, обсуждая и осуждая Ельцина. Никто не подумал о том, что переживший чудовищный стресс человек прежде всего нуждается в неотложной психологической и психиатрической помощи. Исходили из того, что советский человек не имеет права на проявление слабости.

Попытка самоубийства, если эта версия была верной, рассматривалась как непростительный проступок, недостойный коммуниста-руководителя. Теперь уж точно Борис Николаевич утратил моральное право руководить столичной партийной организацией…

Утром 11 ноября Горбачев позвонил Ельцину в больницу. В палате кандидата в члены политбюро были установлены аппараты правительственной связи. Борис Николаевич разговаривал совершенно убитым тоном. Горбачев сказал, что ждет его у себя в ЦК. Ельцин не хотел ехать, говорил, что врачи прописали ему постельный режим. Но Горбачев бесцеремонно дал понять, что он обо всем знает (он имел в виду историю с ножницами) и что настало время провести пленум горкома.

Ельцин продолжал сопротивляться:

— Зачем такая спешка? Мне тут целую кучу лекарств прописали…

— Лекарства дают, чтобы успокоить и поддержать тебя. А тянуть с пленумом ни к чему, — твердо сказал генеральный секретарь. — Москва и так полна слухами и о твоем выступлении на пленуме ЦК, и о твоем здоровье. Так что соберешься с духом, приедешь в горком и сам все расскажешь. Это в твоих интересах.

— А что я буду делать потом? — спросил Ельцин.

— Будем думать.

— Может, мне на пенсию уйти?

— Не думаю, — ответил генеральный секретарь. — Не такой у тебя возраст. Тебе еще работать и работать.

Михаил Сергеевич советовался с академиком Чазовым, спрашивал его: в состоянии ли Ельцин участвовать в пленуме горкома? Евгений Иванович ответил, что этого делать нельзя — прошел всего день после тяжелого стресса. Но Горбачеву не терпелось избавиться от психически неуравновешенного, как он считал, Бориса Ельцина.

Ельцин с ужасом вспоминал тот день. Ему было плохо. Приехал Чазов:

— Михаил Сергеевич просил вас быть на пленуме горкома. Это необходимо.

Врачи, получив указание привести пациента в порядок, накачали Ельцина транквилизаторами. Борис Николаевич обрел способность двигаться, но в голове у него шумело — он еще не пришел в себя после нервно-психического срыва и вряд ли адекватно воспринимал происходящее. Возможно, это его и спасло, потому что ему предстояло пережить нечто ужасное. Атмосфера на пленуме горкома была гнуснее, чем на пленуме ЦК.

На пленум горкома приехали Горбачев, Лигачев и предложенный на смену Ельцину секретарь ЦК КПСС по оборонной промышленности Лев Николаевич Зайков, переведенный из Ленинграда.

«Атмосфера была тяжелой, — вспоминает Горбачев. — Ельцин был большим мастером по части нанесения обид своим коллегам и сослуживцам. Обижал зло, больно, чаще всего незаслуженно, и это отзывалось ему теперь… Все это оставило неприятный осадок. На пленуме Ельцин проявил выдержку, я бы сказал, вел себя как мужчина».

Врагов Ельцин действительно нажил себе порядочное количество — в лице каждого, кого он снял с должности. В другой ситуации им бы пришлось до пенсии держать обиду в себе или делить ее с женой. А тут открылась сказочная возможность рассчитаться — партия в лице генерального секретаря просила врезать обидчику побольнее.

Недавние подчиненные с наслаждением и сладострастием топтали поверженного хозяина, который в ту минуту более всего нуждался в помощи опытного врача-психоаналитика.

Секретари райкомов жаловались на Ельцина и одновременно оправдывались за свое прежнее молчание:

— А могли мы выступать открыто? По многим вопросам набирали в рот воды… Оторвался Борис Николаевич от нас, да он и не был с нами в ряду. Он над нами как-то летал. Он не очень беспокоился о том, чтобы мы в едином строю, взявшись за руки, решали большое дело… И почему такое пренебрежение к первым секретарям райкомов? Почти у каждого ярлык… Даже участковым инспекторам предоставлялось право следить за нами, говорилось о нас: если они, сукины сыны, что-нибудь натворят, смотрите…

Ельцина прямо называли виновником смерти бывшего первого секретаря Киевского райкома, одного из тех, кого он снял с должности. Уволенного секретаря назначили — с большим понижением — заместителем начальника управления кадров министерства цветной металлургии. Он, видимо, не в силах был пережить случившееся и через несколько месяцев выбросился из окна. Снятие с должности было равносильно катастрофе…

Выступления участников пленума горкома были опубликованы в московской прессе и произвели на москвичей самое мерзкое впечатление. Для Ельцина, который во второй раз присутствовал на собственной гражданской казни, это было новым ударом. Ельцина больше всего потрясло то, что в общем хоре звучал и голос тех, кого он поднимал и назначал на высокие должности. И ему еще пришлось встать, пройти на трибуну и виниться перед этими людьми. Обряд покаяния был непременной частью ритуала.

Ельцин говорил на пленуме:

— Я честное партийное слово даю, конечно, никаких умыслов я не имел, и политической направленности в моем выступлении не было… Я не могу согласиться с тем, что я не люблю Москву… Нет, я успел полюбить Москву и старался сделать все, чтобы те недостатки, которые были раньше, как-то устранить… Я очень виновен перед московской партийной организацией, очень виновен перед горкомом партии, перед вами, конечно, перед бюро, и, конечно, я очень виновен лично перед Михаилом Сергеевичем Горбачевым, авторитет которого так высок в нашей организации, в нашей стране и во всем мире…

На следующий день на заседании политбюро Горбачев говорил:

— Ельцин предпринял по сути дела атаку на перестройку, проявил непонимание ее темпов, характера.

Горбачев распорядился насчет того, как освещать отставку Ельцина в печати — «чтобы не показалось, что есть какая-то могучая оппозиционная сила. В общем, это просто авантюрист». Интуиция подвела Михаила Сергеевича…

Прямо из горкома Ельцина увезли назад в больницу на Мичуринский проспект. Ельцин не вставал с постели, пребывал в подавленном состоянии. Впервые в жизни он оказался безработным. Но Горбачев уже подобрал ему работу — по специальности. Позвонил и предложил место первого заместителя председателя Госстроя.

Государственный комитет по строительству был суперминистерством, его возглавлял заместитель председателя Совета министров СССР, поэтому его первому заму можно было дать ранг министра. Это было хорошо продуманное назначение: оно позволяло сохранить за Ельциным номенклатурный уровень союзного министра — вроде жаловаться не на что. Но одновременно Горбачев избежал необходимости поручить ему самостоятельную роль. Борис Николаевич опять перестал быть хозяином.

— Это уход с политической арены? — полувопросительно-полуутвердительно произнес Ельцин.

— Сейчас вернуть тебя в сферу большой политики нельзя, — осторожно ответил Горбачев. — Но министр является членом правительства. Ты останешься в составе ЦК КПСС. А дальше посмотрим, что и как. Жизнь продолжается.

Михаил Сергеевич, считая, что имеет дело с не совсем здоровым человеком, лукавил. Для себя он решил: Ельцин может заниматься только хозяйственными делами.

Ельцин еще оставался кандидатом в члены политбюро, поэтому 9-е управление КГБ и 4-е главное управление при министерстве здравоохранения СССР продолжали его опекать. Но Ельцин понимал, что и этого он скоро лишится. А главное у него уже забрали — власть. Он дорожил не столько ее атрибутами — все блага были просто приложением к должности, — сколько самой возможностью управлять действиями множества людей, выдвигать любые идеи и претворять их в жизнь.

После отставки, вспоминал Ельцин, наступили «самые тяжелые дни в моей жизни… Немногие знают, какая это пытка — сидеть в мертвой тишине кабинета, в полном вакууме, сидеть и подсознательно чего-то ждать… Например, того, что этот телефон с гербом зазвонит. Или не зазвонит…»

И каждый день он с надеждой смотрел на этот телефон, ожидая, что, как в сказке, он вдруг зазвонит — и если не сам Горбачев, то кто-то от него скажет: приезжай, Борис Николаевич, для тебя есть дело поважнее… Но телефон не звонил.

«Ельцин получил служебную дачу в Успенском, где жили и другие министры, — вспоминал его недавний сослуживец по горкому Василий Захаров. — Однажды мы с женой пошли гулять. Впереди нас очень медленно шла какая-то пара. Что было странно — и это бросалось в глаза — при сближении с нею многие гуляющие сворачивали на дорожки вправо и влево. Когда мы их догнали, оказалось, что это Борис Николаевич и Наина Иосифовна Ельцины. Мы поздоровались и пошли вместе гулять. Борис Николаевич с горечью сказал:

— Видите, как нас обходят, как будто мы прокаженные.

Ходил он медленно — недавно вышел из больницы… Он еще внутренне не успокоился и весь кипел, рассказывая, как его из больницы вывезли на пленум. Он говорил, что просил Горбачева подождать — нет, не согласился. Неприязнью к Горбачеву он был просто пропитан, не мог о нем спокойно говорить…»

О нем забыли. Забыли даже те, кто числился в приятелях. Ельцин был поражен, когда разом исчезли все те, кто еще недавно крутился вокруг него, набивался ему в друзья, счастлив был получить аудиенцию и пожать ему руку. Он оказался в некоем вакууме.

Он знал, что в политическом мире нет настоящих человеческих отношений, идет постоянное подсиживание друг друга, беспощадная борьба за власть или за иллюзию власти. Борис Николаевич и сам был одержим этой борьбой. Он и сам, если бы дал себе труд вспомнить собственную жизнь, автоматически вычеркивал из памяти тех, кто терял власть и становился не нужен. Это происходило инстинктивно, чувства и сантименты только мешали политической карьере.

Но раньше это происходило с другими, а теперь с ним. 18 февраля 1988 года на пленуме ЦК Ельцин был выведен из числа кандидатов в члены политбюро. Он перестал принадлежать к высшему руководству страны. Это был еще один удар.

«Когда он утром пришел на работу, на нем не было лица, — вспоминал его помощник Лев Евгеньевич Суханов. — Как же он все это переживал! Да, он оставался еще членом ЦК КПСС, но уже без служебного “ЗИЛа”, без личной охраны…

В нем как будто еще жили два Ельцина: один — партийный руководитель, привыкший к власти и почестям и теряющийся, когда все это отнимают. И второй Ельцин — бунтарь, отвергающий, вернее, только начинающий отвергать правила игры…»

Но о втором, новом Ельцине говорить было еще рано. Пока он находился в состоянии тяжелой депрессии.

«На пленумах ЦК, других совещаниях, когда деваться было некуда, наши лидеры здоровались со мной с опаской какой-то, осторожностью, — писал Ельцин, — кивком головы давая понять, что я в общем-то, конечно, жив, но это так, номинально, политически меня не существует, политически я — труп…

Что у меня осталось там, где сердце, — оно превратилось в угли, сожжено. Все сожжено вокруг, все сожжено внутри… Меня все время мучили головные боли. Почти каждую ночь. Часто приезжала “скорая помощь”, мне делали укол, на какой-то срок все успокаивалось, а потом опять… Это были адские муки…

Потом, позже я услышал какие-то разговоры о своих мыслях про самоубийство, не знаю, откуда такие слухи пошли. Хотя, конечно, то положение, в котором оказался, подталкивало к такому простому выводу. Но я другой, мой характер не позволяет мне сдаться. Нет, никогда бы я на это не пошел…»

И верно, мысли о самоубийстве как-то не вяжутся с обликом Бориса Ельцина — решительного, жесткого человека, способного преодолевать любые препятствия, не теряющего присутствия духа в самые сложные моменты. Наоборот, считалось, что он лучше всего чувствует себя в момент борьбы, схватки. И тем не менее тот эпизод с ножницами однозначно трактуется как попытка уйти из жизни.

Почти целый год Ельцин прожил в состоянии тяжелого психологического стресса. Работа в Госстрое его не интересовала. Он давно отошел от строительных дел, жил уже другими интересами.

Одна из секретарей Ельцина в Госстрое потом рассказывала:

«Зайдешь, бывало, а он весь согнутый сидит — значит, судьба по нему еще раз стукнула. Потом голову поднимет — взгляд тяжелый, как будто головная боль мучает. Может что швырнуть в таком состоянии. В такой момент лучше на глаза не показываться. Но даже и через двойную дверь было слышно, как бушует один в кабинете — бьет кулачищем по столу, по стене, стены дрожали — такой грохот стоял».

Секретари пугались, а Ельцин понемногу учился справляться с тем, что на него обрушилось.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.