Оценка основ: требование справедливого мира
Оценка основ: требование справедливого мира
В то время, как концепция космического государства оставалась сравнительно стабильной на протяжении всего III тысячелетия, реальное государство людей значительно развилось. Центральная власть усилилась, машина правосудия стала более эффективной, преступления со все большей регулярностью сопровождались наказаниями. Идея о том, что правосудие есть нечто, на что человек имеет право, постепенно оформлялась, и во II тысячелетии — соответственно в том тысячелетии, в котором появился кодекс Хаммурапи, — правосудие как право, а не как милость, по-видимому, стало общей концепцией.
Эта идея, однако, не могла не войти в сильнейший конфликт с давно установившимся взглядом на мир. Возникли фундаментальные проблемы, такие, как правомерность смерти и проблема праведного страдальца. Эти две проблемы вырисовываются с разной степенью ясности, однако и та и другая были в равной степени жгуче неотложными для человека.
А. Бунт против смерти: эпос о Гильгамеше
Менее разработанной, менее рационализированной из этих двух проблем был, вероятно, бунт против смерти. Мы встречаем его как тлеющее недовольство, как глубинное ощущение несправедливости; это скорее чувство, чем мысль. Однако вряд ли можно сомневаться, что это чувство имеет основу в новом понимании человеческих прав, в требовании справедливости во вселенной. Смерть — зло. Она суровее всякого наказания; она, по существу, есть высшее наказание. Почему человек должен быть наказан смертью, если он не совершил ничего дурного? В старом мире, основанном на произволе, этот вопрос не стоял остро, ибо и добро и зло были делом произвола. В новом мире, с его правом на справедливость, этот вопрос приобрел жгучую неотложность. Мы находим его трактовку в эпосе о Гильгамеше, который, по-видимому, был составлен примерно в начале II тысячелетия. Этот эпос составлен на более старом материале, но старые сказания были сплетены в новое целое, были сгруппированы вокруг новой темы, темы смерти.
Полный юношеской энергии Гильгамеш, правитель Урука в Южной Вавилонии слишком сурово правит своим народом. Народ взывает к богам, умоляя сотворить ему партнера, чтобы они начали состязаться и оставили народ в покое. Боги соглашаются и создают Энкиду, который становится товарищем и другом Гильгамеша. Друзья вместе отправляются на поиски опасных приключений. Они проникают в кедровый лес на западе, где вдвоем убивают страшное чудовище Хумбабу, которое охраняет лес Энлиля. По их возвращении богиня Инанна влюбляется в Гильгамеша, а когда он отвергает ее, она насылает на него страшного «небесного быка». Здесь, однако, снова оба героя оказываются победителями. Они сражаются с быком и убивают его. Их сила и власть, по-видимому, не имеют пределов. Даже самые ужасные противники не могут устоять перед их оружием. Они могут себе позволить обращаться с могучей богиней самым дерзким образом. Тогда Энлиль решает, что Энкиду должен умереть в наказание за убийство Хумбабы. И вот непобедимый Энкиду заболевает и умирает. До сих пор смерть значила мало для Гильгамеша. Он усвоил обычные стандарты бесстрашного героя и обычные стандарты своей цивилизации: что смерть неизбежна и незачем о ней беспокоиться. Если суждено умереть, пусть его смерть будет славной, встреченной в бою с достойным противником, так чтобы его слава продолжала жить. Перед походом против Хумбабы, когда храбрость на время покинула Энкиду, Гильгамеш строго одергивает его:
Кто, мой друг, вознесся на небо?
Только боги с Солнцем пребудут вечно,
А человек — сочтены его годы,
Что б он ни делал — все ветер!
Ты и сейчас боишься смерти,
Где ж она, сила твоей отваги?
Я пойду перед тобою, а ты кричи мне: «Иди, не бойся!»
Если паду я — оставлю имя:
«Гильгамеш принял бой со свирепым Хумбабой!»
Он продолжает рассказывать ему, как в этом случае Энкиду будет рассказывать сыну Гильгамеша о подвигах его отца. Здесь смерть не страшна; она составляет часть игры, и она до некоторой степени смягчена славой, ибо имя погибшего будет жить в будущих поколениях.
Но тогда Гильгамеш имел лишь отвлеченное понятие о смерти. Она никогда не задевала его непосредственно, во всей ее суровой реальности. Это происходит, когда умирает Энкиду:
«Младший мой брат, гонитель онагров в степи, пантер на просторах!
Энкиду, младший мой брат, гонитель онагров в степи, пантер на просторах!
С кем мы, встретившись вместе, поднимались в горы,
Вместе схвативши, быка убили, —
Что за сон теперь овладел тобою?
Стал ты темен и меня не слышишь!»
А тот головы поднять не может.
Тронул он сердце — оно не бьется.
Закрыл он другу лицо как невесте,
Сам, как орел, над ним кружит он,
Точно львица, чьи львята — в ловушке,
Мечется грозно взад и вперед он,
Словно кудель, раздирает власы он,
Словно скверну, срывает одежду.
Потеря, постигшая его, слишком непереносима.
Он всей своей душой отказывается смириться с ней.
Друг мой, которого так любил я,
С которым мы все труды делили, —
Его постигла судьба человека!
Шесть дней, семь ночей над ним я плакал,
Не предавая его могиле, —
Не встанет ли друг мой в ответ на мой голос?
Пока в его нос не проникли черви!
Устрашился я смерти, не найти мне жизни!
Словно разбойник, брожу в пустыне.
Мысль о смерти продолжает преследовать Гильгамеша. Он одержим лишь одной мечтой, одной целью — найти вечную жизнь; и вот он отправляется на ее поиски. На краю света, за водами смерти живет его предок, достигший вечной жизни. Он должен знать секрет. К нему и направится Гильгамеш. В одиночестве проделывает он длинный путь к горам, за которыми садится солнце, следует по темному проходу, по которому солнце движется ночью, почти отчаявшись снова увидеть свет, и в конце концов выходит на берег широкого моря. Всех, кто попадается ему навстречу во время его странствия, он спрашивает о пути к Утнапишти и о бессмертии. Все отвечают ему, что поиски безнадежны.
Гильгамеш! Куда ты стремишься?
Жизни, что ищешь, не найдешь ты!
Боги, когда создавали человека, —
Смерть они определили человеку,
Жизнь в своих руках удержали.
Ты же, Гильгамеш, насыщай желудок,
Днем и ночью да будешь ты весел,
Праздник справляй ежедневно,
Днем и ночью играй и пляши ты!
Светлы да будут твои одежды,
Волосы чисты, водой омывайся,
Гляди, как дитя твою руку держит,
Своими объятьями радуй подругу —
Только в этом дело человека!
Но Гильгамеш не может сдаться, не может обречь себя на общую участь. Жажда бессмертия снедает его и влечет его вперед. На берегу моря он встречает лодочника Утнапишти и добивается, чтобы его перевезли через воды смерти. Таким образом он в конце концов находит Утнапишти и получает возможность спросить его, как достигнуть бессмертия; но Утнапишти не может ему помочь. Тот факт, что сам он живет вечно, обязан исключительному стечению обстоятельств, которое никогда не повторится. Когда боги во время оно решили уничтожить человечество и, предводительствуемые Энлилем, наслали потоп, спаслись лишь Утнапишти и его жена. Утнапишти был предупрежден; он построил большой корабль и в нем спас себя, свою жену и по паре всех живых существ. Впоследствии Энлиль раскаялся в том, что он необдуманно наслал потоп, и наградил Утнапишти бессмертием за спасение жизни на земле. Ясно, что такие обстоятельства больше не повторятся.
Впрочем, Гильгамеш может попробовать победить смерть. Утнапишти предлагает ему побороться со сном, с магическим сном, который представляет собой лишь иную форму смерти. И Гильгамеш почти тотчас же сражен. Он уже почти погиб, когда жена Утнапишти, испытывающая к нему жалость, пробуждает его в последний момент. Но желанная цель поиска упущена. Сокрушенный Гильгамеш собирается возвращаться в Урук. В этот момент жена Утнапишти уговаривает своего мужа сделать ему прощальный подарок, и Утнапишти рассказывает Гильгамешу о растении, которое находится на дне моря и которое возвращает юность тому, кто поест его. Упавший было духом, Гильгамеш снова обретает бодрость. В сопровождении лодочника Утнапишти, Уршанаби, он находит нужное место, ныряет и возвращается с драгоценным растением в руках. Они плывут назад в Урук, достигают берегов Персидского залива и продолжают свой путь пешком по суше. День, однако, жаркий, и путешествие утомительно. Завидев манящий прохладный пруд, Гильгамеш сбрасывает свои одежды и идет купаться. Растение он оставляет на берегу. Его чует змея; она выползает из своей норы и крадет растение.
По этой-то причине — потому, что они поели этого растения, — змеи не умирают. Когда к ним приходит старость, они сбрасывают свои старые тела и возрождаются юными и сильными. Человечество, у которого выкрали растение Гильгамеша, не может поэтому вечно обретать юность, а Гильгамеш, полный горечи, размышляет о том, как нелепо закончился его поход.
Между тем Гильгамеш сидит и плачет,
По щекам его побежали слезы;
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«Для кого же, Уршанаби, трудились руки?
Для кого же кровью истекает сердце?
Себе самому не принес я блага,
Доставил благо льву земляному!»
Эпос о Гильгамеше не приходит к гармоническому завершению; чувства, бушующие в нем, остаются безутешными; нет здесь и никакого чувства катарсиса, характерного для трагедии, никакого фундаментального приятия рокового. Это — насмешливая, несчастливая и неудовлетворительная концовка. Буря внутреннего смятения осталась бушевать, жизненно важный вопрос не нашел ответа.
Б. Праведный страдалец: «Ludlul bel nemeqi»13
Более отчетливым, более рассудительным и поэтому менее сильным в своем выражении является бунт против общей несправедливости мира. Однако — как мы уже выше отмечали (см. в этой главе, А.) — он тоже основан на переходе от «справедливости как милости» к «справедливости как праву», на том переходе, который стимулировал протест против смерти.
По мере того, как государство людей становилось более цивилизованным и крепче организованным, его силы порядка становились более эффективными. Воры и бандиты, бывшие вечной угрозой, теперь становятся менее опасными, менее сильным элементом повседневной жизни. Эта убыль силы воров и разбойников людей, по-видимому, повлияла на оценку, даваемую космическим ворам и разбойникам — злым демонам. Их фигуры не маячили уже столь грозно в космическом государстве. Фон Зоден указал, что приблизительно в начале II тысячелетия произошли некоторые тонкие изменения в концепции личного бога. До этого времени полагали, что личный бог бессилен против демонов, нападавших на его подопечного, и должен обращаться за помощью к кому-нибудь из великих богов. С наступлением II тысячелетия, однако, сила демонов ослабла, так что личный бог был вполне способен защитить от них подопечного ему человека. Ныне, если нападение было успешным, то лишь потому, что личный бог был рассержен, отвернулся от своего подопечного и предоставил ему справляться самому. Обиды, способные рассердить личного бога, стали включать, более того, почти все серьезные нарушения этических и моральных норм.
Эти изменения, при всей своей кажущейся незначительности, в действительности привели к сдвигу всего взгляда на мир. Человек больше не соглашался с коренным произволом своего мира; он требовал, чтобы мир имел твердую моральную основу. Зло и болезнь, нападения демонов не рассматривались более лишь как происшествия, несчастные случаи: боги, позволяя им происходить, в конечном счете несут ответственность, ибо личный бог был вправе рассердиться и отвернуться, только будучи оскорбленным. Таким образом, в человеческой морали и в этических ценностях человек нашел меру, с помощью которой он самонадеянно стал мерить богов и их деяния. Намечался явственный конфликт. Воля богов и человеческая этика оказались несоизмеримыми. Всплыла жгучая проблема праведного страдальца.
Мы располагаем несколькими месопотамскими трактовками этой проблемы. Здесь, однако, мы будем иметь дело лишь с одной из наиболее известных, с сочинением под названием «Ludlul bel nemeqi» («Я восхвалю господина мудрости»). Это — параллель, хотя и значительно более слабая, к Книге Иова. Герой поэмы сам знает, что он праведен, что он жил добронравной жизнью, но он одержим сомнениями касательно ценности жизни:
А ведь я постоянно возносил молитвы!
Мне молитва — закон, жертва — обычай!
День почтения бога — вот радость сердца!
День (процессий) богини — и благо, и польза!
Славить царя — мое блаженство!
Песнопенья святые — мое наслажденье!
Я сословье мое научал обрядам,
Чтить богини имя я учил народ мой,
Царя я славил, сравнял его с богом,
Почтенье к дворцу внушал я войску!
Воистину, верил, богам это мило!
Ибо, несмотря на его праведность, его постигли жесточайшие беды:
Алю-болезнь, как одежда, тело мое покрыла,
Сон, словно сети, меня опутал,
Отверзты — да не видят — очи,
Внимают — да не слышат — уши,
Изнурение овладело плотью.
Он стенает о том, что
Бич надо мною внушает мне ужас,
Я воспален, пронзен я жалом,
День напролет меня гонит гонитель,
Не дает передышки мне ночью глубокой.
Его бог покинул его:
Не помогал мне бог мой хранитель, — не держал мою руку,
Богиня-заступница милости мне — не явила.
Все уже отступили от него как от мертвого и поступают соответственно:
Еще не засыпана моя могила, а они уж в добре моем рылись.
Жив я еще, еще не умер, а они по мне прекратили плачи.
Все его враги ликуют:
Зложелатель услышал — просиял ликом,
У моей ненавистницы — просветлела печень.
И вот возникает четко поставленная проблема: с человеком, который всю жизнь был праведником, силы, управляющие существованием, могут обойтись так, как если бы он был злейшим грешником. За свои благочестивые деяния он получил возмездие, полагающееся безбожникам; с ним обошлись как с тем, кто
Не склоняется ниц, не бьет поклоны,
Чьи уста забыли мольбы и молитвы.
Реальность этой проблемы нельзя оспаривать. В такой крайней форме случай праведного страдальца может быть редким, однако никто не может закрывать глаза на его общее значение.
Праведность, добронравная жизнь, не является гарантией здоровья и счастья. В самом деле, часто неправедная жизнь представляется лучшим путем к успеху.
Существует ли ответ? Наш текст дает два ответа: один — разуму, который решает интеллектуальную проблему, другой — сердцу, чувства которого были взбудоражены созерцанием зла, причиненного именно этому праведному страдальцу. Ответ разуму заключается в отрицании того, что людская шкала ценностей может быть применена к богам. Человек слишком мал, слишком ограничен в своем кругозоре, чтобы судить о вещах божественных. Он не имеет права противопоставлять свои человеческие ценности ценностям богов.
Но что мнится похвальным тебе, столь ли угодно богу?
Что сердце твое отвращает — быть может, пред богом — благо?
Разум божий в глубинах неба кто может постигнуть?
Мысли божьи — что воды глубокие, кто может в них погрузиться?
Человеческие суждения не могут быть истинными, ибо человек есть существо эфемерное; он не может быть дальновидным, его настроение постоянно изменяется, он не может достигнуть глубокого понимания того, что мотивирует поступки вневременных и вечных богов.
Кто вчера еще жив был, умирает сегодня.
Неожиданно горе громит человека.
Вот миг один — он поет-веселится,
Еще мгновенье — он, плакальщик, плачет.
Переменчиво настроенье людское, утром — одно, ввечеру — другое.
Когда голодны, лежат, как трупы,
Наелись — им мнится, равны они богу.
Все ладно у них — твердят, что подымутся к небу,
Беда приключилась — о мире подземном заводятся речи.
Что же тогда есть суждение человеческое, которое он дерзает противопоставить суждению богов?
Однако, хотя это строгое поп licet[17] может удовлетворить разум, может показать, что поставленный вопрос недопустим, вряд ли оно может удовлетворить сердце. Взбудоражены глубокие чувства, выросло горестное ощущение злого. И вот в качестве ответа сердцу наша поэма выдвигает обязанность надеяться и верить. Праведный страдалец не брошен в своих страданиях. Когда всякая надежда пропала, приходит освобождение. В самый черный час боги смилостивились над страдальцем и обратились к нему, полные добра и света. Мардук вернул ему здоровье и достоинство, очистил его, и все вновь стало прекрасным. Таким образом, наша поэма поощряет доверие и надежду. Пути богов могут показаться людям неисповедимыми, но это потому, что у человека не хватает глубокого понимания того, что движет богами. И хотя человек может быть ввергнут в глубочайшее отчаяние, боги не оставляют его; он должен надеяться на их доброту и милость.
В. Отрицание всех ценностей: «Пессимистический диалог»14
Хорошо известно, что по мере старения цивилизации ее основные ценности рискуют потерять свое значение для носителей этой культуры. Скептицизм, сомнение и безразличие начинают подтачивать духовную структуру цивилизации. Такой скептицизм по отношению ко всем ценностям, крайнее отрицание возможностей добронравной жизни начинают появляться в месопотамской цивилизации в I тысячелетии до н. э. Этот скептицизм нашел выражение в длинном диалоге между хозяином и его рабом; он известен как «Пессимистический диалог».
Схема диалога крайне проста. Хозяин объявляет рабу, что он намерен что-то сделать, а раб подбодряет его, перечисляя все приятные аспекты, сопровождающие намерение хозяина. Но тем временем хозяину уже надоела его затея, и он говорит, что он не будет делать того, что намеревался. Это тоже одобряется рабом, который перечисляет все отрицательные стороны задуманного дела. Таким способом все типичные занятия месопотамского вельможи взвешиваются и оказываются ущербными. Ничто, в сущности, не хорошо, ничто не стоит стараний, будь то искание милостей при дворе, радости стола, набеги на кочевников в пустыню, увлекательность жизни мятежника, начало судебного процесса или что бы там ни было. Мы процитируем несколько строф, сначала о любви:
— Раб, соглашайся со мною! — Да, господин мой, да!
— Женщину я полюблю! — Полюби, господин, полюби!
Любящий женщину позабудет печаль и невзгоды.
— Нет, раб, о нет, я женщину не полюблю!
— Не полюби, господин, не полюби!
Женщина — яма, западня и ловушка,
Женщина — острый кинжал, что горло мужчины пронзает.
О благочестии:
— Раб, соглашайся со мною! — Да, господин мой, да!
— Воды принеси мне скорей, омовение рук совершу и богу воздам жертву!
— Воздай, господин, воздай!
Воздающему жертву — сколь легко у него на сердце,
Дает он заем за займам!
— Нет, раб, о нет, не хочу воздавать я жертвы!
— Не воздавай, господин, не воздавай!
Пусть лучше бог твой побегает за тобою собакой,
А то все командует: то «послужи», то «не проси», то хочет чего-то иного.
Другими словами, «будь строптивым с богом»; пусть почувствует, что он зависит от тебя в отношении служения, молитвы и многого другого, так что ему придется за тобой побегать, добиваясь твоего поклонения.
— Раб, соглашайся со мною! — Да, господин мой, да!
— Благодеянье стране окажу я!
— Окажи, господин, окажи!
Благодеянье стране — твое благо! Благие деянья — у Мардука на ладони!
Это значит, что будто бы Мардук сам получил эту милостыню и со своей стороны воздает дающему.
— Нет, раб, о нет, не окажу я благодеянья!
— Не окажи, господин, не окажи!
Поднимись на развалины древних холмов, по руинам былых городов прогуляйся,
На черепа погляди — что былых, что новых времен,
Кто из них был злодеем, а кто благодетелем был?
Безразлично, делает ли человек добро или зло; придет время, и никто об этом не вспомнит. Мы не знаем, кто был добрым, а кто злым среди древних. Они покоятся забытыми в своих забытых городах.
И вот спор подытоживается: ничто не является истинно хорошим. Все — тщета.
— Раб, соглашайся со мною! — Да, господин мой, да!
— Итак, а ныне что благо?
Шею тебе бы и мне бы сломать бы,
В реку бы броситься — вот что есть благо!
Если все в мире — тщета, лишь смерть кажется привлекательной. Раб стоически отвечает старинной поговоркой, выражающей смирение:
Кто столь высок, чтоб достать до неба?
Кто столь широк, чтоб покрыть всю землю?
Тщетно искать абсолютного добра. Лучше смириться и оставить это; мы не можем сделать невозможное. Но хозяин еще раз передумывает:
— Нет, раб, о нет, я только тебя убью и перед собою отправлю!
— А сможет ли мой господин и три дня прожить без меня?
— спрашивает раб. Если в жизни нет толку, если ничто не хорошо, если все — тщета, то какую выгоду может извлечь хозяин, продолжая жизнь? Как он может вытерпеть ее хотя бы еще три дня?
На этом отрицании всех ценностей, отрицании того, что «добронравная жизнь» существует, мы заканчиваем обзор спекулятивного мышления обитателей Месопотамии. Месопотамская цивилизация с воплощенными в ней ценностями уже была готова утратить свое влияние на человека. Она прошла свои путь и была готова уступить дорогу новому, резко отличному и более энергичному образу мысли.