ГЛАВА 24 ПЛЯСКА СМЕРТИ
ГЛАВА 24
ПЛЯСКА СМЕРТИ
История впервые жестоко продемонстрировала уязвимость нации, вызванную физическим состоянием лидера государства. Франция испытала это на себе начиная с 1392 года.
Обстоятельства, приведшие страну к кризису, породила борьба за власть, сосредоточившаяся на фигуре коннетабля Клиссона. Он стал объектом политической враждебности и неувядающей ненависти герцога Бретанского. Пока Клиссон сохранял главный военный пост с доступом к огромным финансовым средствам и оставался в партнерских отношениях с «мармозетами» и с братом короля, дяди держались на расстоянии. Герцог Бретанский боялся его как соперника в бретонских делах и ненавидел все сильнее, потому что ему не удалось убить коннетабля, когда у него была такая возможность. В желании уничтожить Клиссона интересы герцога и королевских дядьев совпадали, и они тайно общались друг с другом.
Связующим звеном между ними был протеже герцога Бургундского, состоявший в родственных отношениях как с герцогиней Бургундии, так и с герцогом Бретани, — тот самый злодей Пьер де Краон, что растратил средства герцога Анжуйского в неаполитанской кампании. Он не подчинился королевскому приказу и не вернул деньги вдове Анжуйского, а вдобавок убил рыцаря в Лане, однако воспользовался своими связями и вымолил прощение. Эти проступки не помешали ему вращаться при дворе в числе искателей удовольствий. Должно быть, он обладал «обаянием зла». Тем не менее Краон разгневал Людовика Орлеанского, сообщив его жене — очевидно, из-за непреодолимого желания сделать пакость — о сердечной привязанности ее мужа на стороне. Герцог сам ему в этом признался и даже взял Краона с собой, когда посещал красивую, но излишне добродетельную даму, отказавшуюся от тысячи золотых крон в обмен на любовь. Прознав об этом, взбешенный Людовик рассказал королю о предательстве Краона, и монарх изгнал нарушителя спокойствия, а Краон заявил, что удалили его за то, что он попытался заставить герцога бросить оккультные практики и перестать общаться с колдунами.
Преисполненный негодования, он отыскал прибежище у своего кузена — герцога Бретани. В Краоне герцог нашел человека, который помог бы ему уничтожить Клиссона. Поскольку Клиссон был женат на племяннице герцогини Анжуйской, он автоматически разделял присущую этой семье вражду к Краону. Поэтому Краон уже подозревал, и герцог Бретани легко убедил его в этом, что его устранению поспособствовал Клиссон. Что ж, возможно, так и было на самом деле. По слухам, Клиссон обнаружил тайную переписку между Краоном и герцогами. Краон теперь жаждал отмщения.
Ночью 13 июня 1392 года, тайно вернувшись в Париж, Краон устроил засаду на улице, по которой Клиссон должен был возвращаться к своему особняку. Вместе с Краоном в темноте притаилась группа из сорока вооруженных сообщников. Для расправы с мирным горожанином этого хватало с избытком. Когда человек действительно хочет чьей-то смерти, рыцарский код для него не существует. Вместо того чтобы вызвать противника на открытый поединок, Краон предпочел напасть в темноте. За ним ходила слава человека бессовестного; впрочем, он был такой не один — Монфор тоже забыл о чести, верности и других принципах рыцарства, когда похитил Клиссона. Да и самого Клиссона нельзя было назвать Роландом. На этих людей подействовали последствия чумы, разбоя и схизмы, и основы рыцарского поведения были ими позабыты.
В сопровождении восьми безоружных помощников с факелами Клиссон возвращался верхом с вечеринки, устроенной королем во дворце Сен-Поль. Он обсуждал со своими оруженосцами ужин, на который на следующий день хотел пригласить де Куси и герцогов Орлеанского и де Вьена, когда неожиданно свет факела упал на темные фигуры всадников и тускло замерцавшие шлемы и кирасы. Нападавшие затушили факелы Клиссона и набросились на коннетабля и его спутников с криками «Смерть! Смерть!». Люди Краона не знали, на кого они нападают, от них это держали в секрете. Они были потрясены, когда их предводитель, выхватив меч, погнал их вперед и воскликнул: «Клиссон, ты должен умереть!»
— Кто ты? — выкрикнул Клиссон неизвестному противнику.
— Я Пьер де Краон, твой враг! — ответил тот, уже не скрываясь, поскольку предполагал, что увидит труп, а впоследствии и смену правительства. Его люди застыли, обнаружив, что принимают участие в убийстве коннетабля Франции. Они не решались продолжить атаку, «ибо в предательстве нет доблести». Вооруженный одним кинжалом, Клиссон отчаянно защищался, пока, сраженный множеством ударов, не свалился с лошади. Он упал на землю возле пекарни, и дверь отворилась под тяжестью его тела. Услышав шум, пекарь вовремя подскочил и втащил коннетабля в дом. Решив, что Клиссон мертв, Краон и его отряд бросились наутек. Те из спутников Клиссона, что выжили во время стычки, нашли его в пекарне. Клиссону досталось несколько ударов меча, он истекал кровью и казался мертвым. Короля подняли с постели и сообщили об ужасном событии. К тому моменту, как король примчался к пекарне, Клиссон пришел в себя.
— Как ты, коннетабль? — спросил Карл, пришедший в ужас от страшного зрелища.
— Неважно, сир.
— Кто это сделал с тобой?
Когда Клиссон назвал своего убийцу, Карл поклялся, что не успокоится, пока не накажет злодея. Он позвал своих врачей, и те, осмотрев Клиссона, закаленное тело которого пережило сотню сражений, пообещали, что он поправится. Клиссона перенесли в его резиденцию, и коннетабль был рад визиту де Куси, товарищу по оружию, которого первым после короля известили о нападении.
Приказ о поимке Краона не был выполнен, поскольку ворота города все еще оставались открытыми: засовы с них сорвали во время восстания. Узнав, что Клиссон чудом выжил, Краон бежал из города, галопом примчался в Шартр, а оттуда ускакал в Бретань. «Дьявольская история, — сказал он герцогу, объясняя свою неудачу. — Должно быть, все демоны ада — дружки Клиссона — собрались и вырвали его из моих рук. Ведь ему досталось более шестидесяти ударов мечом и ножей, и я был уверен, что он умер».
Король Карл счел, что покушение на главного защитника государства означает нападение лично на него, и приказал найти убийцу. Два оруженосца Краона и паж были обезглавлены, как и дворецкий его парижской резиденции за то, что не доложил о возвращении Краона в столицу. Каноника Шартра, предоставившего Краону убежище, лишили бенефиций и осудили на пожизненное заключение в тюрьме, посадив на хлеб и воду. Собственность Краона была конфискована и передана в королевскую казну, поместья и замки снесены. Возбужденное состояние короля передалось и придворным. Адмирал де Вьен, проводивший по приказу короля опись имущества Краона, выгнал его жену и дочь без каких-либо средств — в той одежде, какая на них была, а прежде, если верить одному отчету, изнасиловал дочь и забрал себе из дома все ценности. Возможно, он полагал, что предательство Краона оправдывает такое недостойное поведение, хотя товарищи-нобили его осудили. Попытка покушения на коннетабля породила уродливые поступки, словно Краон высвободил копившееся зло, которое наконец вырвалось наружу.
События пришли в движение, за убийством последовала война. Когда герцогу Бретани приказали выдать обвиняемого, он заявил, что ничего о нем не знает, и отказался что-либо предпринимать. Тогда король объявил ему войну. Едва оправившись от болезни в Амьене, Карл часто терял нить беседы и говорил невпопад, а еще то и дело словно над чем-то задумывался. Врачи не советовали ему начинать кампанию, однако он, подстрекаемый братом, настоял на своем. Герцоги Бургундский и Беррийский зависели от герцога Бретани, он был их союзником в политической борьбе, поэтому они всеми силами старались предотвратить войну. Герцогиня Бургундская добавила жара разгоревшемуся семейному конфликту. Герцогиня была племянницей Монфора и потому взяла его сторону, да она и сама ненавидела Клиссона и желала отомстить. За сумасшествием вокруг Краона явно ощущалось влияние Бургундии.
Когда стало известно, что по завещанию Клиссона, продиктованному после нападения, он оставляет миллион семьсот тысяч франков, не считая земель, гнев дядюшек, почувствовавших себя обделенными, невозможно было описать. Такое состояние — больше, чем у короля — не могло быть добыто честным путем. Публика была готова поверить этому, ибо Ривьер и Мерсье тоже приумножили свои состояния, находясь на государственной службе, этих двоих все не любили, считали высокомерными и продажными. Раздоры и вражда зрели и накапливались, а страдавший расстройством рассудка король тем временем призывал к войне.
Совет одобрил кампанию; дядюшки, не допущенные к принятию решения, но желавшие присоединиться к королю, были единодушны в своей ненависти к министрам. «Они мечтали лишь об одном — как бы их уничтожить». Первого июля король в сопровождении Бурбона и де Куси покинул Париж и двинулся на запад. Ехали медленно, поскольку по пути к ним присоединялись рыцари вместе со свитой. Из-за нездоровья Карла остановки делали длительные, к тому же приходилось ждать дядюшек. В надежде предотвратить войну те тянули время и мешкали, усиливая нетерпение Карла. Он не мог ни есть, ни пить, каждый день ходил в совет, ибо ему не терпелось наказать герцога Бретанского, и он впадал в ярость от любых возражений. Разногласия, усилившиеся после приезда герцогов Бургундского и Беррийского, распространились и на армию: рыцари обсуждали достоинства и ошибки кампании. В ответ на второй призыв выдать Краона Монфор снова ответил, что ничего о нем не знает. У короля начался жар, и врачи запретили ему ехать верхом, но Карл уже не мог больше ждать.
Поход начался в середине августа, в сильную жару. Вышли из Ле-Мана, что на границе с Бретанью. На короле был черный бархатный камзол и украшенная жемчугом алая бархатная шляпа. Он ехал поодаль от остальных: не хотел дышать пылью, поднимавшейся с песчаной дороги. Два пажа следовали сзади, один вез его шлем, а другой — копье. Впереди в одной группе ехали двое дядюшек, а в другой — Людовик Орлеанский вместе с де Куси и Бурбоном. Когда процессия проезжала через Манский лес, из-за дерева внезапно выскочил босоногий оборванец, схватил королевского коня за седло и отчаянно крикнул: «Не езжайте далее, благородный король! Вернитесь назад! Вас предали!» Карл испуганно отшатнулся. Стражник отодрал руку оборванца от седла, но поскольку все посчитали его бедным сумасшедшим, то и не стали арестовывать, даже когда он поплелся за процессией и полчаса кричал о предательстве короля.
В полдень всадники выехали из леса на равнину. И люди, и лошади страдали от палящего солнца. Один из пажей, задремав в седле, уронил копье короля, и оно с громким лязгом ударило по стальному королевскому шлему, который вез другой паж. Король вздрогнул, а потом неожиданно выхватил свой меч, пришпорил лошадь и крикнул: «Вперед, смерть предателям! Они хотят отдать меня врагу!» И стал размахивать мечом, стараясь поразить всех, кто был рядом.
— Боже! — воскликнул герцог Бургундский. — Король сошел с ума! Держите его, кто-нибудь!
Никто не осмелился подчиниться. Все в ужасе собрались вокруг, отводя удары меча, но не решаясь ответить ударом на удар, а Карл дико налетал то на одного, то на другого, пока не изнемог. Он задыхался и весь взмок от пота. Наконец его камергер, Гийом де Мартель, которого король любил, схватил Карла сзади, другие отобрали меч, сняли короля с лошади и осторожно положили на землю. Он лежал неподвижно, молчал; глаза у него были открыты и он никого не узнавал. Один или несколько рыцарей (количество зависит от разных версий), которых король убил, лежали рядом в пыли.
Ситуацию взял под контроль смелый, как и всегда, Филипп Бургундский. «Мы должны вернуться в Ман, — решил он. — В Бретань мы не пойдем». Короля Франции положили на повозку, запряженную волами, и повезли назад, а ошарашенный отряд ехал рядом, и у некоторых рыцарей бешено крутились в голове мысли о будущем. Карл пролежал в коме четыре дня, все думали, что он вот-вот умрет. Королевские врачи даже не надеялись на благополучный исход, да и другие приглашенные врачи — герцогов Бургундского, Орлеанского и Бурбонского — после консультации решили, что наука бессильна.
После ужасного сообщения о сумасшествии Карла все только и говорили о колдовстве, о яде и предлагали открыть для посетителей покои больного. «Все добрые французы рыдали — оплакивали здоровье Франции, зависящее от здоровья ее короля». Священники, всхлипывая, читали молитвы, епископы возглавили босоногие процессии, несли восковые фигуры монарха, вылепленные в натуральную величину. К реликвиям, будто бы обладающим исцеляющей силой, люди приносили пожертвования, простирались перед распятием, изображениями святых и просили об излечении короля.
Мало кто верил в естественные причины болезни. Кто-то думал, что Господь прогневался на неспособность короля взять в руки оружие и покончить со схизмой; другие, напротив, считали, что Богу не понравилось таковое намерение короля; многие полагали, что это — наказание за непосильные налоги. Большинство было уверено, что причиной болезни стало колдовство, к тому же и погода в то лето выдалась невероятно знойной — пруды и реки высохли, скот умирал от жажды, прекратилось движение по рекам, и купцы говорили, что за последние двадцать лет они понесли самые большие убытки.
В это мрачное время распространилась вера в заговоры. Люди стали шептаться, обвиняя в случившемся герцогов. Почему не арестовали и не допросили «лесного призрака»? Уж не был ли он подослан герцогом Бретанским или дядьями, чтобы заставить короля повернуть назад? Может, безумие короля вызвано преднамеренными проволочками герцогов? Чтобы развеять подозрения народа, герцог Бургундский провел официальное расследование, и врачи короля подтвердили, что Карл был болен и раньше.
Де Куси также пригласил своего личного врача, самого образованного во Франции. Гийому де Арсиньи, ровеснику века, было девяносто два года. После защиты диплома в Парижском университете он путешествовал по миру, дабы набраться новых знаний: учился в Каире у арабских профессоров, у итальянцев в Салерно — и, обогащенный знаниями, вернулся в родную Пикардию. О болезнях человека он знал все. Благодаря его уходу — а может, и благодаря естественным процессам — лихорадка отступила, и постепенно к бедному молодому человеку, не достигшему еще и двадцати пяти лет, стали возвращаться проблески разума, и он с ужасом понял, какое несчастье на него свалилось. В течение месяца состояние Карла настолько улучшилось, что Арсиньи взял его в высокогорный замок Крей над рекой Уаза, где король мог дышать «лучшим воздухом парижского предместья». Двор возрадовался и преисполнился благодарности к искусству врача де Куси.
Первые четыре дня, когда все думали, что Карл умрет, дядюшки не упустили возможность выступить против «мармозетов». «Настал час, — сказал герцог Беррийский, — когда я им отплачу». В тот самый день, когда у короля случился приступ, кто-то сообразительный понял, что колесо Фортуны повернулось, и предупредил «мармозетов»: мол, тем лучше скрыться. На следующий день в Ле-Мане герцоги Беррийский и Бургундский, как старшие родственники короля, объявили о своем старшинстве, хотя на самом деле к короне был ближе Людовик. Дядья распустили Совет и армию и взяли в руки бразды правления. Вернувшись через две недели в Париж, они сформировали послушный совет, который тотчас поручил правление Филиппу Смелому на основании того, что Людовик Орлеанский слишком молод, и «мармозетов» сместили. Ривьера и Мерсье, не пожелавших отказаться от власти, арестовали и заключили в тюрьму, а их земли, дома и состояние конфисковали. Их более предусмотрительный коллега, Жан де Монтегю, по слухам, родной сын Карла V, едва услышав о болезни короля, переехал вместе со своим состоянием в Авиньон.
Легкость переворота обескураживает. Сделали его возможным помрачение рассудка у короля и ранение Клиссона. В отсутствие королевского покровительства Ривьер и Мерсье лишились независимости и статуса; шестимесячному дофину не назначили регента; Людовику недоставало уверенности и решительности, хотя он смог бы перехватить власть, если де Куси, Бурбон и остальные члены Союза были бы готовы воспрепятствовать герцогам. По всей же видимости, готовности не было и в помине. Они не были уверены в поддержке армии, потому что аристократы враждовали друг с другом. Поскольку состояние короля было неопределенным, никто не знал, к кому примкнуть. И, главное, коннетабль «вышел из строя» (hors de combat).
Де Куси, похоже, инстинктивно сделал свой выбор, ибо 25 августа он вместе с управляющим герцога Бургундии Ги де ла Тремуайем уведомил герцога Бретани, что война против него не состоится. В судьбе Ривьера и Мерсье он сыграл темную роль. Хотя за последние пятнадцать лет де Куси вместе с Ривьером принимал участие во многих кампаниях, тем не менее Ангеррана вместе с другими нобилями послали схватить бывшего партнера в его родовом замке, куда Ривьер бежал еще до приказа об аресте. Ривьер, как говорят, сам открыл дверь перед захватчиками. Десять лет спустя мадам де Ривьер, уже после смерти супруга и де Куси, поведала, что Ангерран забрал сундуки с серебряной и золотой посудой и снял со стен гобелены, чего раньше никогда не бывало.
В случае с Мерсье де Куси открыто нажился. Герцоги наложили на де Куси обязательства и отдали ему вместе с доходом главный замок Мерсье — Нувьон-ле-Конт в епархии Лана. Правитель часто обретал себе поддержку тем, что дарил одному нобилю конфискованную собственность другого. Испытывал ли де Куси угрызения совести, принимая подарок, неизвестно, но если бы он отказался, герцоги наверняка увидели бы в нем врага.
В тюрьме Ривьер и Мерсье каждый день ждали пыток и казни — обычная судьба тех, кто утрачивал власть. Ривьер держался стойко, а Мерсье пролил столько слез, что почти ослеп. Каждый день люди приходили на Гревскую площадь, чтобы не пропустить зрелища: им хотелось увидеть, как расправятся с заключенными. «Рассудительный, хладнокровный и дальновидный», герцог Бургундский не требовал смертной казни. Он вел себя осторожно, пока был шанс, что король придет в себя и восстановит свою власть. Состояние Карла улучшалось, и он требовал возвращения бывших советников, а народ, любивший и жалевший короля, склонялся в их пользу. Теперь припомнили, что Ривьер всегда был «добрым, вежливым, обходительным и терпеливым с бедным народом». После восемнадцати месяцев тюремного заключения обоих освободили и вернули им собственность, в том числе и ту, что временно побывала в руках де Куси.
Увольнение Клиссона стало триумфом герцога Бургундского. Клиссон пришел к нему и поинтересовался, как шли без него дела в государстве. Филипп злорадно посмотрел на него. «Клиссон, Клиссон, — процедил он сквозь зубы, — тебе не следует об этом беспокоиться; королевство обойдется без твоих услуг». Затем, не в силах скрыть истинную причину своего гнева, спросил, где «демон» Клиссон нахапал такое богатство — больше, чем у него и герцога Беррийского вместе взятых. «Убирайся с моих глаз, — вскричал он, — если бы не моя честь, я бы тебе вышиб и второй глаз!» Клиссон вернулся домой в задумчивости. В ту же ночь, под покровом темноты, он вместе с двумя помощниками выехал из особняка через задние ворота и направился в свой замок Монлери, к югу от Парижа, где мог защитить себя.
Герцог Бургундский разъярился и снова позвал де Куси, чтобы тот выступил против своего собрата по оружию. Вместе с Ги де Тремуайем его назначили командующим армии в триста копий, включавшей многих прежних товарищей коннетабля. Им было приказано пойти по пяти разным дорогам и не возвращаться без Клиссона, живого или мертвого. Нельзя сказать, что это был мудрый шаг герцога Бургундского. Предупрежденный друзьями, Клиссон скрылся в Бретани, в крепости Жослен, где на своей территории он мог отразить любое нападение. Однако это бегство позволило герцогу сделать Клиссона козлом отпущения. Бывшего коннетабля обвинили в предательстве и наложили на него штраф в сто тысяч марок. Людовик Орлеанский отказался утвердить приговор, однако не осмелился открыто выступить против своих дядюшек.
Де Куси снова предложили меч коннетабля. Герцог Бургундский явно хотел завербовать его на свою сторону. Если этот пост не привлекал де Куси в последние дни Карла V, то еще менее он нравился ему теперь; к тому же Ангерран не хотел воспользоваться падением своего друга. Он «решительно отказался принять жезл, даже если для этого его принудили бы покинуть Францию». Риск не оправдался. Убедившись, что де Куси не уговорить, дядья отдали этот пост молодому графу д’О и вроде бы пообещали ему, что, разбогатев, тот сможет жениться на дочери герцога Беррийского.
Благодаря стараниям врача де Куси, к концу сентября король, кажется, обрел рассудок. В сопровождении де Куси он совершил благодарственное паломничество к Нотр-Дам-де-Льес, маленькой церкви возле Лана, построенной в память трех крестоносцев, взятых в плен сарацинами. Они будто бы обратили в христианство дочь султана и с помощью статуи девы Марии перенеслись вместе с принцессой по воздуху на родную землю. На обратном пути Карл заехал в замок де Куси, где 4 октября отобедал в компании с герцогом Бургундским и вместе с ним молился в Сен-Дени, после чего вернулся в Париж. При новом правительстве де Куси оставался главным членом совета и делил свое время между заседаниями и обязанностями главнокомандующего Оверни.
К расстройству придворных, мудрый старик Арсиньи отказался от уговоров и обещаний и настоял на своем возвращении в Лан. Ему выдали две тысячи золотых крон и разрешили бесплатно пользоваться четырьмя лошадьми из королевских конюшен на случай, если он захочет посетить двор. Он этой привилегией не воспользовался и через несколько месяцев скончался.
В культе смерти XIV века могила Арсиньи была первой в своем роде. Мраморное изваяние не показывает его в расцвете сил — в 33 года, — как это было принято в надежде на воскрешение: избранные должны подняться из могилы в возрасте Христа. Напротив, следуя указаниям покойного, изваяние сделали похожим на уложенный в гроб труп. Лежачая фигура выглядит точно такой, какой была в момент смерти. Арсиньи изображен обнаженным — очень худой, кости обтягивает морщинистая кожа, руки сложены над гениталиями — откровенная демонстрация ничтожности жизни смертного.
Прежде чем покинуть венценосного пациента, Арсиньи посоветовал не обременять его государственными обязанностями. «Я возвращаю его здоровым, — сказал он, — но будьте осторожны — не тревожьте и не раздражайте короля. Его мозг еще не окреп, он потихоньку будет приходить в порядок, лучше всего для него — удовольствия и забытье». Такой совет подходил герцогам как нельзя лучше. Правитель лишь по имени и титулу, Карл вернулся в Париж любезничать с дамами в садах Сен-Поля и принимать участие в развлечениях, которые каждый вечер устраивали ему жена и брат. Дядья не вмешивались: пока королева и герцог Орлеанский танцуют, они неопасны и даже не раздражают.
Вокруг двора постоянно увивались поставщики и ростовщики, на сцене каждый час разыгрывали мистерии, перед колдунами и чародеями широко распахивались двери, мода, особенно в отношении причесок, поражала своими крайностями. Молодые люди завивали волосы и носили раздвоенные бородки. Женские прически стали совершенно фантастическими и так увеличились, что, проходя в дверь, кое-кто из дам отступал в сторону — иначе было не разминуться. Королева Изабо и ее золовка Валентина соперничали друг с другом в новизне и роскоши нарядов, унизанные драгоценными камнями платья изобиловали бахромой и диковинными узорами. В тавернах народ роптал: подобная вызывающая роскошь приходилась людям не по нраву. Молодого короля любили за приветливость, открытость и непринужденный разговор с людьми всех сословий, простой народ называл его le Bien-aime, то есть «Возлюбленным», зато «иноземцев» из Баварии и Италии терпеть не могли и обвиняли дядюшек в том, что те поощряют мотовство, неподобающее французскому королю.
Оставшись в нежном возрасте без отца, Карл и Людовик не унаследовали от родителя заботы о достоинстве короны; о дисциплине и этикете они и понятия не имели. Они ни за что не отвечали и словно постоянно играли в игрушки, но чтобы игра взрослых людей оставалась занимательной, ей требуются все новые излишества.
В ту ночь, когда произошла ужасная кульминация, де Куси был в Савойе; он использовал свой талант переговорщика для разрешения крупной семейной ссоры, разразившейся между правящим домом и всеми аристократическими семействами. Кризис угрожал заблокировать поход на Рим. Началось все с того, что «красный граф» Амадей VII, скончавшийся в 31 год, оставил опекуном своего сына не жену — дочь герцога Беррийского, а свою мать, сестру герцога Бурбонского. Прошло три месяца, прежде чем де Куси и Ги де Тремуай сумели составить договор, погасивший ссору, и разногласия были устранены.
Во вторник, в канун праздника Очищения девы Марии (18 января 1393 года), то есть через четыре дня после отъезда де Куси из Парижа, королева давала маскарад, желая отпраздновать бракосочетание любимой фрейлины, дважды вдовы, которая в третий раз выходила замуж. Повторный брак женщины, в соответствии с традициями, был поводом для насмешек и часто сопровождался всякими беспорядками, громкой нестройной музыкой и лязганьем цимбал перед спальней невесты. Все это было непристойно. Как заметил монах из Сен-Дени, король Карл позволил беспутным приятелям завлечь себя в эту авантюру.
Шестеро молодых людей, включая короля и Ивена, незаконнорожденного сына графа де Фуа, нарядились в «лесных духов». Они облачились в белые балахоны и смолой наклеили на ткань нити, выкрашенные в цвет волос. Создавалось впечатление, что мужчины наги и волосаты, как сатиры. Маски совершенно скрывали их лица. В освещенном факелами зале молодые люди подвергались смертельному риску, и потому во время танца запрещено было приближаться к ним с огнем. Здесь явно присутствовал элемент русской рулетки — высокородных испорченных юнцов возбуждала близость смерти; подобное поведение не редкость в этой среде на протяжении столетий. К тому же жестоко было привлекать к такому спектаклю человека, склонного к сумасшествию.
Зачинщиком этого действа был «самый жестокий и дерзкий из людей», Уг де Гисей, ему благоволили в королевских кругах за смелые проказы. Человек этот отличался неправедной жизнью, он провел беспутную юность, простых людей презирал и ненавидел. Он называл их собаками и, угрожая мечом и плетью, заставлял лаять. Если слуга чем-то ему не угождал, он заставлял его лечь на землю, вставал ему на спину, пинал шпорами и кричал: «Лай, собака!», не обращая внимания на стоны несчастного.
«Дикари» танцевали, а собранные заранее участники представления изображали вой волков и показывали непристойные жесты; гости тем временем пытались узнать, кто есть кто. Карл гримасничал и прыгал перед пятнадцатилетней герцогиней Беррийской, когда Людовик Орлеанский и Филипп де Бар, явившись откуда-то, вошли в зал с горящими, несмотря на запрет, факелами. То ли они хотели понять, кто прячется под масками, то ли рискуя намеренно — рассказы об этом эпизоде разнятся, — только Людовик поднял факел над одним из танцующих монстров. На ногу танцора упала искра, сначала вспыхнул один человек, а потом и другой. Королева, которая единственная знала, что среди танцоров есть Карл, вскрикнула и потеряла сознание. Герцогиня Беррийская, узнавшая короля, набросила на него свою юбку, защищая от огня, и тем самым спасла ему жизнь. Комната наполнилась рыданиями и воплями гостей, стонами горящих людей. Гости, пытавшиеся погасить пламя и содрать костюмы с извивающихся от боли жертв, сами сильно обожглись. За исключением короля уцелел только сир де Нантуйе — он бросился в огромный чан с водой. Граф де Жуайни сгорел на месте, Ивен де Фуа и Эмери Пуатье два дня спустя скончались после страшных страданий. Уг де Гисей прожил три дня в агонии, до последнего часа проклиная и оскорбляя своих партнеров по танцу — мертвых и живых. Когда его гроб несли по улицам, простолюдины провожали мертвеца возгласами: «Лай, собака!»
Это страшное событие, произошедшее так скоро после приступа короля, сделалось чем-то вроде восклицательного знака к мрачной череде событий, измучивших XIV столетие. Карл уцелел лишь чудом, и парижане страшно разгневались: их возмутила ужасающая беспечность, угрожавшая жизни и чести короля. Если бы он умер, говорили они, народ уничтожил бы дядюшек и весь двор, «ни один из них не избежал бы смерти, в Париже не осталось бы ни одного рыцаря». Встревоженные этими опасными чувствами, напомнившими восстание майотенов, случившееся десять лет назад, дядюшки предложили королю проехать к Нотр-Даму и успокоить народ. За сидевшим верхом Карлом покаянно шли босиком его дяди и брат. Людовика, как невольного пособника трагедии, все осуждали за беспутное поведение. Во имя искупления грехов он построил церковь целестинцев с чудесными витражными окнами и богатыми алтарными украшениями. Он заплатил за нее деньгами, которые корона выручила за конфискованную собственность Краона; при этом оставался вопрос: за чью душу теперь молится церковь?
Фатальный маскарад прозвали Bal des Ardents — «Бал объятых пламенем»; но его можно также назвать Dance Macabre («пляской смерти»), в честь возникшей в том столетии аллегорической драмы или процессии на тему смерти. Само слово Macabre, неизвестного происхождения и значения, впервые появилось в поэме 1376 года, написанной Жаном ле Февром, управляющим герцога Анжуйского. В этой поэме есть строка «Je fis de Macabre le danse» («Я сочинил макабрский пляс»). Возможно, это слово пришло из более древнего произведения «Danse Machabreus» и связано с Иудой Маккавеем, научившим иудеев молиться за души умерших, либо произошло от еврейского слова, означающего могильщиков. Получается, что евреи в средневековой Франции работали могильщиками. Сам танец, вероятно, возник под влиянием возвращавшейся чумы: тогда на улицах устраивали представления, иллюстрировавшие проповеди о том, что перед смертью все равны. На фреске в церкви Невинноубиенных в Париже изображены пятнадцать пар фигур — священников и мирян — в виде процессии: от папы и императора и далее, по значимости — монах, крестьянин, монах из нищенствующего ордена и ребенок.
Эту фреску сопровождал комментарий: «Подойди, взгляни на нас, мертвых, голых, полусгнивших и зловонных. Таким же будешь и ты… Жить, не думая об этом, означает проклятие… Власть, честь, богатство — ничто; в час смерти важны лишь добрые дела… Каждый должен хотя бы раз в день подумать об ужасном конце. Напомни ему, что он должен творить добро и посещать мессу, если он хочет спастись и избежать страшных адских вечных мук».
Каждая фигура говорит что-то свое: коннетабль знает, что смерть уносит самых смелых, даже Карла Великого; рыцарь, некогда любимый дамами, уверен, что больше никогда с ними не станцует; пухлый аббат сознает: «самые толстые сгниют раньше других»; астролог понимает, что знание его не спасет; крестьянин, что прожил все свои дни в заботах, труде и часто хотел умереть, теперь, когда пришел его час, предпочел бы окапывать виноградники, даже в дождь и в ветер. Главное, на что указывает фреска снова и снова, — что здесь ты, ты и ты. Бледная фигура, возглавляющая процессию, не Смерть, а мертвец. «Это ты», — говорит надпись под фреской в Ла-Шез-Дье в Оверни.
Культ смерти достиг наивысшей точки в XV веке, но начало ему положило XIV столетие. Когда смерть встречает тебя каждый день и выскакивает из-за любого угла, то поневоле она становится банальной и лишается своего жуткого очарования. Особое внимание уделяли червям, разложению и прочим мрачным физическим подробностям. Там, где раньше главенствующей идеей смерти было путешествие души, теперь важнее становится гниение тела. Надгробные фигуры прежних веков были строгими, вздымали в молитве руки, в их открытых глазах светилась надежда на вечную жизнь. В этом столетии, следуя примеру Арсиньи, знаменитые прелаты часто просили представить себя в виде трупа со всеми реалистическими подробностями. С этой целью изготавливали из воска посмертные маски и снимали слепки с тел. Над надгробной фигурой кардинала Жана де ла Гранжа, умершего в 1402 году в Авиньоне, красуется надпись: «Смотри, как он жалок, разве существует причина для гордости?».
В последующие десятилетия кладбище Невинноубиенных, прославившееся «Пляской смерти», изображенной на его стенах, стало самым желанным местом захоронения. На склепы, встроенные в сорок восемь арок монастыря, давали деньги богатые буржуа и аристократы, среди них Бусико и герцог Беррийский — они хотели обрести там вечный покой. Поскольку правом на захоронение в этом месте обладали двадцать церковных приходов, старые гробы стали выкапывать, а могильные камни продавать, освобождая место для новых надгробий. Черепа и кости, сложенные в груды под арками монастыря и привлекавшие любопытных, сделались мрачным доказательством того, что смерть всех уравнивает. И в самом монастыре, и рядом с ним появилось множество разных лавчонок; в аркадах скрывались женщины, не отличавшиеся чересчур строгими нравами; алхимики устроили там свой рынок; среди непрерывно засыпаемых и вновь раскапываемых могил назначали свидания; беспрепятственно шныряли под ногами собаки. Парижане приходили поглазеть на склепы, на выкопанные могильные кости, на фрески и читали эпитафии. Люди слушали бесконечные проповеди и с содроганием взирали на дующего в рог мертвеца во главе процессии жутких плясунов.
Искусство не осталось в стороне от кладбищенской темы. Терновый венок, до сей поры редко удостаивавшийся внимания художников, стал теперь подлинным инструментом мучений, и кровь от его шипов обильно залила картины второй половины XIV века. Художники изображали семь страданий, претерпленных девой Марией, начиная от бегства в Египет и заканчивая Пьетой — они то и дело писали безжизненное тело Ее Сына, лежащее у Нее на коленях. Клаус Слютер, скульптор герцога Бургундского, в 1390 году во Франции выполнил первую «Пьету» для монастыря Шанмоль в Дижоне. В то же время среди всего этого мрака появляются игривые улыбающиеся лица так называемых прекрасных мадонн, в нежных одеяниях и со счастливыми младенцами на руках. Светские картины веселы и изящны; смерть обходит стороной идиллические пикники, устроенные под очаровательными башнями.
В 1388–1390 годах «Черная смерть» вернулась в четвертый раз. Ранние ее пришествия в основном поражали малолетних детей, но теперь она накинулась и на взрослое поколение. В эти годы численность населения Европы упала до 40–50 процентов от той, что была здесь в начале века, а к середине XV столетия эта планка опустится еще ниже. Люди той эпохи редко упоминали поразительное съеживание их мира, хотя они, несомненно, замечали его по уменьшению торговли, по сокращению культивируемых земель, по заброшенным аббатствам: священники не могли проводить службу из-за недостатка доходов. Война уничтожила в городах целые районы, и такое положение сохранилось шестьдесят последующих лет.
С другой стороны, если людей меньше, они, возможно, должны лучше питаться, да и, соответственно, в обороте должно появиться больше денег. В дело всегда вмешивались противоречивые обстоятельства. Наряду с уменьшением торговли заметно улучшились условия коммерции. Итальянский купец, скончавшийся в 1410 году, оставил после себя сто тысяч писем: он переписывался с купцами из Италии, Франции, Испании, Англии и Туниса. У купеческого сословия было больше денег, чем раньше, и они тратили их на поощрение искусства, на повышение собственного комфорта и на технологические новинки. Четырнадцатый век не был таким уж мрачным. В Аррасе, Брюсселе и в знаменитых парижских мастерских Николя Батайя создавались гобелены, красота которых превосходила витражи. Морские карты достигли нового уровня совершенства, с них исчезли экзотические чудовища, а на их место, в помощь навигаторам, пришли точные береговые линии. Благодаря деньгам буржуазии у писателей и поэтов появились новые почитатели, эти деньги поощряли литературу: люди стали покупать книги. Несколько тысяч писцов трудились над копиями по требованию двадцати пяти книготорговцев Парижа. В архитектуре господствовал яркий стиль с множеством тонких башен со шпилями, аркадными нишами, кружевными контрфорсами. Все это не только отражало развитие технического мастерства, но и отрицало упадок, даже бросало ему вызов. Разве можно говорить о пессимизме, когда смотришь на миланский собор Дуомо — фантастическое, филигранное каменное сооружение, к строительству которого приступили в последнюю четверть столетия?
Внимание приковывает, в первую очередь, психологический настрой, а не физические изменения. Никогда еще так много не писали о никчемности человеческой жизни, и ощущение количественных потерь, даже если об этом не говорилось, внушало пессимизм по отношению к судьбе человека. «Что будет дальше, одному Богу известно», — писал в 1393 году Джон Гауэр — автор поэмы «Исповедь влюбленного»:
Ибо сей час, в пору прилива.
Люди зрят мир со всех сторон.
Настолько разный и непохожий,
Что все будто перевернулось с ног на голову.
Деловым людям не менее, чем поэтам, ненадежность времени не давала повода для оптимизма. Письма Франческо Датини, купца из Прато, показывают, что каждый день он жил в страхе перед войной, бубонной чумой, голодом и бунтом. Он не верил ни в стабильность правительства, ни в честность коллег. «На земле и на море полно грабителей, — писал он одному из своих партнеров, — а большая часть человечества попросту злонамеренна».
Жерсон полагал, что живет в обществе, подобном выжившему из ума старику, страдающему от фантазий и иллюзий. Он, как и другие, чувствовал, что грядет антихрист и конец света, после которого все перейдут в лучший мир. Люди ждали, что апокалипсис вернет императора — второго Карла Великого, мессию, который вместе с папой реформирует церковь, обновит общество и спасет христианство. Священнослужители и моралисты, пребывавшие в апокалипсических настроениях, более чем когда-либо рассуждали о тщете материальной жизни, хотя при этом гордились своими приобретениями.
Пропаганда пессимистического взгляда на судьбу человека стала обязанностью священников — так они доказывали необходимость спасения. Такое положение дел в XIV веке вовсе не было чем-то неожиданным. Кардинал д’Альи верил, что время антихриста уже наступает, правда, за сто лет до него так же думал и Фома Аквинский. Продажность церкви ужасала верующих, но не менее горькие чувства вызывала она в 1040 году — монах из Клюни писал тогда: «Если уж понтифики ослабли в вере, то что мы можем сказать обо всей человеческой расе, которая добровольно сползает в первобытный хаос?» Во времена Мезьера был популярен афоризм — «Дела в этом бренном мире движутся от плохого к худшему», и слова эти перекликались с утверждением Роджера Бэкона, сделанным в 1271 году: «Стольких грехов, как в наши дни, в истории еще не бывало… справедливость попрана, мир нарушен».
Чувства эти были не новы, но в XIV веке они особенно распространились, и в них отражалось презрение к человечеству. «В прошлом были добродетели и справедливость, а теперь царит лишь порок», — жаловался Дешан. «Можно ли верить, что тебя защитят, — спрашивала Кристина Пизанская, отмечавшая недостатки рыцарства, — когда видишь, как мало в мире правды и преданности?» В другой раз она писала: «Все хорошие обычаи отвергаются, а добродетели не в чести». Ее жалоба в какой-то степени оправдана, ибо даже Парижский университет начал продавать ученые степени теологии кандидатам, не желавшим долго и упорно заниматься, либо тем, кто боялся провалить экзамен. В других университетах тоже перехватили эту практику, даже и в городах, в которых не было университета, что породило саркастическое высказывание: «Почему бы не получить диплом в свинарнике?». Реально ощущалось разложение и осознание того, что, по сравнению с прошлым, произошло моральное падение. Поэты писали для того же общества, которое осуждали, и, должно быть, задевали чувствительные струнки. Дешана — который никогда не переставал брюзжать, — в 1382 году назначили камерарием Людовика Орлеанского.
Все стороны жизни были сопряжены со стыдом. Крестьянская революция произвела сильное впечатление на Гауэра, и он написал на латинском языке целую серию горестных стихов о продажном веке «Глас вопиющего», раскрывая «эпидемию пороков» как среди бедняков, так и среди богатых. Неизвестный автор другого сочинения, под названием «Пороки различных слоев общества», обнаружил равно виноватыми церковь, погрязшую в схизме и симонии, священников и монахов, королей, аристократов и рыцарей, разбойничающих и потакающих своим капризам, а также продажных судей и невежественных простолюдинов, добычу грабителей и убийц.
Человечество менялось к худшему. В середине столетия «Черная смерть» заставила задуматься о враждебном отношении Бога к человеку, и происходившие с тех пор события внушали мало надежды на изменения к лучшему. Для современников беды и тяготы (miseria) времени отражали грех, и в самом деле грехи — жадность и бесчеловечность — лишь прибывали. В конце средневековья человек утратил уверенность в своей способности построить добронравное и добропорядочное общество.
Все жаждали мира и окончания схизмы. Нотариус из Каора писал, что за все тридцать шесть лет его жизни он не знал мира в своей епархии. Вдумчивые наблюдатели, сознававшие нарастание урона обществу, призывали к миру как к единственной надежде проведения реформы, объединения церкви и возможности противостояния туркам, которые дошли до Дуная. В 1389 году Мезьер написал поэму «Видение старого паломника». Он надеялся убедить Карла VI и Ричарда II подписать мирное соглашение. В этой поэме Мезьер рисует патетический портрет старой женщины, на ней драная одежда, седые волосы растрепаны. Женщина опирается на палку, в руке ее книжица, изгрызенная мышами. Раньше ее звали Молитва, а теперь она зовется Отчаяние, потому что люди из ее королевства проданы в рабство Мухаммаду, христианская торговля в опасности, восточным бастионам христианского мира угрожают враги веры.
В знаменитой проповеди, которая прозвучит пятнадцатью годами позже, Жерсон воскликнет: «Да будет мир!», но эти слова уже рождались в душах людей. Мало кто из них мог сказать, зачем вообще нужна эта война. Гауэр в Англии уже не думал, что война справедлива, теперь он считал, что «жадные лорды» намеренно не хотят ее завершать. «Пусть же она закончится», — восклицал он, пусть все живут мирно. Если верить Дешану, французские крестьяне, работая в поле, говорили о войне. «Она слишком долго длится, — сказал Робин. — Не знаю никого, кто бы ее не боялся. Вся эта затея не стоит и луковицы».
«Тем не менее, — отвечал ему горбатый Анри, печально и мудро,—
Каждый должен взять свой щит, потому что
Пока не вернут Кале, мира у нас не будет».
Эти слова стали рефреном каждого станса. Правители Франции не радовались войне, однако не готовы были заключать длительный мир, а потому Кале так и оставался в руках англичан.
Для герцога Бургундии мир был насущной необходимостью: требовалось возобновить торговлю между Фландрией и Англией. Герцог принял меры, и при дворе появился святой человек. Робера Отшельника привел кастелян двора Гийом де Мартель. Отшельник объявил, что мира требуют небеса, и рассказал, что, возвращаясь из Палестины, попал в страшный шторм на море и вдруг услышал голос. Голос этот якобы возвестил, что бурю Робер переживет, если, добравшись до суши, придет к королю и скажет ему, что Карл должен заключить мир с Англией и предупредить всех, кто возражает, что они за это дорого заплатят. У мира были свои оппоненты и свои защитники.
Самым важным защитником оказался король Англии. Он был автократом, как и его отец, но, в отличие от него, не родился солдатом. Ричард хотел положить конец войне, дабы уменьшить власть баронов и сделать монархию абсолютной. Его желание разделял герцог Ланкастерский, тот пристроил дочерей, одна из которых стала королевой Кастилии, а другая — Португалии, и теперь для защиты своих интересов Ланкастер хотел мира с Францией. «Пусть мой брат Глостер идет войной на султана Баязида, ведь он угрожает христианскому миру с венгерских границ», — говорил он. Для тех, кому хотелось повоевать, это было подходящее место.
Благодаря совместным усилиям герцогов Ланкастерского и Бургундского в мае 1393 года возобновили мирные переговоры в истерзанной войной деревушке на берегу реки Соммы вблизи Аббевиля. Из-за недостатка помещений делегаты — герцог Бургундский и Беррийский от Франции, Ланкастер, Глостер и архиепископ Йоркский от Англии, вместе со свитами — поселились в шатрах. Шатер Филиппа Бургундского привлекал всеобщее внимание. Он имел форму города, окруженного деревянными башнями и зубчатыми куртинами. При входе стояли две деревянные башни, между которыми был натянут полог. В центре шатра находилась главная комната, к которой примыкало множество других помещений, разделенных узкими коридорами.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.