Мобилизационная борьба за собственность как способ формирования «социалистической» политики
Мобилизационная борьба за собственность как способ формирования «социалистической» политики
Хотя Приказ имел непосредственное отношение к Петроградскому гарнизону, он, тем не менее, адресовался и рабочим столицы («а рабочим Петрограда для сведения»), которые тоже стали брать оружие в руки вместе с социальным правом. Процесс этот несколько отличался от того, который проходил в армии, но по существу шел в том же русле социальной мобилизации.
Традиционно считается, что борьба эта велась, как вспоминал депутат Петроградского Совета и командир отряда Красной гвардии Н. П. Богданов, по вопросам «об установлении восьмичасового рабочего дня, повышении заработной платы, о попытках фабрикантов и заводчиков сократить производство, об их стремлении «разгрузить» Петроград и вывезти целые заводы в другие губернии, чтобы ослабить пролетариат, о жестокой эксплуатации женщин и подростков, об ухудшении продовольственного снабжения».[483]
Но сегодня мы можем легко отрешиться от злобы дня той эпохи и увидеть, что на самом деле речь шла об освобождении именно от обязанностей и в связи с этим – о перераспределении социальных прав. Требование восьмичасового рабочего дня или повышение зарплаты на 50 процентов в условиях войны – это совсем не демократические требования, это уход от обязанностей. Требование свободы слова и собраний в условиях войны – это тоже не демократическое требование, это уход от обязанностей, тем более, что обычно собрания и заседания проводились в рабочее время и оплачивались как полный рабочий день. Неуплату налогов, которая стала широко практиковаться населением после Февральской революции «в связи с изменением политического строя России»,[484] тоже можно вполне отнести к уходу от обязанностей. Как отмечал А. И. Верховский, «сейчас уже стало ясно: масса поняла революцию как освобождение от труда, от исполнения долга, как немедленное прекращение войны».[485]
«В то время, – сообщал в своей Записке Временному правительству 8 июня 1917 года управляющий Министерства торговли и промышленности В. А. Степанов, – когда страна истощена до крайности затянувшейся войной и впереди нас ожидают колоссальные жертвы, производительность труда неуклонно падает, и столь же неуклонно растут требования повышения заработной платы».[486]
Многочисленные «демократические» требования удовлетворялись страдавшим от собственной нелегитимности Временным правительством без промедления, оно хотело понравиться всем, благо в его руках оказался печатный станок. Деньги раздавали направо и налево в огромном количестве, порождая массовое социальное иждивенчество.
Часто доходило до абсурда. Например, при исчислении пайка солдаткам, как вспоминал вскоре после революции А. А. Бубликов, им «присудили на съедение большую часть скота, а масла больше, чем в России имеется». На улице нельзя было увидеть женщину со стоптанными каблуками, «все франтят, все покупают разные ненужные вещи… сласти, предметы роскоши и т. д.». Солдаты ели арбузы по три рубля, что было немыслимо, учитывая, что до войны они получали 54 копейки раз в три месяца. А «рабочих подкупали все реальнее – головокружительным подъемом заработных плат». Например, на одной петербургской фабрике средний заработок с января по июнь 1917 года «с 67 рублей поднялся до 294 р. в месяц. Впоследствии дело на этом, разумеется, не остановилось и прибавки продолжались, пока, наконец, фабрика не стала. Буквально такая же картина наблюдалась и всюду».[487]
В итоге производительность труда резко упала, производство пришло в упадок, а денежная масса (с февраля по октябрь 1917 г. она увеличилась почти вдвое[488]) и благосостояние граждан выросли как на дрожжах. Правда, ненадолго; инфляция съедала все «кредитные билеты» и все «керенки», а экономика просто рухнула: ведь деньги – это ее кровеносная система, а в нее закачали столько «крови», что она не выдержала.
В результате годовой прирост валового промышленного производства в 1917 году, в котором 8 месяцев из 12 «рулило» Временное правительство, составил минус 28,2 %. Это был самый глубокий минус за всю мировую войну (для сравнения, в 1991 году – минус 8 %, в 1994 – минус 21 %): в 1915 он равнялся –2,6 %, в 1916 он же составлял –0,4 %.[489]
Сказать, что это был кризис, значит не сказать ничего. Это была катастрофа с далеко идущими и необратимыми последствиями, она довела все социальные отношения до точки невозврата. Не зря же Максимилиан Волошин говорил, что «эпоха Временного правительства психологически была самым тяжелым временем революции». При таком падении производства нечего было и думать о продолжении войны или, например, о возвращении астрономических царских долгов.
Это, в свою очередь, ставило вопрос о внешней политике – как дальше выстраивать отношения с кредиторами, превратившимися тут же из союзников в противников, как выстраивать международную торговлю. Это же ставило вопрос и о внутренней политике – за счет каких источников восстанавливать разрушенную экономику, на чем зарабатывать валюту, чтобы закупать технику и оборудование за рубежом, и кто, и как это будет делать.
Временное правительство не оставило нашим прадедам выбора. Останься они тогда верны союзникам и Временному правительству, с них бы три шкуры содрали, они бы просто не выжили, а мы бы не родились. Мало того, что воевали «за чужое дело» (Н. П. Милюков), так еще и последнее отдали бы в оплату по внешним долгам. Можно сказать, что властные амбиции нелегитимного Временного правительства дорого обошлись и нашим прадедам, и нам.
Невольно напрашивается сравнение: в Великую Отечественную войну люди (в большинстве своем, видимо, те же самые, только лет на двадцать старше) как каторжные работали и днем, и ночью, но никто не требовал восьмичасового рабочего дня, никто не требовал повышения зарплаты или свободы слова и собраний. Видимо, им ничего не нужно было менять в социальных отношениях, возможно, они их устраивали, несмотря даже на голод и вообще на тяжелейшее положение.
Вернее, не устраивали, конечно, а просто они были вынуждены с ними мириться, выбора не было. А был ли выбор в 1917 году? Идет война, причем здесь восьмичасовой рабочий день или свобода слова?
Ответ очевиден – рабочие боролись за них потому, что ни восьмичасового рабочего дня, ни свободы слова у них никогда не было. В мирное время они работали часов по двенадцать – говорить было некогда, да и нельзя, а боролись за сокращение рабочего дня уже лет двадцать. Это было обычное требование мирного времени, вполне демократическое, за которое пролетариат боролся во всех развитых странах. Но там это все прекратилось с началом войны и введением законов военного времени, ограничивающих гражданские свободы. У нас войну, как мы понимаем, никто серьезно не принимал в расчет – сказывалось, что мобилизация страны «отсутствовала вовсе» (Ю. Н. Данилов), тем более не было и никакого закона «о всеобщей промышленной военной повинности», как говорил Н. Н. Головин.
Выглядит все так, как будто в борьбе за сословные права никто не обращал внимания на войну, она была лишь дополнительным препятствием на пути к социальной справедливости. Фронт жил своей боевой жизнью, воевал, как мог, а тыл жил своей жизнью мирного времени, решал задачи мирного времени, главной из которых, конечно, была задача возвращения (компенсации) социальной справедливости.
Для нижнего сословия, на плечи которого легла вся тяжесть войны, она была чужой, поэтому против нее действительно надо было бороться, и пролетарии боролись – стачками, забастовками, демонстрациями. Точно так же, как и до войны. Получается, что у наших прадедов, как и у наших дедов, тоже не было выбора. Только это два разных «невыбора» – прадеды не были в «состоянии войны», они как до войны боролись за социальную справедливость, так и во время войны продолжали делать то же самое, потому что война, естественно, стала ухудшать их положение.
А нашим дедам, работавшим в тылу, пришлось пережить все тяготы войны, уже находясь в состоянии социальной справедливости и повышенной социальной мобилизации – каждый, независимо от своего социального и материального положения и тем более желания, воевал на своем месте. На это было направлено ужесточение всего законодательства предвоенных 30-х годов и, естественно, политика репрессий. Может быть, Сталин учел рекомендации бывших царских генералов (Н. Н. Головин, А. А. Свечин) о всеобщей военно-промышленной повинности и всеобщей мобилизации?
Как бы то ни было, неожиданный мятеж Питерского гарнизона (по мнению того же А. А. Бубликова, спровоцированный царским правительством, чтобы в одностороннем порядке выйти из войны)[490] выпустил джинна из бутылки. Естественно, никто не знал, что с этим делать. Лучшее, на что могло надеяться «образованное общество», это Учредительное собрание. Но Приказ № 1 в силу своей сокрушительной фундаментальности дал нижнему сословию преобладающее право в социальных отношениях. И теперь оно почти по закону могло уходить от исполнения сословных обязанностей, лежавших в основе всех экономических, политических и культурных отношений, которые и составляют социальную ткань общества.
В этом смысле интересна июньская резолюция служащих Московского узла Николаевской железной дороги:
«Считая, что начальник дороги и Министр говорят с революционной железнодорожной демократией на разных языках и идут контрреволюционным путем, и выражая им поэтому недоверие, сим заявляем, что служащие отныне пойдут самостоятельным путем, считаясь только с единственной исполнительной властью в лице исполнительных комитетов и Совета рабочих и солдатских депутатов».[491]
Если требования «демократии», в том числе железнодорожной, были стремлением просто уйти от обязанностей, то появление на предприятиях фабзавкомов и исполнительных комитетов, как на Московском узле Николаевской железной дороги, стало конкретным шагом к перераспределению формальных прав, к слому старой системы права. Одно вытекало из другого.
Фабзавкомы превратились в инструмент перераспределения прав, ведь с их появлением хозяин уже не мог распоряжаться не только людьми, которые на него работали, но и своим имуществом, и своими доходами. Типичной была картина, когда, как вспоминал председатель завкома военно-артиллерийского завода в Москве И. Г. Батышев, контрольная комиссия завкома «быстро вникла в экономику предприятия, взяла на учет запасы сырья и топлива». С этого момента без ведома завкома заводоуправление не могло принимать заказы и вывозить готовую продукцию, не могло ни увольнять, ни принимать рабочих. Мало того, в помощь комиссии рабочего контроля была создана рабочая милиция, «на которую возложили охрану заводского имущества».[492]
Установление рабочего контроля проходило не только в обеих столицах, но и повсеместно по всей стране. Сфера его деятельности стала охватывать и торговлю, т. е. систему распределения, «иногда устанавливая цены на продукты первой необходимости», а нередко, опираясь на поддержку Советов (как источник права, естественно), органы рабочего контроля конфисковывали продукты в частных магазинах и передавали их рабочим кооперативам.[493]
Если в армии офицер не мог распоряжаться оружием, которое ему, в общем-то, не принадлежало, то на предприятии и в торговле даже хозяин уже не мог распоряжаться собственными средствами производства, которые взяла под охрану рабочая милиция и рабочий контроль. А это значит только одно – он перестал быть хозяином.
Причина – в потере прав и в том, и в другом случае, которую «сгенерировал» Приказ № 1. Потере сословных прав, потому что и офицеры, и предприниматели могли заниматься своей профессиональной деятельностью только при наличии именно сословных прав, это была их привилегия, функция места.
Роль большевиков в таком развитии событий была минимальной, по крайней мере, так говорят специалисты. Однако стихийно начавшийся переход прав собственности в руки представителей рабочего контроля, фабзавкомов и исполнительных комитетов отвечал всем внешним признакам социалистической организации производства в том смысле, который в нее тогда вкладывали. Как отмечала Большая советская энциклопедия (БСЭ), В. И. Ленин рассматривал рабочий контроль как одну из основных переходных мер к социализму, которая, не ликвидируя сразу капиталистических отношений, обеспечивала подрыв и ограничение господства капитала и тем создавала условия для постепенного преобразования капиталистической организации хозяйства в социалистическую.[494]
БСЭ подчеркивала, что рабочий контроль вводился «явочным порядком», то есть как форма социальной или массовой мобилизации. Руководящая роль кого бы то ни было, например, большевиков, не выделяется даже Большой советской энциклопедией.
Эта маленькая особенность русской революции на самом деле представляет собой свидетельство особой важности. Так как сословный капитализм был частью привилегированного сословного права, то и социальная мобилизация пролетариата стала сословной мобилизацией, смыслом которой было приобретение новых прав, и не только для пролетариата, а для всего низшего сословия. Поэтому даже частичное ограничение прав собственника в виде рабочего контроля подрывало не столько основы частной собственности, сколько основы сословной собственности как привилегии высшего сословия, как части сословного права.
Это не тождественно довольно распространенному сегодня политарному пониманию так называемого «азиатского способа производства» (Ю. И. Семенов), суть которого заключается в «общеклассовой частной собственности как на средства производства, так и на личности производителей».[495] В отличие от марксистского подхода, лежащего в основе понятия политарности, мы исходим из первичности социально-правовой природы социальных отношений в сословном обществе, при которой теми или иными правами на собственность наделяются определенные социальные группы, исполняющие установленные законом, традицией или даже революцией обязанности в рамках мобилизационных усилий государства.
Класс может владеть общими правами, но не может иметь общую и при этом частную собственность, тем более на личность производителей (крепостной крестьянин, например, юридически не был собственностью помещика). Тут что-то одно – или общие права, или частная собственность, это разные вещи. Нигде и никогда частная собственность, включая акционерную, не принадлежала и не принадлежит классу. Даже рабы принадлежали отдельному хозяину, частнику, но на основе общего для рабовладельцев права, т. е. общим является право, а не собственность. Поэтому никакой «общеклассовой частной собственности как на средства производства, так и на личности производителей» просто не может быть. Как не может быть и коллективного собственника в лице «номенклатуры» (М. С. Восленский), которая уничтожила Советский Союз только с одной целью – получить право на частную собственность, хотя ей и при советской власти жилось, в общем-то, неплохо.
Собственность – вещь не только социальная, но и вполне материальная, и если она стала исчезать на одном социальном полюсе, то значит, точно такой же ее объем должен был появиться на другом, т. е. собственность высшего сословия должна была неизбежно перейти к низшему. Этот процесс проходил так же, как и в армии, – в форме перераспределения социальных прав. Однако, ограничив права собственности капиталистов, фабзавкомы не знали, куда идти дальше и что с этим делать.
На первый взгляд, тут можно усмотреть некоторое противоречие, поскольку мы утверждали раньше, что под действием неотложных и неустранимых требований фронта государство буквально «прессовало» производительные силы с целью выжать из них как можно больше ресурсов, сил и средств. Оно повышало налоги и сборы, проводило реквизиции, забрало на фронт почти всех «кормильцев», а также гужевой транспорт – лошадей с повозками, крупный рогатый скот, загубленный в огромных количествах на сортировочных станциях, вообще на пути к фронту (знаменитым «теплушкам» теперь приходилось возить людей, скота для них больше не было) и т. д.
Все вместе это вело к повышению степени мобилизации низшего сословия, ведь чтобы выжить, ему нужно было больше работать и больше отдавать. А целью революции как раз и было стремление освободиться от всех повинностей и обязанностей, освободиться от непосильной мобилизации и, конечно, никому ничего не отдавать. Получается, что теперь, после революции, низшее сословие уже само начинает мобилизацию.
Однако здесь все же нетрудно заметить разницу между мобилизацией, которую проводило царское правительство, и самомобилизацией низшего сословия. Правительство и «буржуи» делали это с целью выжать, а пролетарии – чтобы выжить. Эти разнонаправленные действия указывают на принципиально различные виды мобилизации, различные по форме, по содержанию и по целям. «Верхи», пытаясь повысить степень мобилизации низшего сословия, делали это в рамках существовавшего сословного законодательства. С его помощью они мобилизовывали других, но не себя.
А собранные, вернее, мобилизованные в устойчивые социальные группы всем ходом предыдущей истории пролетарии в момент общей опасности (например, при закрытии Путиловского завода 22 февраля 1917 года) предпринимали массовые действия с целью изменить или отменить это законодательство, потому что у них была совсем другая цель – выжить. Для этого нужно было мобилизовать всех, т. е. и себя, и других, главным образом за счет перераспределения социальной нагрузки на сословия, за счет перераспределения прав и обязанностей и, конечно, имущества.
Под удар в первую очередь ставился доход от частной собственности, который концентрировался в руках высшего сословия и всего «образованного общества». Перераспределить доход без изъятия или ограничения частной собственности было невозможно. Но в тех условиях, как нам кажется, делать это было не очень сложно, так как было бы наивно полагать, что пролетарии, сельские в том числе, – это единственная социальная сила, которая стремилась ограничить права частной собственности в сословном обществе. Как ни странно, но решение этой задачи им заметно облегчило… царское правительство, на протяжении многих лет также пытавшееся ограничить права частной собственности, между прочим, с помощью того же сословного права.
«Буржуев» не любили все, даже аристократы. Как сказал как-то П. Н. Дурново, еще будучи министром внутренних дел, «это будет похуже рабочих; тех можно пострелять. А что с этими сделаешь?».[496]
С высоты сегодняшних представлений о собственности, о капитализме вообще это, возможно, покажется каким-то недоразумением, многие скажут – этого просто не может быть. Но это опять – если исходить из существующих представлений о капитализме. А если согласиться с нашим выводом о том, что капитализм середины XIX и начала ХХ века в России был сословным, то опять все сразу становится на свои места.
«Мы без сомнения живем в такое время, – говорил летом 1912 года в своем докладе перед “Обществом экономистов” в Киеве Д. Л. Александров, – когда очень склонны считать круг задач государства почти неограниченным. Такие взгляды проявляются в проектах огосударствления почти во всех экономических областях».[497] Он приводит данные, которые свидетельствуют о значительном росте доли государства в доходной части бюджета. За период с 1875 по 1908 год она выросла с 15,5 до 53,61 процента. Это значит, что в конце этого периода более половины государственного бюджета России составлял доход от хозяйственной деятельности казенных предприятий (сейчас, в начале XXI века, по разным оценкам, – от 50 до 70 %). Это и было конкретным выражением мобилизационных усилий государства, его стремления взять дело в основном военного или околовоенного производства в свои руки.
Так или иначе, это было свойственно и другим государствам. Но приближалась к России по своим темпам только Япония – от 8,4 до 31,7 %. А опережала ее по абсолютным цифрам только Германия – 51,5 и 62 %.[498] Тут невольно приходишь к мысли о некоторой закономерности происходившего.
Как отмечает В. В. Поликарпов, «к началу ХХ в., помимо большей части железных дорог, в казенное управление перешли такие заметные предприятия военной промышленности, как Балтийский и Обуховский заводы, а еще раньше – ряд уральских заводов; прекратилось арендование частной компанией казенного адмиралтейства в Петербурге, вскоре преобразованное в Адмиралтейский завод; провалились попытки международных групп финансистов выкупить Ижорский завод (а затем и все морские заводы); были брошены неуклюжие опыты «арендно-коммерческого» управления оружейными заводами.
«Кружение капиталов» в военной частной промышленности, – продолжает он, – представляло собой, таким образом, не только вопрос экономического, бюджетного бремени, но и крупную морально-политическую проблему. С началом мировой войны она стала источником потрясений, подрывая патриотические настроения в рабочей среде. Внимание привлекала публичная распря между правительством и оппозиционными «общественными» организациями – военно-промышленными комитетами, союзами земств и городов – из-за распределения между ними ответственности за срыв снабжения фронта и понесенные поражения. Были выставлены напоказ неспособность правительства организовать военные усилия и в то же время бессовестное извлечение чрезвычайных прибылей предпринимателями, пристроившимися к военным заказам и явно экономившими на заработной плате. Правительство само, хуже социал-демократов и эсеров, разжигало страсти, изобличая, при поддержке черносотенных агитаторов, правой печати и думских деятелей, корыстное поведение военно-промышленного предпринимательства и нахваливая военную администрацию за ее заботу о рабочих на ведомственных предприятиях».[499]
Получается, что война только ускорила процесс изъятия крупной частной собственности, ориентированной на военное или околовоенное производство, который с переменным успехом шел на протяжении многих лет. Взяв на себя обязательства по защите частных предприятий от риска потерь, государство в новых условиях, в условиях мировой войны, начало тяготиться своим патернализмом. Отсюда «распря между правительством и оппозиционными «общественными» организациями», которые так же, как и многие акционерные предприятия, существовали при поддержке того же правительства.
А на самом деле только царское правительство обладало реальными инструментами для воздействия на этот процесс. Социалисты, кроме пропаганды и организации стачек, существенно повлиять на него не могли. Тем не менее, полярные по своей сути социальные силы действовали совместно против сословного капитализма с разных сторон, но в одном направлении – в направлении ограничения сферы его деятельности и его прав. И тогда «общественные» организации и правительство, как мы полагаем, поедали друг друга только ради того, чтобы более эффективно проводить мобилизационные мероприятия, разрушая сословную частную собственность и облегчая пролетариату работу в том же направлении.
«Где же тот предел, дальше которого Государственная Дума и Правительство не признают возможным пойти в отношении привлечения государственной власти к организации промышленности на средства казны? Мы этого предела не видим», – говорилось в Докладе Совета съездов представителей промышленности и торговли в 1914 году. Государственная Дума и вполне солидарное с ней Правительство, подчеркивали авторы Доклада, полагают более своевременной «политику возможно большего расширения хозяйственных операций казны и вовлечения ее во все новые и новые отрасли промышленности в целях борьбы с частной промышленностью»[500] (выделено В. М.).
А мы бы сказали – в целях повышения степени социальной мобилизации. Потому что целью было не уничтожение частной промышленности как таковой, а устранение посредника в лице неэффективных и существующих во многом за государственный счет владельцев предприятий и их акционеров.
Понять это вне рамок сословного капитализма совершенно невозможно. В мирное время, без всяких видимых причин государство душит своих капиталистов – курицу, которая могла бы приносить золотые яйца, сокращает сферу их деятельности и расширяет собственные монополии. Получается, действительно «буржуев» не любили все – они получали сверхприбыли, а народ и государство несли убытки (капитализация прибыли и национализация убытков).
В нашем представлении, накануне войны и в условиях колоссального внешнего долга Правительство стремилось повысить мобилизационные усилия и выжать как можно больше. Но тот самый «насос», который был запущен вскоре после освобождения крестьян от крепостной зависимости в ходе масштабного строительства железных дорог и расцвета банков, продолжая успешно выкачивать ресурсы из народного хозяйства, за два с половиной года войны почти достиг дна.
Пролетариат под влиянием тяжелых условий жизни и социалистической пропаганды также повышал уровень своей мобилизации, но только для того, чтобы выжить, ему тоже мешал частный капитал, не позволявший перераспределить финансовые потоки в ущерб собственным интересам, в ущерб извлечению «чрезвычайных прибылей», которые ему обеспечивало государство.
В годы войны все государства проводили мобилизационные мероприятия на основе военных законов, которые принимали соответствующие законодательные органы. В России, по сути своей, военном обществе, ничего подобного не было. Не было ни закона, ни какого-нибудь государственного органа, который отвечал бы за весь комплекс экономической и социальной мобилизации. Генерал Н. Н. Головин подчеркивал: «коренное разрешение вопроса могло быть только одно: создание Министерства снабжения, которое и должно было действенно объединить всю работу по снабжению как армии, так и страны. Хотя этот вопрос и подымался некоторыми членами Государственной думы во время рассмотрения законоположения об Особых совещаниях, но он не встретил сочувствия в этом законодательном учреждении. В этот период войны, отношения между правительством и Государственной думой обострились. Правительство потеряло доверие общественных кругов. Общественные круги и выразительница их, Государственная дума, опасались, что вновь образованное Министерство снабжения сразу же станет столь же мертвящим бюрократическим учреждением, каковым оказалось Военное министерство».[501]
В действительности же выходом в той ситуации стал Военно-промышленный комитет – общественная организация промышленников с разветвленной региональной сетью, которая охватывала как фабрично-заводские предприятия, так и кустарные артели. Во многом благодаря его усилиям, а также работе земских организаций, к середине 1916 года был ликвидирован снарядный голод и налажены поставки армейского имущества в войска. Благодаря чему прирост валового промышленного производства поднялся до… –0,4 %.
Но деятели этого общественного института славились среди современников в основном своей безграничной алчностью и казнокрадством, так как без зазрения совести наживались на военных заказах. Осуществить надлежащую организацию тыла, утверждал Н. Н. Головин, можно было только принятием Закона о всеобщей промышленной военной повинности, составленного на основании тех же принципов, что и «Закон о всеобщей воинской повинности». Но «Совет министров трижды отклонил законопроект о милитаризации заводов, работающих на оборону. Несомненно, что он боялся рабочих. Так же точно он не смел по-настоящему бороться со злоупотреблениями промышленников».[502]
С падением царского режима и установлением диктатуры Временного правительства, как мы выяснили, диктатуры без власти, уже ничто не могло помешать изъятию частной собственности у капиталистов, потому что и право, и власть после Приказа № 1 переместились вниз, повысив социальный потенциал низшего сословия, который стал реализовывать свою новую власть на местах. Теперь оно решало, что делать с «буржуями».
«Каждый день приносит известия о том, что рабочие той или иной фабрики объявляют предприятие своей собственностью, смещают администрацию, заменяют ее выборной из своей среды, берут управление в свои руки. На языке этих рабочих это называется «социализацией» фабрик и заводов», – писал в 1917 году известный в то время экономист и руководитель одного из департаментов министерства труда Временного правительства С. О. Загорский. Он был против такого развития событий.
По его мнению, настоящий социализм, научный социализм исходит из того, что частную собственность, которая является источником эксплуатации человека человеком, можно устранить только одним путем – на смену ей должна прийти государственная собственность на средства производства.[503] Таким образом, фабзавкомы, которые «быстро вникли в экономику предприятия» и взяли «на учет запасы сырья и топлива», но не знали, что с этим делать, получили точное целеуказание, реальную политическую линию, реальную политическую программу.
Вот вам и социализм! Его продвигает не большевик, не Ленин с Троцким, а ответственный работник «буржуазного» Временного правительства, профессиональный экономист, приват-доцент. И он был не одинок.
А три года спустя и за год до начала НЭПа, находясь в эмиграции, он уже обвинял большевиков в отходе от социалистических принципов: «Два момента являются наиболее характерными для социалистического строя: психологическое преодоление чувства частной собственности и уничтожение разделения общества на классы и классовых антагонизмов. Но именно этого-то как раз в советской республике не замечается». Вместо этого советская власть «создала условия для возрождения примитивного хищнического капитализма».[504]
С высоты сегодняшних знаний довольно забавно читать обвинения большевиков в возрождении капитализма. Видно, мы действительно чего-то не понимаем в нашей истории, если все хотели социализма, а большевики его почему-то гробили. Правда, и наши некоторые не очень щепетильные современники – сторонники умозрительных «кентавр-идей», желая, видимо, поразить рынок нездоровыми сенсациями, и вторя Л. Б. Троцкому и анархистам, так и говорят: большевизм – это «также идеология и практика ускоренного развития… капитализма».[505]
На первый взгляд и если не вдаваться в подробности, в социальную суть явления, можно действительно впасть в грех и обвинить большевиков в капитализме, поскольку, как утверждал С. О. Загорский, несмотря на «мунипализацию» недвижимой собственности, «дома и городские участки» продаются и покупаются, промышленные и торговые предприятия, «национализированные советской властью», служат предметом широкого биржевого оборота, хотя биржа закрыта, а торги запрещены. Реальных акций не существует, и игра совершается «на разницу». Точно так же существует и запрещенная свободная торговля, «ею занимаются решительно все», и называется это спекуляцией.
Однако нетрудно понять: парадоксальная ситуация объясняется просто – переход всех частных предприятий в руки государства привел к тому, что на службу Советам были привлечены прежние руководители этих предприятий, во многих случаях и прежние собственники, поскольку в неграмотной и отсталой стране их просто никто не мог заменить. Это был объективно существующий социальный факт, с которым большевики в тот момент ничего не могли поделать.
Бывшие господа стали «спецами», только теперь они получали фиксированную зарплату или паек, а не доход. Доход шел напрямую в пользу государства, минуя неэффективного посредника. В этом, в частности, и заключался главный смысл мобилизации. «Спецы» стали многочисленной и все возрастающей частью государства, советской бюрократией, что, судя по всему, не мешало им заниматься привычной, но незаконной в новых условиях предпринимательской деятельностью. Их все хорошо знали, с ними мирились и даже немного посмеивались, как позже над товарищем Бываловым (однокоренное от «бывший») из фильма «Волга-Волга», явно не отличавшимся деловой эффективностью.
«Раньше буржуазные дельцы были юридическими собственниками того металла, дров, кожи, мануфактуры и пр., которые фигурировали в их сделках. Теперь они потеряли прежние права юридической собственности, но сохранили в сильной мере права фактического распоряжения»,[506] – утверждал С. О. Загорский.
Получается, что большевики установили диктатуру пролетариата только для того, чтобы перевести собственников в разряд управленцев, распорядителей теперь уже государственной собственности. Собственно, это то, к чему стремилась и царская власть, конечно, неосознанно и под давлением обстоятельств, но она не могла этого реализовать, поскольку находилась в плену мифа о частной собственности и ее неприкосновенности.
Но ведь собственность, как мы установили выше, до этого была частно-сословной. И если хозяев лишили прав на частную, но сословную собственность, оставив их в роли ее распорядителей, то характер самой собственности от этого не изменился. А главное – она никуда не исчезла и, перестав быть частной, по-прежнему оставалась сословной (а не коллективной, как у М. С. Восленского). Теперь ею распоряжалось сословие советских служащих, хотя формально, по закону, и не считавшееся сословием. Просто «пролетарское» государство понизило их правовой статус, превратив из хозяев в распорядителей и управленцев, в менеджеров, говоря по-современному. Что в очередной раз подтверждает тот факт, что в военном обществе именно право определяет и бытие, и сознание.
Несомненно, что глухая тоска по утерянному праву на собственность и социальное превосходство не ушла из жизни вместе с первым поколением спецов. Она передавалась из уст в уста, шепотом, намеками, как прошлый опыт, как стиль управления, как образец презрительного отношения к подчиненным – к черни, как образ жизни «образованного общества», которому стали подражать новые поколения управленцев и так называемой интеллигенции, ненавидевшие «совдепию», ее уравниловку и, конечно, ее социальную справедливость.
Как говорил Остап Бендер, с девяти до шести они все были за советскую власть. А в остальное время делились своей «любовью» к ней с новыми поколениями советской элиты, которая «по жизни» была инфицирована штаммом привилегированного права; к ХХ съезду КПСС его споры уже широко распространились в этой среде. Как вспоминал В. М. Молотов, «все хотели передышки, полегче пожить…, чтобы напряженность как-то ушла».[507] Теперь становится понятно, что, открыв шлюзы, Н. С. Хрущев избавил элиту от ответственности за выполнение социальных обязанностей, державшуюся до этого в основном на страхе. И у элиты осталась «только» власть и «только» привилегированные права, к которым после 1991 года прибавилась еще и частная собственность. Вместе с водой выплеснули ребенка – социальную справедливость, второй раз в нашей истории, потому что именно так сделала и Екатерина II в 1785 году.
В этом смысле номенклатурная революция 1991 года, естественно, не была случайностью. В отличие от февраля 1917 года, она спустилась сверху и, вопреки популистским лозунгам о свободе и демократии, преследовала цели, обратные и свободе, и демократии, и, конечно, социальной справедливости. О чем, в частности, свидетельствует постыдное первое место в мире, которое заняла Россия в 2012 году по показателям имущественного неравенства. Хорошо еще, что В. В. Путин в свое время сломал «семибанкирщину», а то у нас было бы почище, чем на Украине.
И опять это не тождественно политарному пониманию так называемого «азиатского способа производства», поскольку и в данном случае речь идет об общем сословном праве, а не об «общеклассовой» частной (или государственной) собственности. Это, в частности, говорит о том, что общество наделяет индивида не только правом на социальную жизнь, и делает это избирательно, но наделяет его и правом на собственность! И тоже избирательно!
Чтобы лучше это себе представить, рассмотрим некоторые виды частной собственности, которые были свойственны Российской империи. Например, частная собственность императора и отдельная от нее частная собственность императорского дома – у них был разный статус, разное правовое обеспечение.
А для остальных еще две формы частной собственности – полная («Свод законов гражданских», ст. 423) и неполная (ограниченная, ст. 432). При этом право полной собственности могло принадлежать в равной степени как отдельному лицу, так и группе лиц: «Право собственности есть полное, когда в пределах, законом установленных, владение, пользование и распоряжение соединяются с укреплением имущества в одном лице или в одном сословии лиц, без всякого постороннего участия».[508]
То есть закон не делал различий между собственностью отдельного лица и группы лиц, например, между собственностью крестьянина и сельской общиной. Но и в том, и другом случае, как мы установили выше, она была одинаково, т. е. сословно ограничена, ее нельзя было продавать или закладывать без соблюдения «охранительных» норм, установленных законом. Другими словами, полная собственность в применении к нижнему сословию была в некотором смысле… неполная.
С действительно «неполным правом» все обстоит еще сложнее, «оно ограничивается в пользовании, владении или распоряжении другими посторонними, также неполными на то же имущество правами».[509] Например, «владельцы дорог, чрез которые большие дороги пролегают, не должны препятствовать никаким образом проходу и проезду по оным» (ст. 434).
Или – «для подножного корма прогоняемого скота, владельцам дач, прилегающих к большой дороге, запрещается скашивать и вытравлять траву, растущую на пространстве мерной дороги» (ст. 435). Статья 453 разрешала проезд через частные угодья и рубку чужого леса в них, но только не на продажу, а для собственных нужд. То же самое относилось к бортничеству и собирательству. В целом можно сказать, что частное право ограничивалось там, где затрагивало общие нужды – строительство дорог, мостов, мельниц, заготовку дров или строительного материала и т. д.
Однако право частной собственности ограничивалось не только в интересах крестьян. Государство старалось ограничить его и в границах высшего сословия, сохраняя в этих целях институт родовых имений, которые нельзя было отчуждать помимо рода, потому что они не принадлежали частному лицу, они принадлежали семье или сословию.
Наиболее ярким выражением родовых имений были так называемые «заповедные имения». Статья 485 гласила: «заповедное имение признается собственностью не одного настоящего владельца, но всего рода, для коего оное учреждено».[510] Продавать, дарить или завещать его, а также размещенные на его территории фабрики, заводы, промыслы и другое недвижимое имущество, было запрещено. Оно передавалось только по наследству.
В отдельных случаях его можно было продать дальнему родственнику по «боковой линии». И хотя Энциклопедический словарь Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона отмечал, что заповедное имение «у нас совершенно искусственное учреждение, созданное в интересах поддержания дворянских родов, но почти совсем не привившееся к жизни»,[511] сам факт его существования говорит о наличии ограничений права частной собственности даже для высшего сословия.
В условиях тягот мировой войны государство все больше склонялось к пониманию самого себя как единого «заповедного имения». Так, законом от 2 февраля 1915 года оно легко отменило право частной собственности «в отношении землевладения и землепользования неприятельских выходцев», т. е. русских подданных – немцев, австрийцев и венгров в приграничных и прифронтовых областях, и даже немецких колонистов, проживавших в глубоком тылу, например, в Сибири.
Такое понимание права собственности и его реализация радикально отличались, скажем, от Кодекса Наполеона начала XIX века, по которому «собственность есть право пользоваться и распоряжаться вещами наиболее абсолютным образом».[512] Понятно, что в капиталистических странах Европы и Америки начала ХХ века частная собственность была едина, ее ничто не ограничивало (кроме судебных решений, конечно), там этого не могло быть просто по определению.
И это то, что отличает действительно капиталистическое общество от военно-сословного, в котором собственность – это часть права на социальную жизнь: в таком обществе не может быть капитализма в его классическом понимании, потому что собственность можно дать, а можно и забрать или ограничить. Соответственно, это ограничивает и свободу, т. е. ограничение прав собственности ведет к ограничению свободы, к ограничению гражданских прав в том смысле, который им придают на Западе.
Это не было только феодальным пережитком, как может показаться на первый взгляд, потому что отношения сословно ограниченной частной собственности были всеобщей правовой нормой, действующей на всей территории империи. Если в экономике феодальные «пережитки» охватывали 66,7 % экономических отношений, то в области права – 100 %.
Конечно, в Европе похожие правовые отношения давно ушли в прошлое. Как писал известный в начале ХХ века правовед В. И. Курдиновский, «некоторые из ограничений права собственности в юридическом распоряжении вещью были известны ранее в Западной Европе, но не встречаются в действующем законодательстве».[513] Для нас же они были реальностью, и в соответствии с этой реальностью выстраивались все социальные, гражданско-правовые и культурные отношения.
Именно этим правом широко пользовалось царское правительство «в целях борьбы с частной промышленностью» даже в условиях мира и вопреки известному высказыванию императора, увековеченному на картине И. Е. Репина «Прием волостных старшин Александром III» – «Всякая собственность, точно так же, как и ваша, должна быть неприкосновенна».[514]
Это, безусловно, было только благим пожеланием императора, потому что в России частная собственность никогда не была неприкосновенной или священной; до 1785 года она вообще была условной. А после – частно-сословной. Ее раздавала власть на определенных условиях в целях сохранения ее внутри сословных границ, внутри сословий.
Поскольку в ходе колоссальной по своим масштабам и бесцельной для России мировой войны вопрос о частной собственности сливался с вопросом о повышении социальной мобилизации, то частное право стало терять свой вес по сравнению с сословным. Частная собственность стала препятствием для «выжимать», но и выжить большинству населения при господстве частной собственности с ее свободными ценами становилось все труднее. В результате под давлением такого тяжкого социального факта как мировая война в этот действительно исторический момент обострился инстинкт самосохранения социума, который стремился найти выход из безнадежной ситуации.
Февральская сословно-анархическая революция в силу своей стихийности не могла предложить страдающему населению ничего лучше, как сломать не только старую политическую систему, но и старую правовую систему. А что взамен? Естественное право, похожее на анархию? Начитавшись иностранных книжек, современники называли это стихийное движение демократией. Но в сословном обществе демократия не может выйти за сословные границы, и не только потому, что эти границы защищает закон. А потому еще, что эти границы защищает и само общество – по традиции, в силу привычки, в силу сложившихся отношений. Ведь сословие, как гласит «Новейший философский словарь», это «понятие для обозначения социальных групп (общностей), главным отличительным признаком которых выступают фиксируемые в обычаях (выделено В. М.) и законах обязанности и права, передаваемые по наследству».
Сломав старорежимный порядок, сословия продолжали хранить верность себе, проявляя, как утверждал Н. А. Бердяев, «болезненную раздвоенность нашего национального самосознания». Откуда оно взялось, он, как и всякий потомственный обладатель бессрочного паспорта (отец – кавалергард, мать – урожденная княжна), понять не мог. А между тем самосознание каждого сословия определялось его правами. Потеряв часть прав, высшее сословие растерялось и уже не знало, что ему делать и куда идти, стало как бы метаться между капитализмом и социализмом, между демократией и диктатурой, не понимая социальной природы этих вещей. Все его помыслы не шли дальше Учредительного собрания, вопрос о созыве которого во время войны В. Д. Набоков называл «роковым».[515]
Зато у нижнего сословия была вполне определенная цель – мир любой ценой, фабрики – рабочим, земля – крестьянам. После Приказа № 1 этот процесс пошел «самотеком». Никакое Учредительное собрание не было в состоянии его остановить. Фабрики перешли под управление рабочего контроля, а земля, вернее, ее плоды, перешла в государственную собственность еще 25 марта 1917 года в соответствии с законом Временного правительства о «хлебной монополии», которую, правда, провести в жизнь так толком и не смогли (доводить ее «до ума» пришлось большевикам).
Но юридически все это и после Февраля по-прежнему принадлежало высшему сословию в соответствии с сословным «Сводом законов», который в новых условиях и несмотря на поправки, вносимые в него узурпировавшим законодательные права «демократическим» правительством, превратился в «кажущуюся нормальность».
Поэтому можно сказать, что борьба между Советом, а после июльского кризиса – между левым крылом социалистов и Временным правительством велась вокруг права собственности, а значит, и права проводить ту или иную политику. «Левеющее» население, уставшее от неопределенности и от мучительного ожидания Учредительного собрания, особенно после Корниловского мятежа, требовало углубления революции. А Временное правительство изо всех сил жало на тормоза, хотя фактически тоже пыталось выйти на какие-то политические решения, не связанные с «учредилкой», но способные указать путь к новым формам демократии.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.