Великая сословная контрреволюция и понятие сословного капитализма
Великая сословная контрреволюция и понятие сословного капитализма
За царя и отечество в тот момент почему-то никто не захотел умирать, офицеры разбежались и попрятались, вертикаль власти в центре и на местах буквально рассыпалась. При этом мы даже не можем представить себе, до какой степени отчаяния и ненависти должны были дойти солдаты, чтобы выйти из подчинения командиров и нарушить присягу. Столетиями русский солдат, воспитанный в духе чинопочитания, считался самым надежным, мужественным, неприхотливым. Для нас чинопочитание – это просто слово, а тогда это была жизнь.
«Собирает деревня сход; кто первый начинает говорить – старики, они старше, умнее, им и почет, – говорилось в «Памятке по чинопочитанию для нижних чинов». – Вспомни, как ты ломал шапку пред становым, урядником и даже старостой; готов был простоять с непокрытой головой целые часы, лишь бы тебе простили какую-нибудь вину, либо повременили бы податью».[254] Чинопочитание было образом жизни, оно впитывалось с молоком матери. А в армии оно являлось еще и юридической нормой: «Воинская дисциплина состоит в строгом и точном соблюдении правил, предписанных военными законами. Поэтому она обязывает точно и беспрекословно исполнять приказания начальства, строго соблюдать чинопочитание, сохранять во вверенной команде порядок…».[255]
Примем чинопочитание за одну часть национального самосознания, о котором говорил Николай Бердяев. Потому что в рамках чинопочитания формировалось сознание тех, кто жил по его правилам, у кого практически не было социального права и тем более не было и социальной власти (не равно служебным категориям). И то, и другое принадлежало тем, кто старше по жизни, по состоянию, по чинам.
Строго говоря, отсутствие или недостаток прав у крупной, демографически доминирующей социальной группы является как бы обратным признаком сословности (прямой признак – наличие прав). В. О. Ключевский определял ее как «классы, на которые делится общество по правам и обязанностям».[256] По его мнению, сословия устанавливаются законом и являются категорией юридической. Точно такого же мнения придерживался и «Энциклопедический словарь» Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона: «термином «сословие» обозначают отдельную группу подданных, своим юридическим положением каким-либо определенным образом отличающихся от остального населения, причем отличия эти передаются по наследству».[257]
Сегодня на сословие смотрят несколько шире, рассматривая его как «понятие для обозначения социальных групп (общностей), главным отличительным признаком которых выступают фиксируемые в обычаях и законах обязанности и права, передаваемые по наследству».[258] То есть сословность формируется не только законом, но и обычаем и, естественно, передается по наследству.
Тем не менее, мы останавливаемся на определении В. О. Ключевского, так как считаем, что оно отличается большей глубиной в разработке соотношения прав и обязанностей и оперирует строго очерченными нормами закона. Так, он отмечал, что «существенным и наиболее осязательным признаком сословного деления служит различие прав, а не обязанностей. Довольно простого анализа обоих этих понятий, чтобы видеть, что когда речь идет о сословном различии обязанностей, то при этом, разумеется собственно различие прав: обладая различными правами, классы общества могут нести одинаковые государственные обязанности. Но если на них возложены неодинаковые обязанности, то они не могут обладать равными правами».[259]
Это совпадает с выводом, к которому мы пришли выше, о том, что социальная справедливость обеспечивалась в Орде равенством в исполнении обязанностей, и права нельзя было отделить от обязанностей. Г. В. Вернадский называл это Статутом связанной службы. Неравенство прав в Орде компенсировалось равной ответственностью за исполнение обязанностей, службой, главным образом военной, что создавало устойчивость в социальных отношениях, сохраняло социальную справедливость при неравенстве прав.
В России история распорядилась иначе. Жалованная грамота российскому дворянству 1785 года отделила права от обязанностей, предоставив дворянству «вольность» перед государством и подтвердив навечно его привилегированные права. Таким образом была отменена социальная справедливость военного общества, и с этого момента ее отсутствие стало типологическим признаком Российской империи.
Именно так воспринимали эту свободу и некоторые родовитые, но излишне совестливые для своего состояния дворяне. Даже сто лет спустя после выхода Грамоты столбовой дворянин, статский советник М. К. Поливанов подчеркивал ее несправедливость и делал это в крайне осторожных выражениях, видимо, опасаясь гнева всего дворянского сословия: «…статьи, наиболее излюбленные почитателями грамоты, имеют как бы отрицательный смысл относительно справедливости к другим состояниям, населяющим государство…».[260] Отсюда можно представить себе, как остро воспринимали освобождение дворянства те, кто ему не принадлежал.
Ничего подобного нельзя сказать, например, о Франции, где практически в это же время происходили бурные социальные процессы прямо противоположной направленности. Великая французская революция 1789 года отменила все сословные привилегии, установила равенство всех перед законом, сделав частную собственность естественным правом.[261] В России же частная собственность до и после 1785 года была сословной, хотя 1861 год и внес некоторые коррективы в ее статус – крестьяне все-таки получили право на землю, правда, не частное, а как бы лично-общественное, через сельскую общину, потому что главным образом она и стала субъектом земельного права.
Как писал в 1895 году С. Ф. Шарапов, «в то время, как на западе главный плательщик прямых и косвенных государственных налогов – земельная и промышленная буржуазия, а пролетариат участвует лишь в налогах косвенных, в России подавляюще огромная часть податной тягости ложится на крестьянскую общину, оставляя на долю остальных сословий лишь небольшую часть налогов прямых и около половины косвенных».[262]
Теперь вновь приобретенная свобода одного сословия стала оплачиваться возросшей несвободой другого. Поскольку, как мы уже говорили, социальные отношения обладают определенной энергией, социальным потенциалом, то увеличение потенциала за счет расширения прав или свобод на одном полюсе с неизбежностью ведет к его понижению на другом. Это вытекает из того, что социальный потенциал как внешний признак социального факта, который, по Э. Дюркгейму, равен любой материальной вещи, не возникает из ниоткуда и не исчезает бесследно, он действует в соответствии с законом сохранения энергии, в том числе социальной. Поэтому трудно переоценить этот хотя и не рядовой, но все-таки достаточно прозаичный акт государственной власти, предоставившей «свободу» дворянству, если рассматривать его с точки зрения развития социальных перспектив.
В данном случае его вполне можно оценить как революцию, правда, она вышла какой-то половинчатой, к тому же спустилась сверху. Можно сказать, что эта «полуреволюция» стала своеобразным антиподом Великой французской революции, поскольку привела к обратным результатам. Но все-таки часть общества получила свободу, пусть и сословную, пусть и не совсем полную, поскольку дворяне-помещики все еще были обязаны нести ответственность за дееспособность своих крестьян. Поэтому назовем эту «полуреволюцию» по аналогии с французской и в противоположность ей Великой сословной контрреволюцией 1785 года.
Звучит как-то странно, правда? Мы привыкли к «великим революциям». Ну и пусть… Зато это точно отражает социальную сущность никем не замеченной «великой контрреволюции», перевернувшей все социальные отношения в России с ног на голову. Благодаря такому нетривиальному взгляду на социальный факт мы сразу сможем найти ответ на вопрос, который давно мучает наших историков, – почему отмена крепостного права, личное освобождение крестьянства, парадоксальным образом лишь добавила обществу социальной напряженности.
Обычно говорят о половинчатости реформ 1861 года, об их полуфеодальном характере, о том, что они «послужила юридической гранью между двумя крупнейшими эпохами российской истории – феодализма и капитализма».[263] Но какой же это капитализм, если после освобождения крестьян в России сохранилось сословное общество, т. е. сохранилось деление общества «по правам и обязанностям» (В. О. Ключевский) или, по-современному, сохранились социальные группы, «главным отличительным признаком которых выступают фиксируемые в обычаях и законах обязанности и права, передаваемые по наследству»?
Французская буржуазная революция, например, сначала отменила сословия (Декрет 4–11 августа 1789 г.) и установила равенство всех перед законом (Декларация прав человека и гражданина 26 августа 1789 г.), и только потом, в якобинской Конституции 1793 года, особо подчеркнула неприкосновенность частной собственности – главного завоевания капиталистического общества. То есть сначала равенство и политические права, а потом неприкосновенность частной собственности.
В самом тексте Конституции положения о собственности занимают нисходящее место по отношению к понятиям равенства, свободы и безопасности (ст. 2, 3, 16),[264] являясь по существу одним из прав человека – четвертым по счету, на первом месте стоит равенство. Другими словами, по-настоящему капиталистическая частная собственность возможна только в условиях равенства, она есть результат некоторых социальных отношений, связанных с перераспределением прав и обязанностей в обществе на основе «выравнивания» прав.
В этом и была революция, ведь отсутствие равенства в жизни всех народов было естественным ходом истории, в состоянии социального неравенства люди прожили тысячи лет, и это было нормально. Но только в условиях западного рационализма, как отмечал в свое время Макс Вебер, мог появиться буржуазный промышленный капитализм с его рациональной организацией свободного труда, который не может существовать без равенства и свободы.[265]
Характерно, что и сегодня среди исследователей Французской революции нет единого мнения относительно ее характера. Однако в одном сходятся многие – «революция носила антикапиталистический характер и представляла собой взрыв массового протеста против капитализма или против тех методов его распространения, которые применялись правящей верхушкой».[266] Если мы правильно пониманием этот вывод И. Валлерстайна, то та форма капитализма (по существу, сословного), которая уже существовала до революции, и которую насаждала в стране французская аристократия, не устраивала ни крестьянство, ни мелких предпринимателей, т. е. буржуазию, и не потому что у них не было собственности, а потому что у них не было прав, не было равенства в правах с высшими сословиями и поэтому не было свободы. Как отмечал известный в конце XIX века публицист К. Ф. Головин, превращение во Франции домашнего ручного производства в мануфактуру и «связанное с ним усиление кредитных операций создали богатое среднее сословие, своими капиталами сильно переросшее земельное богатство аристократии».[267] Тогда понятно, почему первым актом Французской революции стала отмена именно сословий – частная собственность уже была, ей не хватало свободы.
И тогда понятно, почему Освобождение 1861 года в России добавило обществу социальной напряженности – 647 бунтов за первые четыре месяца, что равнялось количеству бунтов за 29 лет правления Николая I.[268] Внешне освободительные реформы здесь чем-то напоминали то, что происходило во Франции, только свободу никто не завоевывал. Ее раздавали по частям с разницей в 76 лет сверху – вниз. Главное же отличие от Франции заключалось в том, что реформы эти проводились в сословном обществе, и сословия отменять никто не собирался.
«Проследите жизнь всех сословий, – говорилось в одной из первых революционных прокламаций, вышедших вскоре после Освобождения, – и вы увидите, что общество разделяется в настоящее время на две части, интересы которых диаметрально противоположны и которые, следовательно, стоят враждебно одна к другой».[269] Где же тут свобода и равенство, и не отсюда ли берет начало «болезненная раздвоенность национального самосознания» по Н. А. Бердяеву?
Получается, что свобода и равенство были декретированы только внутри отдельно взятого сословия – сначала дворян (1785), а потом крестьян (1861). Между сословиями, а значит и в обществе в целом, равенства не было хотя бы в силу того, что на них были возложены разные обязанности («огромная часть податной тягости ложится на крестьянскую общину») и вытекавшие из этого разные права. Не случайно большинство современников Освобождения в связи с временнообязанным положением крестьян и возникшими новыми тяготами по обслуживанию выкупных платежей считали, что «свобода не настоящая». Ничего удивительного, настоящая свобода во французской «Декларации прав человека и гражданина» (ст.4.) заключалась «в возможности делать все, что не наносит вреда другому»[270] и провозглашалась как естественное право наряду с равенством и братством. Это до сих пор государственный девиз Французской Республики – Libert?, ?galit?, Fraternit?.
У нас же, повторяем, вновь приобретенная свобода одного сословия стала оплачиваться возросшей несвободой другого. А обманутые надежды обернулись всеобщим разочарованием, бунтами и кровавыми репрессиями против них, они же стали отправной точкой бурного революционного движения, закончившегося кровавой баней Гражданской войны.
Освобождение 1861 г. дало личную свободу крестьянам, но не дало им равных прав с другими сословиями, а значит, свобода была действительно «не настоящая». Не дало оно и средств к существованию, потому что собственность, которую получили крестьяне в результате либерального передела земли, была слишком мала, что только увеличило дистанцию до «равенства и братства». А если в обществе нет формального, законом установленного равенства (как во Франции), то не может быть и капитализма, не может быть и буржуазной собственности, потому что собственность вообще, рынок вообще и товарные отношения вообще существовали в том или ином виде всегда и везде.
Исходя из этого, полагаем, хотя, возможно, кому-то это покажется дикостью, что капиталистические отношения в России установились только внутри сословий. При этом для каждого из них они имели свои внутрисословные особенности, скажем, разную степень зрелости или строго очерченные законом области предпринимательской деятельности.
Дворяне, например, после 1785 года пользовались правом заниматься всякого рода предпринимательством, строить мануфактуры, фабрики, эксплуатировать недра, землю, лесные и водные ресурсы, заниматься торговыми поставками, пользоваться кредитами и т. д. Но, правда, только на своих землях, «по деревням», как говорилось в «Грамоте на права, вольности и преимущества благородного российского дворянства». Их права были защищены законом с полным набором демократических прав и свобод – «без суда да не лишится благородный чести», жизни и имения.[271]
Говоря по-простому, почти капиталистические и почти демократические отношения, за исключением ограничения свободы предпринимательской деятельности, выразившейся в норме «по деревням», и наличия свободных рабочих рук. Хотя, строго говоря, свободные руки им были не нужны – их вполне устраивала бесплатная рабочая сила крепостных. Помещичьи фабрики или мануфактуры редко работали на рынок. Обычно они работали под госзаказ, как, например, железоделательные заводы Строгановых, или представляли собой причуду, забаву для какого-нибудь вельможи, как фарфоровый завод Юсуповых. Поэтому дворяне не слишком увлекались предпринимательством, предпочитая просиживать штаны в многочисленных конторах, барствовать или просто проматывать состояние.
Купеческое сословие и мещане тоже пользовались определенным набором прав (в 1775 году их, например, освободили от подушной подати), позволявшим им вести дела не только в торговле, но и в производстве (промыслах), на биржах. Так, биржевым маклером по закону мог быть только человек купеческого состояния.[272] Можно сказать, что и они жили в общем-то в условиях развитых капиталистических отношений. Не хватало только свободных рабочих рук. Реформа 1861 года им их предоставила.
Крестьян же Освобождение оставило в раннем средневековье, хотя бы потому, что они существовали в другом, отличном от дворянского, правовом поле. Нести всю тяжесть налогового бремени было их сословной обязанностью. Для того, чтобы они лучше справлялись с этой ношей и ни на что больше не отвлекались, им не разрешали свободно передвигаться по стране. Сельский безлошадный пролетарий и «буржуй», кулак до 1906 года не имели права выезжать далее 30–50 верст за пределы своего места жительства без паспорта. А выдачу паспортов контролировала полиция на основе закона о видах на жительство.
Конечно, богатому крестьянину было легче решить проблему с разрешительным документом, хотя бы потому, что у него, скорее всего, не было недоимок (долгов), на что особенно обращал внимание закон: «Сельские обыватели, за коими числятся недоимки по тем из государственных, земских и мирских сборов, поступление которых обеспечивается круговою порукою подлежащих сельских обществ, могут получать паспортные книжки лишь с согласия обществ, к коим они приписаны».[273]
Справедливости ради надо сказать, что и недоимщики (должники) могли получить паспорт, что было особенно важно для тех, кто уходил на отхожий промысел, но тогда в нем делалась отметка о наличии недоимки, которую они должны были погасить до конца года. В противном случае паспорт им не продлевался (то же самое относилось к мещанам и ремесленникам – ст. 60 «Закона о видах на жительство»). А нанимать работников без паспорта помещики или фабриканты не имели права. Таким образом, и богатые, и бедные крестьяне (а также мещане и ремесленники) ограничивались в правах на свободное передвижение исключительно по сословному признаку.
Именно так закон трактовал и сам документ – это не только удостоверение личности, но и право «на отлучку из места жительства в тех случаях, когда это право должно быть удостоверено».[274]
Ограничивались они в правах и той самой круговой порукой, которая была формально отменена лишь в 1903 году, но просуществовала фактически до 1917 года, и общинной формой землепользования, которая в том или ином виде существовала до начала сталинской коллективизации вопреки так популярным сегодня столыпинским реформам. До 1903 года крестьян можно было пороть по закону. Так, в одном месяце 1885 года по приговору Глежевского волостного суда под Санкт-Петербургом «было высечено в одном обществе из 45 домохозяев 25, в другом из 45–23, в третьем из 35–26, в четвертом из 41–32, в пятом из 51–35, в шестом из 108–38».[275] Какое уж тут равенство, свободы тоже немного.
То есть товарные отношения в деревне к концу XIX века, конечно, нарастали, но можно ли их назвать по-настоящему капиталистическими? В своей знаменитой работе «Развитие капитализма в России» В. И. Ленин пришел к выводу, что «обломки дореформенного строя (прикрепление крестьян к земле и уравнительное фискальное землевладение) окончательно разрушаются проникающим в земледелие капитализмом».[276]
С ним трудно спорить. Эта работа до сих пор считается образцом научной мысли и ценным источником по аграрным отношениям конца XIX – начала XX века. Но ведь и до установления крепостного права на Руси, и при крепостном праве был рынок со свободными хлебопашцами, были арендаторы, были поденщики, были богачи и бедняки. Масштабы, правда, не те – средневековье, да и населения было меньше. Хорошо известно, что с древнейших времен, повторимся, собственность вообще, рынок вообще и товарные отношения вообще существовали в том или ином виде всегда и везде.
Не случайно Макс Вебер отмечал, что «стремление к предпринимательству», «стремление к наживе», к денежной выгоде, к наибольшей денежной выгоде само по себе ничего общего не имеет с капитализмом. «Это стремление наблюдалось и наблюдается у официантов, врачей, кучеров, художников, кокоток, чиновников-взяточников, солдат, разбойников, крестоносцев, посетителей игорных домов и нищих – можно с полным правом сказать, что оно свойственно all sorts and conditions of men (людям всякого рода и состояния, – В. М.) всех эпох и стран мира, повсюду, где для этого существовала или существует какая-либо объективная возможность». Подобные наивные представления о сущности капитализма принадлежат к тем истинам, от которых раз и навсегда следовало бы отказаться еще на заре изучения истории культуры. Безудержная алчность в делах наживы ни в коей мере не тождественна капитализму и еще менее того его «духу». Но, подчеркивал он здесь же, капитализм безусловно тождественен стремлению к наживе в рамках непрерывно действующего рационального капиталистического предприятия, к непрерывно возрождающейся прибыли, к рентабельности.[277]
Сомневаться в рентабельности помещичьего хозяйства, нам кажется, было бы наивно. Она была заложена в условиях освобождения крестьян, ставших особенно выгодными именно для помещиков. Конечно, владения у всех были разные, было множество мелких и убыточных поместий, да и не все помещики оказались эффективными хозяевами даже в этих стерильных для них условиях. К тому же серьезный удар по освобожденным помещичьим хозяйствам нанес кризис «хлебных цен» конца XIX – начала ХХ веков. Но кто хотел заниматься своим хозяйством, имел все шансы достичь успеха. Ведь Освобождение 1861 года, отменив последнюю сословную обязанность помещиков перед государством – социальную защиту крестьян, окончательно и по-настоящему свободными сделало только их и только в 1861 году. Эта обязанность достаточно серьезно мешала помещикам, не давая им насладиться всей полнотой свободы образца 1785 года. Так, один из поборников дворянских прав писал накануне Освобождения: теперь «мы будем платить за работу, и не будем содержать тунеядцев», «законного требования на нашу щедрость уже более не будет».[278]
Какова была барская щедрость, можно представить себе хотя бы из школьного курса литературы; у А. С. Пушкина, например, было стихотворение «Деревня», помните: «Приветствую тебя, пустынный уголок», а дальше:
Здесь барство дикое, без чувства, без закона,
Присвоило себе насильственной лозой
И труд, и собственность, и время земледельца.
Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам,
Здесь рабство тощее влачится по браздам
Неумолимого владельца.[279]
«Неумолимый владелец», помещик, живший чужим трудом, себя тунеядцем не считал, ему были обязаны все, а он – никому. Это и есть настоящий барин, настоящее русское барство, некоторые проявления которого можно обнаружить даже сегодня. Не зря же глава администрации Президента РФ Сергей Иванов как-то сказал: «Государственным служащим всех рангов нельзя барствовать; нужно подавать личный пример безупречного поведения и скромности».[280] Вот так, ни много, ни мало – барствовать нехорошо, с другой стороны, законом не запрещается!
А крестьяне, получив личную свободу, попали теперь уже в социально-экономическую несвободу, в кабалу, благодаря которой помещики стали на них неприкрыто наживаться. При этом раньше, даже если судить по цитате о «тунеядцах», закон им этого не позволял (ст. 1900 «Уложения о наказаниях» 1845 г. на сайте РГБ). Наживались буквально на всем, на искусственно устроенной чересполосице, на несправедливых нарезах крестьянской земли, на временно обязанном положении крестьян и на многом, многом другом.[281]
Благодаря этому, как писал в начале ХХ века известный просветитель и экономист Н. А. Рубакин, «в руки первенствующего сословия после 1861 г. перешло не менее 10 миллиардов рублей, не считая того, что получили, закладывая свои имения, другие частные землевладельцы. Правда, за последние 40–50 лет земельные богатства уходили и уходят от них, но в то же время в громадных размерах притекали и притекают, в силу определенных условий русского уклада жизни, богатства денежные; и те, кто до этого времени жил, отчуждая неоплаченный труд под видом земельной ренты, имел возможность и после продажи, отчуждения или залога своего имения продолжать это свое дело его отчуждения, но лишь под видом % на капитал, как бы (выделено В. М.) свалившийся ему с неба».[282]
Не отставало от них и государство. Только по выкупным платежам крестьяне переплатили к 1906 году почти три цены (по рыночным ценам 1861 г.), выкупив таким образом не только землю, но и самих себя в трех поколениях. Мало того, они оплатили еще и дворянский долг в размере 425 млн 503 тыс. 61 руб., который был включен в выкупные платежи.[283] Один из ведущих специалистов этого периода профессор Н. А. Троицкий утверждает, «крестьяне были обмануты и ограблены, вышли из рабства у помещиков в кабалу к тем же помещикам».[284] А современник реформы и революционер Н. П. Огарев прямо называл Освобождение «новым крепостным правом» («Разбор нового крепостного права» на сайте РГБ).
Но можно ли считать грабеж капитализмом, где здесь «непрерывно действующее рациональное капиталистическое предприятие», где «дух капитализма»? Рентабельность еще может как-то присутствовать даже в грабеже, но с рационализмом проблема: постоянный грабеж истощает источник собственной рентабельности, это все равно что пилить сук, на котором сидишь.
В. И. Ленин называл пореформенное время переходным периодом и доказывал, что к концу XIX века на селе установились вполне капиталистические отношения – «Капитализм впервые порвал с сословностью землевладения, превратив землю в товар».[285] Все верно, земля стала товаром, но только сословность никуда не делась. Для помещиков земля и до Освобождения была товаром, они ее свободно покупали и продавали, а у крестьян ее как до освобождения не было, так и после не много прибавилось, так как субъектом поземельных отношений стала сельская община. А надельной земли, которая находилась в личной собственности, многим не хватало даже на прокорм. Фактически крестьянские наделы оставались в сословном владении, хотя формально земля стала их «золотой» (судя по выкупной цене), но на самом деле ничего не стоившей собственностью.
Большая же часть земли оставалась в собственности дворянского сословия. Так, к концу XIX века 10,5 млн бедных крестьянских хозяйств (примерно 50 млн человек) имели 75 млн десятин земли, и практически столько же (70 млн десятин) приходилось на 30 тыс. крупных помещичьих латифундий (примерно 150 тыс. человек).[286] Существенный рост крестьянских земель наблюдается в период революции 1905 года, который был вызван скорее массовым исходом из села помещиков, чем развитием капитализма («паническая распродажа дворянских земель»[287]). Тем не менее, и после революции дворянское землевладение составляло порядка 62 % всей частновладельческой земли.[288]
В какой-то степени способствовали развитию капитализма в деревне, конечно, и столыпинские реформы, и деятельность Крестьянского поземельного банка, который взвинчивал цены при покупке дворянских земель и перепродавал их крестьянам под свой, разорительный для них, процент. Видимо, поэтому даже современники не считали его деятельность капитализмом: по их мнению, банк просто скупал «по повышенным оценкам, т. е. по хорошим ценам, земли дворянские, которые с выгодой для Банка перепродаются им крестьянам в кредит, за который идут ему проценты, а крестьяне, нуждаясь в земле, идут на явно невыгодные для них покупки… Деятельность Банка… перешла в конце концов в земельную спекуляцию, но зато стало легче дышать дворянскому землевладению».[289]
Капиталистические отношения на селе, несмотря на «освобождение», действительно, как считал Н. П. Огарев, сильно напоминали крепостные, потому что в ответ на волну массовых выступлений крестьян против выросших за двадцать пять лет на 300 % цен за аренду помещичьей земли правительство Александра III установило уголовную ответственность за отказ от ее оплаты.[290] Благодаря этому заниматься собственным хозяйством помещикам стало просто бессмысленно, зачем – сдаешь все в аренду (при аграрном перенаселении проблем с арендаторами не было) и получаешь гарантированный уголовным правом доход (порядка 500 млн. руб. в год). Да еще Дворянский банк придет на помощь, живи себе на процент от капитала: как говорил Н. А. Рубакин, крестьянин все оплатит.
Получается, что принятые во всем мире свободные рыночные отношения труда и капитала у нас регулировались тюрьмой, а капиталистическую рациональность помещичьего хозяйства обеспечивал обобранный до нитки и бесправный арендатор (наши с вами прадеды, между прочим).
Нередко капиталистические отношения в деревне напоминали простое ростовщичество, известное в истории с древнейших времен. Например, когда после Освобождения государство с опорой на земство долго пыталось внедрить на селе кооперацию, то никто не мог понять, почему она не достигает тех успехов, которые были очевидны в Европе, главным образом в Германии. Оказалось, что богатые крестьяне, кулаки, частенько пользуясь темнотой и неграмотностью своих односельчан, брали ссуду в кооперативе только для того, чтобы отдать ее беднякам под бо?льшие проценты. А бедняки использовали эти деньги не для того, чтобы вкладывать их в развитие своего хозяйства, а для того, чтобы закрыть какие-то долги или просто потратить на текущие расходы – суммы были незначительные, даже попировать на радостях, и попадали в вечную кабалу к «мироедам», расплачиваясь остатками своих наделов и батрачеством.[291]
Крестьяне вообще с недоверием относились к кооперации, рассуждали обычно таким образом: «Зачем мне общественная лавка, когда купить не на что?.. Если плуг приобресть, что им пахать? – земли нет. За что ни хватись… Банк завести, из банку брать будем, а отдавать, чем? Не оттого ли происходят всякие аграрные беспорядки?.. Если у нас не будет увеличения земли никакие кооперации не помогут…».[292]
Не случайно к 1914 году само понятие капиталист превратилось на селе в бранное, практически в нецензурное слово. Как писал один кооперативный журнал, «общий враг у земства и кооперативов – капитализм, потому необходимо полное объединение земств и кооперативов в один союз для борьбы с капитализмом».[293] (Интересно, что земства были сословной дворянской администрацией, управлявшей земельными отношениями в волости и уезде по поручению государства и часто за его счет).
Но и чисто капиталистические, по Ленину, кулацкие хозяйства накануне Первой мировой войны составляли лишь 15 % всех крестьянских хозяйств (некоторые авторы считают, что их было три процента, а остальные – «просто зажиточные»[294]). А если говорить в целом о доле капиталистического сектора в социальной системе государства, то сельская буржуазия вместе с помещиками, крупной и средней городской буржуазией и торговцами составляла 16,3 % населения, а крестьяне, кустари и ремесленники (без пролетариата) – 66,7 %.[295]
Видимо, 66,7 % – это и есть те самые пережитки феодализма, о которых пишут и говорят сегодня все, даже самые авторитетные историки. Однако понять, каким образом «пережитки» многократно превосходят бурно растущий капиталистический сектор, нормальный человек не в состоянии, у всех в головах еще со школьной скамьи какая-то каша. В любом издании по истории мы найдем немало цифр, которые свидетельствуют именно о бурном росте капитализма, о его невероятных темпах и о немыслимых объемах производства, которым мешали какие-то пережитки. Например:
«От темпов роста индустрии в России в то время просто дух захватывает»,[296] сообщает нам В. А. Красильников, бывший научный сотрудник Института теории и истории социализма при ЦК КПСС, сегодня известный как специалист по процессам модернизации.
Более трезвую, и в то же время противоречивую оценку в свое время давал доктор исторических наук А. И. Уткин: «Россия стала четвертой индустриальной державой мира, шестой торговой нацией. И все же не следует предаваться преувеличениям в отношении индустриального развития России. Ко времени революции 1917 г. общий капитал промышленных и торговых компаний (за исключением банков и железных дорог) составлял примерно 2 млрд долл., что составляло одну девятую капитала, инвестированного в США только в железные дороги. Капитал лишь одной американской «Юнайтед Стил корпорейшн» равнялся совокупному капиталу всех индустриальных и торговых компаний России (совокупный капитал компаний Англии, страны с населением в три раза меньше России, составлял 12 млрд долл.). В России накануне революции было 2 тыс. акционерных компаний, в то время как в Англии – 56 тысяч».[297]
Какой-то парадокс – четвертая индустриальная держава мира и ничтожная доля капитализации торговых и промышленных компаний (за исключением банков и железных дорог). Похоже, как раз эти цифры и дают некоторым чувствительным академикам ощущение того, что «мы были богатые, процветающие и шли вперед». Но, как утверждает популярный академический учебник по истории, «при всех несомненных достижениях капиталистического хозяйства социальная трансформация общества происходила очень медленно. Деятельность капиталистических компаний затрагивала интересы лишь небольшой социальной группы, включавшей представителей нескольких сотен (выделено В. М.) известнейших купеческих семей, десятки (выделено В. М.) дворянских родов, небольшое число лиц из инженерного корпуса и профессуры. Они составляли основной контингент держателей акций и пополняли ряды членов советов и директоратов фирм».[298]
А современники прямо называли цифры – не более 4,5 тыс. человек «являются хозяевами правительственной машины, а, значит, и главными акционерами гигантских капиталистических имуществ и предприятий, с нею нераздельно связанных».[299] В целом, «по переписи 1897 г., во всей империи жило «доходами с капитала и недвижимого имущества» всего 328,513 чел.».[300] В 1913 году «крупная буржуазия, помещики, высшие чиновники и пр.» составляли 2,5 % населения или 4,1 млн человек.[301]
Как же так? Получается, масштабы капиталистического сектора в Российской империи были до смешного малы.
Если взглянуть на капиталистические отношения с другой стороны, со стороны рынка труда, например, то и тогда картина будет не лучше. Так, в 1899 году помещик и бывший предводитель дворянства А. Плансон, говоря о бедственном положении крестьян, отмечал, что в Западной Европе лишившийся лошади и обедневший крестьянин мог легко найти себе пропитание на фабрике или заводе. У нас же «из 25 русских (т. е. центральных, – В. М.) губерний, только в 3–4 есть фабрики».[302] Допускаем, что после 1899 года, в начале ХХ века, объем капитальных вложений в промышленное производство в связи финансовой реформой С. Ю. Витте заметно вырос, но все равно, разве это капитализм, если к 1914 году им было охвачено 16,3 % населения, и где здесь пережитки – 66,7 %? Видно, темпы роста, от которых «просто дух захватывает», это еще не капитализм, и степень его развития вглубь и вширь не зависит от темпов.
Сегодня считается, что капитализм – это некая абстрактная идея, которая в чистом виде почти нигде не встречается, всегда есть какие-нибудь пережитки предшествующих социальных укладов. Но даже если это и так, то все равно 66,7 % – это совсем не пережитки; абстракцией их тоже не назовешь, это очевидные доминирующие социальные отношения. И, конечно, доминирующие экономические отношения. Получается какой-то парадокс: капиталистический сектор в размере 16,3 % переживал бурный рост, а «пережитки» в размере 66,7 % – прогрессирующий… кризис.
Тот же А. Плансон утверждал, «теперь в коренной России до 32 % крестьян безлошадных (в Рязанской 40 %, в Елецком уезде 38 %)…». Для сравнения отметим, что при Борисе Годунове в начале XVII века и через несколько лет после разгула опричнины на одного крестьянина приходилось 2–3 лошади, а на одно хозяйство в среднем 3–6 лошадей.[303] А к концу XIX века, по словам А. Плансона, Россия могла «похвастаться» еще и немалым количеством «безкоровных (в Елецком уезде 42 %), т. е. нищих, не имеющих ни своего хлеба, ни молока для ребенка и для улучшения своей скудной пищи, а часто повторяющиеся голодовки и бегство в дикие страны от неблагоприятных условий на родине, убивает, губит хотя не моментально, но неизбежно громадное количество крестьян».[304] То есть в лихую годину безвременья и смуты русские крестьяне имели в среднем по пять лошадей на двор, а в условиях капиталистической экономики до 32 % стали безлошадными, а значит, не могли вести собственное хозяйство.
Здравый смысл нам подсказывает, что массовое разорение крестьян совсем не означает автоматическое превращение их в пролетариев, как это происходило в Европе в соответствии с теорией К. Маркса, и как считали большевики, записавшие в своей Программе 1903 года, что в России «капитализм уже стал господствующим способом производства».[305] По нашему мнению, разорение крестьян не означает развития капитализма, это «всего лишь»… разорение крестьян. Причем разорение, которое с самого начала планировалось либеральными авторами крестьянского освобождения как некий заданный алгоритм.
Фокус в том, что крестьяне, делившиеся при Освобождении на государственных, удельных и помещичьих, освобождались на разных условиях. Худшими условиями награждались помещичьи крестьяне – в среднем 3,2 десятины на ревизскую душу (а более 720 тыс. дворовых освобождались вообще без земли), что было в два раза меньше, чем наделы государственных крестьян, и значительно меньше того количества земли, которым помещичьи крестьяне пользовались до Освобождения. Из них 42,6 %, по свидетельству Н. А. Рубакина, «получили наделы недостаточные»,[306] т. е. с них невозможно было прокормиться. Нетрудно заметить связь между этой цифрой и 30–40 % безлошадных и бескоровных, которых тридцать лет спустя после Освобождения А. Плансон назвал нищими. Фактически они стали нищими не потому, что разорились в ходе естественного экономического отбора, в ходе процесса пролетаризации, а в результате того, что их отцы были буквально назначены либеральными реформаторами 1861 года «на должность» пролетариев. Быть нищими стало их сословной повинностью, которая передавалась по наследству.
Были и другие крестьяне, обладавшие излишками земли – 13,9 % бывших помещичьих крестьян «получили наделы выше нормы».[307] И здесь тоже можно заметить некоторую корреляционную зависимость с количеством кулацких хозяйств, составлявших накануне Первой мировой войны 15 %. Похоже, и отцы кулаков получили свое назначение «на должность» капиталистов в момент освобождения крестьянства. Быть сельскими капиталистами стало их сословной повинностью и одновременно правом.
При этом бурно развивавшийся капиталистический сектор империи, находившийся, скажем прямо, в зачаточном состоянии, даже отчасти не мог поглотить избыток свободных и неквалифицированных крестьянских рук, обреченных на нищенство алгоритмом сословных повинностей времен Освобождения. Решить эту проблему, в частности, пытался П. А. Столыпин, организовав переселение крестьян в Сибирь, но, как уже давно признано в науке, его реформы не увенчались успехом – численность ушедших за Урал составила всего 18 % от естественного прироста сельского населения.[308] А из общины выделялись не крепкие кулацкие хозяйства, на которые делало ставку правительство в борьбе с той же общиной, а наоборот, «слабые, подрывавшие последние надежды правительства на зарождение капитализма (выделено В. М.) в деревне».[309]
Получается, что царская Россия, вопреки убеждениям большевиков и современных исследователей, была исключительно аграрной страной с сословным государственным строем и лишь с элементами (16,3 %) капиталистических отношений, которые проявляли себя в разных местах по-разному – на южных и западных окраинах больше, в центре – меньше, если говорить о географии. А в социальном отношении – только внутри отдельно взятых сословий.
Тогда, наконец, можно понять, откуда взялся ничтожно малый процент капитализации русских предприятий – несколько сотен купеческих семей и десятков дворянских родов были просто не в состоянии дать большего.
Тот же академический учебник утверждает, в этой среде считалось в порядке вещей устраивать свое финансовое благополучие при помощи «акул капитализма» и получать доход от частновладельческого хозяйства.[310] Но только хозяйства эти были многократно заложены-перезаложены. Благодаря этому огромная ипотечная задолженность сближала интересы помещиков и «буржуазии» (более 1 млрд руб. на 1 января 1916 года)[311] и в целом вела к развитию банковского спекулятивного сектора, создавая иллюзию финансового роста.
В. И. Ленин в свое время отмечал, говоря о развитии империализма в мире, что слияние банковского и промышленного капитала в связи с образованием капиталистических монополий сделало и в России громадные шаги.[312] До сих пор считается, что «вместе с развитыми странами Запада ее экономика вступила в стадию монополистического капитализма», и что «по степени монополизации Россия не отставала от развитых стран Европы и США».[313] Действительно не отставала и действительно делала громадные шаги, но только среди представителей нескольких сотен купеческих семей и десятков дворянских родов, защищенных в своей капиталистической деятельности сословными привилегиями.
В. И. Ленин и сам фактически признает это, говоря о России как о наиболее отсталой в экономическом отношении стране, «в которой новейше-капиталистический империализм оплетен, так сказать, особенно густой сетью отношений докапиталистических».[314] По нашему мнению, он был не «оплетен», а встроен, буквально вмонтирован в систему сословных привилегий, что принципиальным образом отличало Россию от других монополистически развитых стран. (С критикой экономических взглядов В. И. Ленина можно подробнее познакомиться, например, в книге М. С. Восленского «Номенклатура».)
В противном случае просто невозможно понять, каким образом многие, даже убыточные предприятия получали огромные прибыли. А секрет известен и очень прост – они работали не только под заказ государства и под его покровительством, но и… на его деньги.
Как отмечал Н. А. Рубакин, «Гос. банком поддерживаются некоторые заведомо гнилые предприятия. Так, Ленскому золотопромышленному обществу уже к концу 1902 г. было выдано свыше 10 миллионов, а между тем известно, что Общество это с 1896 г. работало в убыток, и если предприятие продолжало работать, то «только потому, говорил государственный контролер в Гос. Совете, – что оно работало не на свои средства, а на деньги Гос. банка»».[315] (Хотя, по воспоминаниям Б. Г. Бажанова, Ленские прииски принадлежали английской компании «Лена-Гольдфильдс».)
Государственные заказы являлись поистине золотым дном для растущей русской промышленности, совершенно справедливо утверждает и наш современник В. А. Красильщиков. «Так, заказы для железнодорожного строительства размещались по ценам, вдвое превосходившим рыночные. Характерно, что даже те железные дороги, которые формально были частными, строились и действовали потом преимущественно на казенные деньги».[316] И именно поэтому отечественных «капиталистов» мало волновала рыночная конкуренция, сбыт или цены, им не нужна была техническая модернизация, их также мало интересовали отношения с наемными работниками, потому что за все отвечало государство.
Как ни странно, но и сегодня тоже многие добиваются высот материального благополучия за счет госзаказов, раздаваемых «по блату» на определенных условиях, проявляя при этом «низкую мотивацию к инвестиционной деятельности, если она не связана с извлечением рентной сверхприбыли»[317] (настоящими инвестициями в России обычно занимаются иностранцы, если, правда, опустить сталинскую индустриализацию). Область этого привилегированного бизнеса можно отнести не только к особо выгодному, но и к высококонкурентному, где страсти по сверхприбылям протекают по самым жестким сценариям криминальных боевиков. Наверное, поэтому кто-то из так называемых успешных бизнесменов периодически бежит в Лондон, пополняя ряды «политических» беженцев, которые сразу же начинают обличать кремлевский режим в диктаторских замашках, хотя до бегства на Запад их все устраивало.
Не случайно история, в том числе и новейшая, убедительно показывает, что наши капиталисты, особенно крупные, всегда жили и богатели в основном за счет государства, сами по себе они ни на что не годны («ё-мобиль» помните?). Пожалуй, наиболее отчетливо эту мысль озвучил один из депутатов Государственной думы, министр юстиции и государственного призрения Временного правительства И. Н. Ефремов: «Нам чрезвычайно трудно признать, что промышленность – не есть дело промышленников, что промышленность это есть одна из функций государственной жизни, без которой не может быть нормального питания государства…».[318]
И все же непонятно, какой смысл государству брать на себя убытки частных компаний и содержать их за счет казны: просто чтобы у государства было «нормальное питание»? Наши современные исследователи лишь констатируют факт – было вот так. Но при этом мимоходом подмечают, что «процесс индустриализации шел противоречиво», и что широкое распространение получила «выдача казенных заказов предпринимателям на длительный срок по завышенным расценкам».[319]
Данный текст является ознакомительным фрагментом.