Кто он? Фрагменты незавершенной повести
Кто он?
Фрагменты незавершенной повести
В основе повести – автобиографический материал, связанный с работой Абрамова в отделе контрразведки «Смерш» Архангельского военного округа в 1943–1945 годы. Первые наброски сделаны в 1958 году, последняя запись – в 1980 году. Более двадцати лет воспоминаний и размышлений, более семисот рукописных страниц хранит папка под названием «Кто он?».
Первые заметки 1958 года позволяют понять, как и когда молодой Абрамов попал на работу в «Смерш». Было ему в ту пору 23 года. После тяжелого ранения, после блокадного госпиталя и переправы по Дороге жизни весной 1942 года он провел четыре месяца на родном Пинежье. А затем снова вернулся в армию. Сперва служил в запасном стрелковом полку, а с февраля по апрель 1943 года был курсантом Военно-пулеметного училища в Цигломени под Архангельском. А оттуда – не по своей воле – был внезапно, ночью приведен в отдел контрразведки. Этот автобиографический эпизод писатель намеревался использовать в повести. В разные годы он вновь и вновь вспоминал те страшные часы, которые пережил весной 1943 года.
Ночью трех курсантов военного училища неожиданно подняли и под конвоем повели в весеннюю распутицу по ночному Архангельску. На вопрос, куда ведут, – окрик: «Не разговаривать», а затем короткое: «Увидите. В контрразведку». «Зачем в контрразведку?» «И сразу – вспоминал Абрамов – страх. Жуткий страх. Спрашивал себя: чем провинился». Стал перебирать в памяти юность, фронт, разговоры в училище. «Что, где сказал… Столовую ругал – плохо кормят. В ночи какие страхи не приходят. И уже считал себя виноватым».
А когда вошли в здание контрразведки, то случилось вовсе неожиданное, тоже запомнившееся на всю жизнь. В вестибюле увидал красивую девушку в телогрейке (как оказалось, местная сотрудница). Она улыбнулась, поздоровалась с пришедшими со словами: «Это, наверно, новенькие, да?» Эта молодая женщина – Фаина Раус – сразу покорила будущего следователя. Их знакомство, споры, увлечение, взаимоотношения деловые и личные должны были занять немалое место в повести.
В отличие от двух курсантов-сверстников, приведенных вместе с ним, Абрамов не понравился начальству. Его отправили в «отдел на ловлю дезертиров». Он «ходил по дворам, по помойкам», а кроме того работал «с картотекой», оформлял чужие протоколы, зачастую правил их, так как они нередко были написаны неграмотно. По этому поводу не раз возникали конфликты и с сослуживцами и с начальством. Пример тому – разговор с Фаиной по поводу протоколов:
« – Неграмотно это, понимаешь?
– А полковник мне это никогда не говорил.
– Ну и что?
– Что? А у него высшее образование, а у тебя, насколько я знаю, его нет. Три курса университета.
– А ты думаешь, если высшее образование – значит грамотный? Запомни, это на службе ценятся генералы, а в грамматике они никакой цены не имеют».
С иронией замечал писатель, что тот же полковник «не признавал авторитетов в грамматике. Раз генерал написал – ничего грамотнее нет». Герой спорит с полковником. В вопросах грамматики генералы «не командуют. Тут не может быть субординации, подчинения. Есть один генерал – истина».
Но, может быть, самый яркий автобиографический эпизод, который хотел автор использовать в повести, связан с его выступлением на теоретическом собеседовании, когда доклад по четвертой главе «Краткого курса истории партии» делал подполковник Васильев. Этому эпизоду посвящено несколько заметок.
Привожу только первую, датированную 2 мая 1958 года.
«Выступление Васильева. Моя наивность. Вообразил, что я на семинаре. Главное же – истина. Человек порет чушь – и все молчат. Попросил слова. Начал изобличать Васильева. «Предыдущий оратор».
Вдруг почувствовал – неестественная тишина. Смотрю: все отвернули от меня глаза. Лишь генерал внимательно смотрит. В чем дело?
После собеседования меня вызвал Перепелица – секретарь партбюро.
– Ты понимаешь, что наделал? Авторитет подрываешь.
– Но ведь он говорил неправильно. Как же можно соглашаться? Нельзя оставить вопрос невыясненным.
– Ты, пойми – в армии».
Столь же резко отозвались сослуживцы: «Перов встретил: дурак. Кошкарев (презрительно и наставительно): дисциплины не знаешь. Устав почитай».
В 1964 году в более развернутой заметке писатель отмечал, какие последствия для него имело то выступление: «меня совершенно возненавидел Васильев», в отделе кадров «взяли на учет», завели «дело». «Меня заметил генерал и начальник следственного отделения и поэтому, я думаю, меня вскоре же перевели в следственное отделение».
Но и в следственном отделе над ним нередко посмеивались, называя его «доводителем», «доследователем».
«Меня страшно огорчало: я – доводитель, особенно те дела, которые шли на особое совещание. Случалось, что я целые дела заново переписывал. И тут доводить дали. Боже, что это были за протоколы. Потому-то и кабинет у меня такой был – в подвале. Надо мной посмеивались. Офицеры не очень-то придавали значение грамоте». Заметки свидетельствуют, что Абрамов в те годы немало страдал от голода, холода, одиночества, униженности.
Вечно голодный, он доедал объедки с тарелок начальства, которое снабжалось по особым, высшим нормам. О том – несколько записей.
«А почему различия в норме? Ведь брюхо-то одинаково. Это была самая ужасная несправедливость. И глодая объедки на тарелке Васильева, я возненавидел его еще больше».
Одна из заметок так и называлась – «Голод»:
«Во время дежурства он доедал остатки картошки или блинов.
Ах, какие это были блины! Он боялся съесть всю картошку.
А вдруг Васильев завтра хватится? Ему и в голову не приходило, что тот не доел, как недоедают закормленные люди в столовых.
К сахару – иногда оставались кусочки – он вообще не смел притрагиваться. Ему, голодному, казалось, что люди замечают все, что связано с едой, так же, как он.
И он был крайне удивлен, когда назавтра уборщица… вывалила остатки блинов в урну».
Уборщица «презирала меня. Почему? Потому, что догадывалась наверно, что я доедал объедки Васильева.
А как я делал? Я не все съедал. Оставлял, чтобы сохранить благородство… Здесь всю войну. Всю биографию мою».
Холодным и мрачным был «кабинет», где он работал.
«Я никогда не жил в подвале, но я всегда, когда читал об этом, представлял себе мой кабинет. Длинный, как гроб, с одним окном. Летом окна не выставляли – запрещено. 1-й этаж. Зимой темно, летом тоже. Пыль… Рядом комната пустовала – никто не хотел занять, хотя с помещением было туго».
16 ноября 1976 года
«Герой (я) жаждал романтики. Страх перед МГБ (еще в школе) – бывало, идут, дрожь, дух захватывает… Учителя забрали…
Страх, доходящий порой до ужаса, и радость предвкушения романтики. Контрразведка… Против разведки… “Смерш”…
Смерть шпионам».
Первые месяцы работы разочаровали. «Все скучно», однообразно, «героических дел ждал. Романтики. А на деле…» никакой романтики, «унылая проза»: работа с картотекой, «ловля дезертиров» («по помойкам, по дворам»), переписывание чужих неграмотных протоколов.
«Надежды вспыхнули, когда в следственное попал». Но и там следователь испытывает острую неудовлетворенность. «Шел: думал, чудеса будут. А на деле одни антисоветчики. В колхозе жрать нечего. Клевета на советский строй». В антисоветской агитации, в клевете на советский строй обвиняли невинных людей лишь за то, что они говорили о голоде в деревне, об отсутствии оружия на фронте, об отступлении, о затянувшейся войне.
Показательны выводы, к которым приходит следователь, перебирая скопившиеся у него дела.
«Постановление об аресте. Ордер на арест, обвинение… в том, что, будучи рядовым, систематически клеветал на советскую действительность, выразившуюся в том, что порицал колхозный строй…
2-я папка. Дело №… То же самое. Однозначные свидетельские показания.
Дело №… То же самое. Разница в именах.
Три новых дела и все одинаковы. 9 дел в столе. Таких же. Надо вызывать. Надо начинать допрос…
Но боже мой, только представить, что все то же самое… И какая клевета… Ведь действительно жрать нечего. Он сам получил письмо: умер в колхозе от голода…»
Сомнения в правоте совершаемого, нелепость однообразных дел, полное одиночество все больше угнетают героя. Он начинает думать о бессмысленности дальнейшего пребывания в контрразведке. Толчком к решительному поступку послужило письмо с известием о гибели брата на фронте.
«Надо что-то делать, – думает следователь. – С ума сойти от этого. И имеет ли он право? Разве это работа? Это же черт знает что. Нет, его место не здесь… Надо решаться. Он шел сюда, думал, дух захватит романтика. А пришел – что за работа?» «Что делаю? Ерунду какую-то. Разве это дело? »
Он пишет заявление «об отправке на фронт». Но автор далек от идеализации героя, который не свободен от честолюбивых помыслов. «Пишу заявление. Фаины я здесь не завоюю. На фронте завоюю: или грудь в крестах, или голова в кустах».
В этот момент следователя неожиданно вызывают к генералу, неожиданно поручают важное, запутанное дело.
«К генералу вызывали редко – и первая реакция: зачем?..
Я не боялся генерала. Мысленно проверил, какие у меня проступки. Вроде бы не было…
Я постучал в дверь. И не ожидая, что ответят, вошел. Вытянулся.
– Садись, Абрамов, – сказал генерал. Я сел.
– Видишь это дело? Я пожал плечами.
– В этом деле лежит твой орден. Правильно, Алексей Иванович?
Алексей Иванович в знак согласия медленно помотал головой.
– В общем, так, мы вот посоветовались с Алексеем Ивановичем и решили поручить тебе дело. Дело это важное, Абрамов, вот почему я и говорю, что в этом деле лежит твой орден. А может, и не один твой…
Тут Васильев подошел к делу и начал своим скрипучим голосом объяснять суть дела.
Дело прислали из гарнизона. Оно почти закончено. Нужно: навести блеск (я занимался этим), ликвидировать противоречия.
И выявить связи…»
В разных вариантах автор по-иному объяснял, почему поручили важное дело молодому следователю. Например, в заметке от 3 апреля 1963 года события изложены несколько иначе:
«Провалы партизанских операций были – и Москва взяла дело на учет.
Звонят из Москвы: когда будут вскрыты “связи”. Что же вы тянете?
А связей нет. Решили так: тихо, спокойно спустить на тормозах, как в таких случаях выходили из положения. Дело дали для наведения блеска молодому следователю. Грамотный.
Другие – поопытнее – следователи под тем или иным предлогом уклонились. Возможен брак – все уже знали, как работал вологодский оперуполномоченный.
А молодой следователь возгордился: какое дело доверили».
Писатель собирался рассказать, как сразу изменилось отношение сотрудников к следователю, когда стало известно о порученном ему деле. Если раньше они посмеивались над ним, то теперь проявляли повышенный интерес. Да и у следователя появились надежды. «Наконец-то настоящее». Ему рисовались «радужные перспективы» – успех, слава, завоюет внимание любимой женщины.
Сохранилось несколько черновых набросков, где автор довольно подробно излагает, как следователь изучает дело, листает протоколы предыдущих допросов, разглядывает фотографию арестованного.
С легкой иронией замечает писатель, как молодой следователь, не имевший специального юридического образования, использует приемы, подсказанные другими сотрудниками.
«Я начинал с разглядывания фотографии. Этому меня научил следователь, сидевший за стеной, Буев.
Важно, говорил Буев, сразу же вызвать в себе ненависть к подследственному. И он накачивал себя ненавистью. Потому что следствие – поединок, кто кого. И надо еще до чтения дела, говорил Буев, возненавидеть этого гада. Тогда успех обеспечен.
Тюремная фотография обвиняемого, сколько я не разглядывал его, не возбудила во мне никаких чувств. Заурядное лицо, небритое, по-тюремному худое, остриженная голова, шинель.
Затем начал читать предъявленное обвинение.
Трофимов И. В., 1922 г. р., русский, образование, б/п, в 1941 году, участвуя в качестве рядового в боях под Ельней, сдался в плен фашистам, временно захватившим советскую территорию, затем в лагере был завербован гитлеровской контрразведкой и направлен в партизанский край для ведения разлагающей подрывной работы, что, маскируясь, и делал… Принимал участие в разгроме… Встречался с полицаем. Кроме того, для облегчения провокационной работы вступил в брак с гражданкой…
– Гад, гад, – подумал я.
То, что не дала мне фотография, дало обвинительное заключение. Я с уверенностью приступил к чтению дела».
«Дело нешуточное. И не зря на контроле Москвы. В деле были названы фамилии людей, с которыми он встречался. Справки партизанского штаба движения. О провокациях. Но главной уликой были письма обвиняемого. Какой балбес пишет жене?.. Ненависть во мне клокотала. Как раз незадолго до этого убили у меня брата. А этот гад ползучий. Сдался. Служил и т. д.» Вывод:
«Дело меня захватило. Матерый шпион».
Дальше следовало описание выходного воскресного дня, загородной поездки с сотрудниками, развлечения, успеху Фаины.
А на следующий день – первая встреча с арестованным.
«Но каково же было мое удивление, когда назавтра я увидел чахлого, невзрачного парнишку. Признаюсь, у меня как-то не укладывались в сознании дела, которые сделал этот человек, и его облик».
Первый неудачный допрос, когда подследственный Григорий отказался и от предъявляемых обвинений, и от своих прежних показаний, поверг следователя в уныние. Однако он объяснял неудачу бессонной ночью, несобранностью, потерей инициативы.
Но чем дальше шли допросы, сомнения все больше одолевали. Григорий уверял, что ранее он дал ложные показания и признал обвинение только под давлением страха и угроз вологодского следователя. А на вопрос, почему он «жену оговорил», впутал ее в дело, подследственный объяснил, что только жена может спасти его, восстановить правду, ибо только ей могут поверить, ее все хорошо знают в Брянской области. Она – комсорг партизанского отряда, а родители ее погибли от фашистов.
Появление молодой арестованной женщины, ее облик, поведение навсегда врезались в память Абрамова. Он не раз с восхищением рассказывал мне и друзьям, как вела себя Мария при первой очной ставке с мужем. Она с негодованием допрашивала следователя: по какому праву ее, партизанку, комсомолку, арестовывают без всяких доказательств, унижают, везут в скотских условиях. А когда она узнала, что во всем виноват муж, что он признал обвинения и назвал ее пособницей, она со словами «подлец» ударила его по лицу. Не поверить ей было невозможно. Одной из ключевых сцен повести могла бы стать сцена свидания-допроса подследственного Григория и его жены Марии. В ней противостояли три характера, три типа поведения: запуганный и жалкий Григорий, смелая, сильная духом, уверенная в своей правоте Мария и следователь, терзаемый сомнениями.
Сохранилось несколько авторских заметок о Марии.
«Девушка меня поразила с самого начала. Так не может лгать человек. Надо быть круглым идиотом, чтобы сомневаться, что человек, у которого расстреляли отца и повесили мать, работал на немцев».
«Героиня, привезенная в телячьем вагоне, предстала перед следователем в белом платке. Она не чувствовала себя заключенной, наоборот, вошла как обвинитель… Сила духа…»
В заметке от 28 ноября 1964 года Абрамов размышлял: «Белый платок. Может быть, он на самом деле и не был таким белым. Может быть, я преувеличиваю? Но он действительно остался в моем сознании белым».
Но, даже поверив Марии, следователь поначалу боялся «признаться себе, что она не виновата». Писатель намеревался в дальнейшем повествовании сосредоточить внимание на переживаниях героя, на его сомнениях и исканиях выхода.
В душе следователя, находящегося под гипнозом директивных установок, долгое время противоборствуют страх, сомнения и совесть, человечность, поиски истины. Еще 28 февраля 1958 года Абрамов конспективно излагал суть переживаний героя:
«Почти уверовал, боясь признаться себе, что она не виновата. Как доказать?
Страшное дело. Я уже стал искать пути для доказательства их невиновности. Но это еще ничего. А как доказать? Запросить штаб, район, откуда она?
Вся нелепость в том, что даже если перед тобой совершенно невиновный человек, то его все равно нельзя выпустить. Нужны бумажки. И мне – я боялся признаться в этом – надо было опровергнуть обвинение. Из следователя я превращался в адвоката». Постепенно совесть одерживала верх над страхом и сомнениями. Он долго думал, как доказать невиновность арестованных. Хотел посоветоваться с сотрудниками, с начальством. Но Васильев отверг всякие колебания и пригрозил: «На кого работаешь?» Сам попадешь «на мхи» (то есть в лагеря).
Одна из заметок 1964 года так и называлась «С кем посоветоваться?».
«С Рюминым? – Нет. С Перепелицей (парторгом). Так обычно делают во всех романах. Но это был дурак. И все дело во власти Васильева. Я пошел к Диме Скнарину. Он интеллигентный человек. Опытный. Он сказал мне: “Не забывай, что ты в органах…” Я понял – мне не с кем советоваться».
Следователю становится ясно, что все обвинение держится на письмах Григория к жене. Письма находились в деле. Но Григорий настойчиво утверждал, что таких писем он не писал. А когда следователь показывал ему письма и спрашивал, его ли они, Григорий признавался: вроде мои. Почерк-то был его.
Следователь недоумевал: письмо «прямо написано как донос на себя». Зачем он это сделал? Возникла догадка: «Письмо это подделано. А кто подделал? Видимо, из тех, кто действительно хотел замести следы».
Чтобы подтвердить свою догадку, следователь на свой страх и риск (а риск был немалый), тайком от начальства отдает письма на экспертизу, просит удостоверить, принадлежат ли они Григорию.
Писатель собирался передать те переживания, тот страх, который испытывал следователь и тогда, когда нес письма на экспертизу, ожидал ответа, и особенно в тот момент, когда экспертиза подтвердила подложность писем. Тогда я почувствовал весь ужас. Я долго не мог взять письмо и заключение.
– Да берите же, берите…
И вдруг меня вырвало. Хотя я ел».
Абрамов не решил окончательно, как ввести фигуру подлинного «шпиона», того, кто и подделал письма. Первоначально в заметке 1958 года кратко воспроизведена первая встреча с ним и допрос.
«Привезли шпиона. Крепкий детина. Держался он свободно.
– Ну, рассказывай. Попал.
– А что рассказывать? Где доказательства?
– На ноге.
– Э, брось начальник.
– Но ведь ты же отстреливался.
– А то как! В прифронтовой полосе. Выглянул из вагона, а тут цепи движутся. А ну немцы? Нет, браток, – поживи-ко всю войну в партизанах, они тебе во сне и наяву снятся.
Потом пришел документ: кулацкий сын. Я больше не сомневался.
– Ну, кулацкий выблядок, говори.
Хорошо был натренирован, а этого оскорбления не вынес.
– Я кулацкий выблядок? Да я за этого кулака глотки рвал и рвать буду до тех пор, пока не подохну».
Позже, 28 мая 1961 года писатель излагал подробную историю подделки писем (см. приложение). Но потом сомневался, нужна ли подобная детективная история, уводящая от философской проблематики повести. 22 ноября 1964 года он рассуждал в заметке под названием «Действительный враг».
«Я не буду распространяться много относительно биографии. Он сразу меня убедил. Не буду также воспроизводить все, что он говорил. И т. д. Уже и то, что я говорю здесь, похоже на детектив. А мне меньше всего хочется этого».
В 1975 и 1976 годах автор подчеркивал, что это «твердый убежденный человек», «этот мог выдать отряд немцам. Крепкий, смелый человек». Тогда же писатель предполагал ввести исповедь раскулаченного и объяснить, почему он «перешел к немцам». «Каким унижениям подвергался он в 30-е годы. Хотел служить советской власти – не давали. А потом надо умирать – доверили. Умирать доверили. Иди».
21 ноября 1964 года Абрамов конспективно набросал концовку повести. Привожу с небольшими сокращениями.
«Месяц я ходил в ужасном состоянии. Меня никуда не вызывали. Мне ничего не давали. И я подолгу сидел в кабинете. Ко мне даже вахтеры (охрана) изменили отношение. Мартюшев, например, требовал пропуск и делал вид, что не узнает меня.
Кабинет холодный. Плитку от меня унесли. И я сидел в этом кабинете и чувствовал себя будто заживо погребенным.
Ночью я проходил мимо здания МГБ. Это самое ужасное – чувство страха. Вот-вот арестуют. Почему именно тогда, когда я подходил к нему. Думаю, это страх с 1937 г.
С Фаиной я расстался.
Никто не поддерживал меня… Нет, вру. Все-таки была поддержка: меня поддерживали прежде всего мертвецы: Калинцев, брат… он бы не струсил…
И был еще один живой человек – Мария. Она написала мне два письма за один месяц. Благодарные. И как она устроилась. Но я не ответил. Мной владел страх. Я переживал нечто такое: поднялся на вышку. А она качается, вот-вот сбросит тебя.
Кончился этот страх, если и не полностью, то во всяком случае через месяц. Мне сделали освидетельствование и признали непригодным для службы в “Смерш”. Зато признали годным к службе на фронте.
И вот я уезжал. Никто меня не провожал.
Радость. Я почувствовал себя человеком. Но я не буду скрывать. Когда я приехал на фронт, я думал – там разделаются со мной. Но меня даже не ранило на этот раз на фронте.
Кончил я войну в Берлине».