Глава 11 Вновь околдовать тьму

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 11

Вновь околдовать тьму

В конце XIX века два писателя создали повести, действие которых разворачивается в странно похожих условиях. Пассажиры собрались на палубе речного судна, и один из них развлекает других рассказами о своих приключениях в очень дальних краях. В повести Джозефа Конрада яхта бросает якорь на Темзе, в повести Николая Лескова пароход идет по Ладожскому озеру. Хотя пассажиры на обоих судах одинаково слушают, задают вопросы и дивятся услышанному, рассказчики двух историй очень разные. Марлоу — капитан торгового флота, проведший жизнь в южных морях, — вспоминает о плавании вверх по реке к сердцу Африки. Флягин — знаток лошадей, монах непонятного статуса — рассказывает о пеших и конных путешествиях по Евразии. Для русской литературы сухопутные странствия так же важны, как морские путешествия для английской. Но повествования в обоих знаменитых текстах, «Очарованный странник» Лескова (1873) и «Сердце тьмы» Конрада (1899), происходят на пресной воде, и оба все время упоминают великие реки. Две эти повести были и остаются популярными в своих традициях — национальных, имперских и постколониальных. Читая их одновременно, видишь глубокие их особенности, выявляемые сходствами и контрастами. В этой главе я предложу свое прочтение этих повестей, сопоставляя их с двумя менее известными сочинениями тех же авторов, которые служат автокомментариями к ним.

Здесь был мрак

Глядя на Темзу, Марлоу в повести Конрада воображает себе римскую колонию на ее берегах:

…вчера здесь был мрак… край света… Море свинцовое, небо цвета дыма… Песчаные отмели, болота, леса, дикари… Кое-где виднеется военный лагерь, затерявшийся в глуши как иголка в стоге сена. Холод, туман, бури, болезни, изгнание и смерть[26] (11–12).

Марлоу не интеллектуал, он матрос. Однако историю нового колонизатора, Курца, он начинает с его очень древней генеалогии. Далекая ретроспектива характерна для Конрада; она вдохновлена той романтической версией гегелевского историзма, которая была популярна в Польше в годы его юности, может быть, начиная с его краковской школы (Niland 2010). Смотря на Темзу и думая о Конго, рассказчик описывает римлянина, который приехал в Англию, «чтобы поправить свои дела». Чем бы этот римлянин ни промышлял в Англии (уж точно не слоновой костью), он нужен Марлоу, чтобы оценить различия между двумя колонизациями, старой и новой. «Нас спасает сознание целесообразности», — говорит он с иронией (оригинал использует более интересное слово: «efficiency», «эффективность»). Новейшую колонизацию «искупает только идея». За исключением этих двусмысленных фраз, античный колонизатор в описании Марлоу всем похож на своего современного коллегу:

Он высадился среди болот, шел через леса и на какой-нибудь стоянке в глубине страны почувствовал, как глушь смыкается вокруг него… В эти тайны не могло быть посвящения. Он обречен жить в окружении, недоступном пониманию, что само по себе отвратительно. И есть в этом какое-то очарование, которое дает о себе знать. Чарующая сила в отвратительном (12).

Здесь, на берегах Темзы, колонизованные стали колонизаторами. Марлоу в деталях рассказывает о своей попытке спасти эффективного агента Курца, который «собрал, выменял, выманил или украл слоновой кости больше, чем все агенты, вместе взятые» (34), а потом сошел с ума на Центральной станции. Хотя вся повесть — о добыче слоновой кости, в ней нет слонов. Курц не охотник, он доставляет «ископаемую кость», которую добыли и собрали «негры». Секрет Курца в новом, творческом способе заставить туземцев добывать и доставлять ему товар: он превратил торговлю в ритуал. Туземцы его «боготворили», он «принес с собою гром и молнию…. он был страшен… вожди каждый день его навещали. Они пресмыкались» (100–103). Создавая это чудо коммерческой магии, Курц вооружал местные племена, натравливая их одно на другое. Около жилища Курца Марлоу заметил отрубленные головы, для примера врагам сохнувшие на кольях.

Итак, Курц построил свой бизнес на том, что внедрился в верования туземцев и заставил их обожать себя, как бога, и приносить ему жертвы. «Глушь его… приняла, полюбила» (86), и он полюбил ее. Их союз ознаменовали «какие-то дьявольские церемонии посвящения». Курц мог «председательствовать во время полунощной пляски, закончившейся невероятными церемониальными обрядами» (88), и эти обряды давали ему власть собирать слоновую кость. Эти «невероятные… обряды» отталкивали здравомыслящего Марлоу даже «сильнее, чем эти головы, сушившиеся на кольях под окнами» мистера Курца (103–104). В итоге он так и не смог подробнее выяснить смысл религии, учрежденной Курцем, и детали его ритуалов. Мы узнаем только, что Курц «имел власть чаровать или устрашать первобытные души дикарей, которые в его честь совершали колдовскую пляску» и что ритуал был как-то связан с их «избиением в широком масштабе». Прибыль создавалась совместным действием обрядов и набегов. Для Марлоу, как и для Конрада, этот гибридный террор, который подражает дикости средствами цивилизации, был хуже самой дикости.

Антропологические успехи Марлоу не очень впечатляют; в сердце тьмы он открыл необыкновенное явление, но был среди туземцев недолго и описывает его немного туманно. Зато успехи самого Курца были официально признаны. Он состоял членом Международного общества по искоренению туземных обычаев и в отчете, посланном в это общество, доказывал, что белые «должны казаться им (дикарям) существами сверхъестественными» (89). В конце последней страницы этой «прекрасной статьи» Марлоу нашел «нацарапанную нетвердой рукой заметку, которую можно рассматривать как изложение метода…: “Истребляйте всех скотов!”» Марлоу понимает, что оба аспекта этого бизнес-плана взаимосвязаны. Когда просвещенные колонизаторы околдовывают мир ради «идеи», такое колдовство требует насилия и ведет к нему.

«Эребус» и «Террор»

В 1870 году польский мальчик Юзеф пристрастился к географии (Conrad 1921: 19). Он учился в краковской школе, и разглядывание цветных карт было его любимым занятием (эту страсть потом разделит Марлоу). Родители Юзефа были российскими подданными и жили в сложной колониальной ситуации. Дед и отец мальчика были управляющими в арендованных имениях в Западной Украине, на землях, которые отошли к Российской империи после второго раздела Польши. Юзеф родился на этой дважды колонизованной территории, в украинско-еврейском Бердичеве. Его отец Аполлон Коженевский учился на отделении восточных языков Петербургского университета, главой которого был Осип Сенковский — польский писатель и ученый, ставший лидером российского востоковедения. Родившийся под Винницей, Коженевский был польским поэтом и драматургом, на творчество которого повлияли его российские предшественники, и героем польской борьбы против империи. В Житомире и потом в Варшаве он возглавил подпольное движение за освобождение Польши и Украины от власти России, начав подрывную работу во время Крымской войны, в тылу российской армии. Его арестовали в октябре 1861 года, незадолго до начала Польского восстания, и сослали в Вологду. Его сопровождала жена вместе с пятилетним сыном. Потом, из-за болезни жены, их перевели в Чернигов, где она умерла от чахотки. После пяти лет ссылки Аполлон и Юзеф Коженевские смогли нелегально перебраться в австрийскую Польшу. Юзефу было 10 лет, и большую часть детства он провел в Российской империи. Пешком, на руках у отца или в телеге Юзеф проделал по ней тысячи километров. Он знал ее стужу и хлеб, беды и дали. Потом, в Кракове, его отец тоже умер от чахотки и Юзеф остался сиротой и лицом без гражданства. Вологда не Арктика, но ее было достаточно для того, чтобы он навсегда пристрастился к арктическим картам и героям-одиночкам, умирающим во льдах. Из своего опыта в краковской школе Юзеф с наибольшим интересом вспоминал сочинение о полярных странствиях, написанное им «с большой эрудицией». Но его учителя не разделяли его смутного тогда чувства, которое Конрад и полстолетия спустя определял уклончиво, хоть и красиво, как «романтическое стремление к реальности»: учителей совсем не интересовала Арктика (Conrad 1921: 17).

Когда в последние годы жизни Конрад писал воспоминания, он все еще не мог смириться с событиями своего далекого прошлого. Несколько раз он возвращался к тому, как его больная мать на несколько месяцев вернулась из Вологды в Польшу, чтобы потом вновь отправиться к мужу, в холодную и страшную ссылку. С иронией и сочувствием Конрад передавал истории, слышанные в юности от воинственных родственников-шляхтичей. Когда его дядя, офицер наполеоновской армии, прятался от казаков в крестьянской избе, залаяла собака. Чтобы она не выдала его, дядя отрезал ей голову, а потом и съел. «Конечно, он съел пса, чтобы утолить голод, но еще ему хотелось утолить свой ненасытный патриотический пыл», — писал Конрад (Conrad 1919: 78).

Ситуация, в которой жили польские дворяне Коженевские и рос будущий писатель Конрад, была столь же характерной для Российской империи, сколь непосильной для традиционных дихотомий, выработанных колониальной историей и перенятых постколониальной теорией. Как польский подданный и политический ссыльный, его отец был жертвой российской колонизации; как поляк, управлявший имением, в котором работали украинские крестьяне, он сам был колонистом, даже колонизатором. Как польский писатель и революционер, он был героем национально-освободительной борьбы против империи; как студент-ориенталист Санкт-Петербургского Императорского университета, он учился корпусу знаний, который способствовал власти над российскими колониями: соучеником Коженевского был Василий Григорьев (см. главу 8). Джон Мак-Клур утверждал, что «Конрад одновременно был туземцем колонизованной страны и принадлежал к обществу колонизаторов». Из британских писателей такого двойного опыта не имел больше никто: «Конрад достиг того, к чему стремились такие авторы, как Киплинг: с другой стороны увидеть стену, окружающую колониальную территорию» (McClure 1981:92; Fleishman 1967). Многоуровневый опыт российского колониализма, в котором колонизатор и колонизуемый часто менялись ролями, дал Конраду его стереоскопическое зрение. Саму идею прогресса — ту самую «идею», в которую верил Марлоу, — Конрад воспринимал как колониальное завоевание, героями которого были люди, подобные Григорьеву и Курцу: «Прогресс оставляет на пути своих мертвецов, ибо прогресс — это всего лишь большое приключение… поход в неоткрытую страну; а в таком предприятии с жертвами не считаются» (Conrad 1921: 156).

Героем молодого Юзефа, любителя арктических историй, был сэр Джон Франклин, командир британской экспедиции на судах «Эребус» и «Террор». В 1845 году эта экспедиция отправилась на поиски Северо-Западного прохода между Гренландией и Северной Америкой. Потом корабли исчезли, и их искали, но не нашли. В 1859 году сэр Леопольд Мак-Клинток возглавил поисковую партию, которую финансировала вдова Франклина, леди Джейн. На одном из островов Мак-Клинток обнаружил записку, оставленную экспедицией Франклина на листе из судового журнала. Записка заканчивалась словами «Все идет хорошо». Второе послание, оставленное год спустя на полях того же листа, сообщало, что «Эребус» и «Террор» затерты во льдах и команда покинула их (Conrad 1926:15–16). Эскимосы видели, как матросы ели трупы, и археологические находки подтвердили эти рассказы о каннибализме среди умирающих британцев (Keenleyside et al. 1997).

Книга Мак-Клинтока о том, как он искал следы экспедиции Франклина в арктических морях, стала любимым чтением молодого Юзефа. «С тех пор я перечитывал ее много раз, — писал Конрад, — детали этой истории отправили меня в романтическое путешествие по внутреннему миру человека, открыли во мне вкус к тому, чтобы разглядывать карты». В эссе «География и некоторые исследователи» Конрад противопоставлял путешествия в южные моря, куда людей гонит «дух предпринимательства, жажда наживы» — другим путешествиям, что «свободны от этого пятна». Примеры последних — путешествия на север, в арктические страны, подобные экспедиции Франклина, «чьи помыслы были чисты, как воздух этих высоких широт». Повзрослев, сам Конрад стал больше интересоваться югом и наживой, чем севером и чистотой; и все же, писал он, «не стоит предполагать, что меня больше не интересуют полярные страны» (Conrad 1926:14,17, 21). В «Сердце тьмы» Марлоу повторяет вслед за автором: «Когда я был мальчишкой, я страстно любил географические карты… В то время немало было белых пятен на Земле… Помню, одним из таких мест был Северный полюс. Впрочем, я там не бывал и теперь не собираюсь туда ехать. Очарование исчезло» (14). В сознании Конрада память об отце все еще соединялась с холодным, жертвенным воздухом высоких широт.

Рассказ Марлоу, во всем остальном тропический и связанный с наживой, начинается с упоминания о Франклине и его кораблях, которые тоже вышли из устья Темзы. Названия кораблей — «Эребус» и «Террор» — предвосхищают развитие событий в рассказе Марлоу. Греческий бог Эреб — сын Хаоса и олицетворение тьмы. Террор, по-русски «ужас», достигает кульминации в последних словах умирающего Курца: «Ужас! Ужас!» Спасательная экспедиция Марлоу, искавшего Курца, противопоставлена необыкновенной истории Мак-Клинтока, искавшего Франклина. В конце повести Марлоу солгал невесте Курца; Мак-Клинток не утаил страшной правды от вдовы Франклина. Марлоу подозревает африканцев в каннибализме, что разгневало некоторых критиков (Achebe 2001), и это тоже было связано с историей экспедиции Франклина.

В «Сердце тьмы» много раз упоминается Темза, где эта история была рассказана, но ни разу не называется река Конго, где происходит действие рассказа. Точный в географических описаниях, Конрад тут намеренно ограничивается самыми общими словами — «река», «тьма», «земля»:

Поднимаясь по этой реке, вы как будто возвращались к первым дням существования мира… Бывали моменты, когда все прошлое вставало перед вами… И в тишине этой жизни не было ничего похожего на покой. То было молчание неумолимой силы, сосредоточенной на неисповедимом замысле. Что-то мстительное было в этом молчании (61–62).

При всем различии жары и холода, Конрад очень похоже описывает Конго под властью бельгийского короля Леопольда II и Россию Николая II:

Снег покрывал бесконечные леса, замерзшие реки, равнины огромной страны, стирая ориентиры, случайные черты земли, выравнивая все под одинаковой белизной, как будто чудовищно громадная белая страница ждет, когда на ней будет записана невероятная история (Conrad 2001: 25).

Нет сомнений, что место действия рассказа о Курце — именно Конго. И все же Конрад отказывается поместить сердце тьмы в определенном месте, создавая суммарный образ имперского господства. Темные места, как и темные времена, есть на разных широтах. Для Локка «в начале весь мир был Америкой». Для Конрада вначале весь мир был Польшей.

Гегемон и арлекин

Главный герой повести, Курц, не говорит почти ничего, кроме: «Ужас! Ужас!»; за него и о нем говорят другие. Первый, не названный по имени рассказчик, путешествующий с Марлоу по Темзе, узнает о Курце от второго рассказчика — Марлоу, который сам узнал о Курце от третьего, который хорошо его знал. Этот третий рассказчик — русский. Конечно, удивительно натолкнуться на русского в сердце Африки; сам Марлоу встретил его там «с изумлением». Сын тамбовского священника, этот торговец жил в одном доме с Курцем, путешествовал и промышлял вместе с ним и участвовал в некоторых деликатных начинаниях. Он ухаживал за больным Курцем как цивилизованный человек, но обожал его и приносил ему слоновую кость как туземец. Имя этого русского нам неизвестно. Он странный человек, но еще страннее то, что Марлоу верит его словам:

Он стоял передо мной в своем пестром костюме, восторженный, фантастический, словно удрал из труппы мимов. Самое его существование казалось невероятным, необъяснимым, сбивающим с толку. Он был загадкой, не поддающейся разрешению… (97). Его костюм — кажется, из небеленого холста — был сплошь покрыт заплатами, яркими заплатами — синими, красными и желтыми… (93).

Марлоу нравится этот странный тамбовец, и он разрешает по крайней мере одну из загадок русского. Его причудливый костюм помогает вспомнить «что-то очень забавное, где-то мною виденное» (93). В самом начале рассказа Марлоу описывает карту, которая висела в офисе нанявшей его компании: «В конце комнаты висела большая карта, расцвеченная всеми цветами радуги. Немало места было уделено красной краске — на нее во всякое время приятно смотреть, ибо знаешь, что в отведенных ей местах люди делают настоящее дело, — много было голубых пятен, кое-где виднелись зеленые и оранжевые», и «пурпурная полоса на восточном берегу» (18). Эту карту Конрад мог придумать, вспомнив известные слова Сесиля Родса: «Я заявляю, что мы первейший из народов во всем мире… Если есть Бог, я думаю, он хочет, чтобы я закрасил как можно большую часть карты Африки красным цветом Британской империи» (цит. по: Spivak 1999:13). На карте Африки не было части, окрашенной в российский цвет, — у России там не было колоний. Но в колониальные цвета была раскрашена одежда русского авантюриста, который для Конрада был символом империализма (Go Gwilt 1993) и пустоты (Said 1966: 146).

Создав этого арлекина, воплощающего собой красочную тьму колониального господства, Конрад привнес в трагедию европейской колонизации Африки травму российской колонизации Польши. Тамбов еще дальше от полярного круга, чем Вологда, но темперамент у этого русского такой же, как у самоотверженных полярных исследователей, которыми Конрад восхищался в юности:

От дикой глуши он не требовал ничего, кроме возможности дышать и пробиваться дальше… Если чистый, бескорыстный, непрактичный дух авантюризма управлял когда-либо каким-нибудь человеком, то, несомненно, этим человеком был мой заплатанный юнец. Я готов был позавидовать ему, горевшему этим скромным и ясным пламенем (98).

Это почти те же слова, что и в начале повести, когда Марлоу противопоставляет жадных путешественников в южные страны безупречным исследователям севера, «чьи помыслы были чисты, как воздух этих высоких широт». Чистота этого русского связана с его «очарованием». Это слово, glamour (лучше бы его переводить цветаевским словом «чара»), Марлоу употребляет с настойчивостью. «Я там [на Северном полюсе] не бывал и теперь не собираюсь туда ехать. Очарование исчезло», — говорит он в начале рассказа. Этот же северный гламур он находит в новом знакомом: «Чары увлекали его вперед, спасали от гибели» (97–98), — «Glamour urged him on, glamour kept him unscathed».

Приближаясь к Центральной станции, Марлоу делает «необычайную находку»: в заброшенной хижине он обнаруживает книгу «Исследование некоторых вопросов навигации». Попавшейся ему книге 60 лет, так что напечатана она была примерно в годы экспедиции Франклина. На полях ее — карандашные комментарии, относящиеся к тексту, а написаны они шифром, ключа к которому у Марлоу нет. Для него эта книга остается «из ряда вон выходящей тайной» (68–69), пока он не встречает русского, одетого в цветные лохмотья. Теперь он понимает, что комментарии написаны кириллицей. Весь этот эпизод выпадает из контекста и сам представляет собой некий шифр. Конечно, странно встретить в Конго русского авантюриста, но, если уж так произошло, мало удивительного в том, что заметки на полях его книги написаны по-русски. В тексте, переполненном значениями, что они могут означать?

Заметки на полях играют важную роль в «Сердце тьмы» и в эссе «География и некоторые исследователи». Нацарапанные на последней странице отчета Курца слова «Истребляйте всех скотов!» меняют смысл всего документа. На том же листе, где стоят слова «Все идет хорошо», моряки Франклина сообщают о смерти командира. В обоих случаях основной текст лжет, а заметки на полях раскрывают истину. По отношению ко всей повести Конрада ту же роль играет его эссе «География и некоторые исследователи», которое частично объясняет и частично деконструирует «Сердце тьмы». Непрочитанные комментарии на полях английской книги о навигации играют такую же роль.

Почти все, что Марлоу узнал о Курце и что знаем мы, ему рассказал русский авантюрист (Brooks 1996:70). Особенно это касается самой интересной части истории, которая исходит от русского арлекина, — того, как Курц обращался с туземцами: «этой изумительной повести, которая не столько была рассказана, сколько внушена мне унылыми восклицаниями, пожиманием плеч, оборванными фразами, намеками, переходившими в глубокие вздохи» (101). Марлоу не может ни подтвердить, ни опровергнуть слова и толкования своего русского информатора: когда он сам находит Курца, тот уже при смерти. Но в предложенной ему интерпретации Марлоу не сомневается, как не сомневаются его слушатели и почти не сомневаемся мы, читатели. Однако Марлоу сам признает, что арлекин пресмыкался перед Курцем «не хуже любого из дикарей» (104). Для отстраненного наблюдателя этот русский слишком вовлечен в свою историю.

Интерпретация — вещь важная; она особенно важна, если сырых данных нет, а интерпретация является единственным источником. История Курца, рассказанная тамбовским поповичем лондонскому матросу в сердце Африки, — притча о новом, эффективном и опасном методе колонизации, связанном с очарованием, околдованием жизненного мира. Курц не просто «отуземился» (Rothberg 2009:83). Вместе со своим русским другом этот европеец стал более диким, чем дикари, чтобы внедриться в систему их верований с «эффективностью», какой обеспечила их цивилизация. Соединив «научно» обоснованную магию с силовым принуждением, Курц реформировал аборигенов с единственной и непонятной им целью — своего обогащения. Он не миссионер, который стремится заменить одну систему верований другой. Он скорее подобен вирусу, изнутри поразившему дух и веру туземцев, чтобы заставить их приносить жертвы. Это своего рода внутренняя колонизация.

Империализм особенно токсичен, когда не просто действует грубым принуждением, а успешно добавляет к ней религиозную или идеологическую веру, силой и обманом заставляя эксплуатируемое население испытывать ее. Индийские исследователи удивляются британской системе «доминирования без гегемонии»; исследователи российской колонизации удивляются проявлениям того, что я ранее назвал «отрицательной гегемонией» (см. главу 7); но самыми удивительными моментами в истории империализма были те, когда гегемония была успешной. Именно в эти моменты бремя белого человека бывало самым тяжким, и за них он потом испытывал особое раскаяние.

Настоящий европеец, Курц не случайно получил русского компаньона, а Марлоу — информатора. «Сердце тьмы» имело много источников: унаследованное от родителей знание о том, что поляки делали в Украине, память о российских преступлениях в Польше и британских преступлениях в Индии, впечатления Конрада от посещения Бельгийского Конго, а еще смутное ожидание будущих революций в России и в колониях, которые, как догадывался Конрад, создадут новые виды тьмы. Уходя в далекий и особенный народ, внедряясь в его религию и принуждая ее работать на «идею», панъевропеец Курц делал то, что пытались сделать с «народом» поколения русских радикалов и их наследников. Народниками, ходившими во внутренние российские колонии, двигала не жажда прибыли, а чистые утопические идеалы. Сходство между ними и столь отличными от них промышленниками-колонизаторами состояло в методах, сочетавших знание и чару, детальные исследования и прямой обман. Наряду с огнестрельным оружием «эффективность» Курца нуждалась в социальных и гуманитарных науках. Именно поэтому у Конрада самым успешным промышленником становится ученый, обладающий репутацией в научных обществах.

В конце XIX века социология и антропология открыли новые методы для того, чтобы понять народ и изменить его. Читая Дюркгейма одновременно с Марксом, радикальные интеллектуалы спрашивали себя: если ритуалы приобщают к ценностям, почему бы не создать новые ритуалы? Если боги сменяют друг друга как цари, почему бы не возвести на трон новых богов? Если, к примеру, в России нет рационально мыслящего пролетариата, а есть мистическое крестьянство, то, может быть, российскую революцию подтолкнет не просвещение, а процесс, прямо ему противоположный? В духе времени, склонного к конструированию на ничьей земле, этот процесс называли «богостроительством»[27]. Такой процесс сознательного, планируемого околдовывания мира должен опираться на верования народа, чтобы, преобразовав их, вести народ к новой жизни. Но эти верования, какие они есть, известны только специалистам — этнографам, историкам; так эксперты и становятся авангардом революции (см. главу 10). Дети священников и знатоки сектантских общин, некоторые из них профессиональные революционеры и убежденные богостроители, выглядели и говорили как конрадовский арлекин-попович, хотя и отправлялись на берега Волги, а не Конго. Трудясь рядом с экзотическими сектантами, чтобы возглавить их и эксплуатировать ради революции, эти интеллектуалы уподоблялись Курцу и его спутнику арлекину, свидетелю его «невыразимых» изобретений. Я могу себе представить, как какой-нибудь новый Марлоу найдет в архиве Анатолия Луначарского записку «Истребляйте всех скотов!» Это, конечно, тоже была бы «необычайная находка», но она бы не изменила историю, какой мы ее знаем. Изучавший философию в Цюрихе, писавший драмы о Фаусте и Кромвеле, настоящий европеец и русский богостроитель, Луначарский стал первым народным комиссаром просвещения в большевистском правительстве.

Продукт природы

Николай Лесков написал много романов и статей о разных сферах жизни в Российской империи. Он писал о рекрутах из крестьян, судебной медицине, пьянстве низших классов и других социальных вопросах. Его также интересовали проблемы религии, в высших сословиях и в народе. Лесков начал карьеру с должности мелкого судебного чиновника в Киеве, затем стал секретарем рекрутского присутствия и так бы и остался в гоголевских чинах, если бы жизнь его не изменил британский родственник Александр Скотт (Шкотт). Муж тетки Лескова, Скотт управлял огромными поместьями министра внутренних дел Льва Перовского (см. главу 8) и владел торговой компанией «Шкотт и Вилькенс», которая продавала российским землевладельцам британскую сельскохозяйственную технику. В 1857 году молодой Лесков вышел в отставку и поступил на работу к Скотту. Несмотря на высокие связи, российский бизнес предприимчивого британца шел туго. В России Скотт превратился в язвительного старика, который, глядя на непроданную технику, делился с племянником классическими идеями неудавшегося империалиста: «Все это не годится в России… Здесь ничто хорошее не годится, потому что здесь живет народ, который дик и зол». Лескову казалось, что дядя шутит, но тот не шутил. Через много лет, в 1893 году, Лескову впомнились поразившие его слова британского родственника:

Ты русский, и тебе это, может быть, неприятно, но я сторонний человек, и я могу судить свободно: этот народ зол; но и это еще ничего, а всего-то хуже то, что ему говорят ложь и внушают ему, что дурное хорошо, а хорошее дурно. Вспомни мои слова: за это придет наказание, когда его не будете ждать![28] (368).

Под управлением Скотта в поместьях Перовского «эксплуатировали все, что родит земля», прежде всего самих крестьян. Новая карьера Лескова началась с поручения надзирать за переселением крестьян, которых Перовский скупил у мелких помещиков Орловской и Курской губерний и переводил в свои черноземные поместья. Граф умер несколькими месяцами ранее, и его имения перешли к одному из братьев. Управлявший этими имениями Скотт решил использовать возможность заселить южные поместья, прежде чем произойдет ожидаемое освобождение крестьян. В этой истории чувствуется жутковатая симметрия с «Мертвыми душами»: теперь на переселение шли живые крестьяне, а помещик был мертв. Во время прошлых переселений крестьянам Перовского приходилось преодолевать сотни километров на телегах, так что почти половина сбегала или умирала в пути. В этот раз Скотт нанял барки, чтобы перевезти крепостных, которых он называл «продуктом природы», вниз по Оке и Волге. Племяннику он поручил надзирать за «сводом» крестьян, придумав для него особое положение. «Царствуй, но не управляй», — наставлял Скотт племянника в деле непрямого правления. Править должен был «надежный человек» Петр, которого Скотт по-колониальному называл Пизарро, сравнивая его с завоевателем Перу. С ужасом описывая столь характерное для Российской империи переселение, Лесков представляет его так, что в памяти всплывает вывоз африканских рабов в Америку. Заново воображая Петра-Пизарро много лет спустя, Лесков делает его «черным кудрявым мужиком… с черными огненными глазами, черными сросшимися над носом бровями… и маленькой черной окладистой бородой». Все белые в этом рассказе — мертвый Перовский, британец Скотт, слабый Лесков и самозваный исправник — отсутствуют, никчемны или мошенники. Единственный сильный человек — «черный мужик», предводитель нового переселения рабов.

Когда Лесков и Пизарро грузили крестьян на барки, они обратились за помощью к полиции, иначе им было бы не справиться с тремя барками крестьян — несколькими сотнями семей, которых силой отправляли в долгий путь по русским рекам. Крестьяне, однако, не выглядели несчастными сверх обычного:

[На барках] сидели люди босые, полураздетые, — словом, такие жалкие и обездоленные, как их обыкновенно видишь в русской деревне. Я тогда думал еще, что крестьяне и везде должны быть только в таком виде, как мы их привыкли видеть в России. Смирение их тоже было обычное в их положении (345).

Во время плавания крестьян занимало только одно развлечение, называемое словом «искаться». Они расчесывали тела, стремясь избавиться от вшей, с которыми не могли справиться. Развести на барке костер, чтобы прокипятить одежду, было нельзя; в реке крестьяне отказывались мыться, потому что считали, что от воды заведется еще больше вшей. Они ужасно страдали и охотно показывали кровавые расчесы. Лесков пытался помочь им, но, когда он поделился своей заботой с Пизарро, в ответ получил одну замечательную фразу: «Кому, сударь, людей жалко, тому не нужно браться народ на свод водить». Лесков понимал, что Пизарро прав, хотя один раз все-таки не дал ему выпороть крестьян прямо на барке. Потом крестьяне увидели на берегу баню и умолили Лескова пристать к берегу. Они клялись, что быстро возвратятся, ведь на барке оставались их жены и дети — как они могут не вернуться назад? Лесков разрешил сорока мужикам сходить в баню, и они тут же побежали домой, хотя их дома были за сотни верст. Лескову пришлось снова позвать полицию; три казака поймали и выпороли сорок беглецов. Пока крестьян наказывали, глава местной полиции (как позже выяснилось, самозванец) запер Лескова у себя дома, чтобы он не мешал пороть крестьян. Сидя под замком, Лесков читал книги из библиотеки хозяина, в которой оказались свободолюбивые труды Герцена и Грановского. А потом все вернулись на барку:

Несмотря на ночной сумрак, я видел, как их «гнали». Перед этим шел дождь, а почва была глинистая, и было смешно и жалко смотреть, как они шлепали и как ноги их волоклись и расползались по мокрой глине, причем где скользила и падала одна передняя пара — то же самое проделывали и все другие (351).

Работая торговым представителем дядюшкиной компании, Лесков объездил российскую провинцию. Он писал сочувственные к народу романы и сатирические очерки об интеллигенции, которые создали ему скандальную репутацию. Но, оставаясь человеком практическим, он не забывал цитату, которую приписывал Генриху Гейне: «Кто любит народ, тот должен сводить его в баню».

Конэсер

Марлоу разговаривал с пассажирами на борту яхты как с равными. Он рассказывал им о том, кто стоял ниже их — черных людях в стране слоновой кости, — и о европейце-сверхчеловеке по имени Курц. История Марлоу необычна, но его собеседники и мы, читатели, верим ему. Другое дело — Иван Флягин, рассказчик в «Очарованном страннике» Лескова. По мере того как он рассказывает свою историю, случайные пассажиры все более недоверчиво относятся к нему и к тому, что он говорит. Тем не менее они продолжают слушать и вообще относятся к нему с цивилизованным интересом, — с большим любопытством, чем то, с которым Флягин относился к туземцам, среди которых ему пришлось жить. Исследователи характеризуют Флягина по-разному, от «русского супермена» (McLean 1977:241) до «обычного русского человека» (Franklin 2004:108). Он одет как монах-«черноризец», хотя на самом деле он — монастырский кучер. У него есть дар лошадника-конэсера, знатока и любителя лошадей; с людьми ему труднее, хотя по ходу своей истории он их тоже оценивает, покупает, бьет нагайкой, а иногда и любит так, как любят отменную лошадь. Разочарованные пассажиры постепенно распознают в нем самозванца (вспоминается история о том, как Владимир Даль разоблачил беглого крепостного, узнав по акценту, откуда он родом, — см. главу 8). Начавшись как разговор равных, история Флягина превращается во встречу европейцев с благородным дикарем.

Флягин рассказывает о своей жизни, стоя на борту судна, которое везет паломников и снабжает необходимым монастыри на островах Ладожского озера. Пароход находится примерно в одном дне неспешного пути от Петербурга, к северу от истока Невы. Через эти земли пролегает путь к древнему сердцу России. Как и у Темзы, у Невы были мгновения сияния, тьмы и мерцания. Как и Англия, Россия была страной колонизованной и колонизующей. Римляне не добрались до этих берегов, но по ним прошли финны, шведы, русские и немцы, некоторые по нескольку раз. Если Рюрик действительно вышел из Скандинавии, то здесь, по Неве и Ладоге, он плыл на своей ладье к Новгороду. В противоположном направлении, из Новгорода через Онегу и Ладогу, шли в Европу меха. Теперь здесь, рядом со столицей империи, Флягин повествует о своей кочевой жизни, которая бросала его из русской глубинки в пустыни Средней Азии, на Кавказ, а потом на озера и острова Русского Севера. Для Марлоу плавание из Британии в Европу, а потом в Африку означало, что он пересекал моря, государства и границы. Все приключения Флягина происходят внутри России. Пересекая степи, пустыни и горы, оказываясь среди чужих и часто враждебных народов, Флягин никогда не покидает «родную землю». Марлоу — критически настроенный, рефлексирующий империалист, один из тех, кто участвовал и в колонизации, и в деколонизации мира. Очарованный и чарующий, Флягин совсем лишен любопытства и критического мышления. Читатель неизбежно оказывается ближе к пассажирам на борту судна, чем к самому Флягину, красноречивому, но непроницаемому рассказчику. С его навязчивой чарой невозможно идентифицироваться: мешают несдержанная сила, причудливая религиозность, аморальная спесь, глубокий контакт с животными и нехватка человечности. Если Флягин — сверхчеловек, то описан он со здоровой дозой человеческой иронии.

«Очарованный странник» Лескова начинается с того, что пассажиры ненадолго оказываются в Кореле, небольшом городке на берегу Ладожского озера, «этом бедном, хотя и чрезвычайно старом русском поселке, грустнее которого трудно что-нибудь выдумать». Основанную финнами Корелу в 1310 году взяли новгородцы, потом в 1580 году — шведы, в 1595-м — Московское государство, в 1617-м — снова шведы, в 1710-м — петровские войска. В 1920 году Корела вошла в состав Финляндии, в 1940-м была захвачена Советским Союзом, в 1991-м осталась в составе России. Четыре раза поменяв название, Корела известна как Приозерск, дачный курорт на Ладоге. Много раз захваченный и ни разу не освобожденный, Приозерск — город, у которого нет причин для веселья; все же и его рекордная грусть, пожалуй, преувеличена. В рассказе Флягина грусть разлита по азиатской пустыне, где туземцы взяли его в плен и искалечили, по его родной губернии в Центральной России, где вся его жизнь была одной сплошной поркой, и по столице империи, где он бедствовал так, что играл роль демона в театре. Но для Лескова сердцем грусти была именно Корела — городок, похожий на сотни других, например на Пензу, где и Лесков, и его герой Флягин жили некоторое время:

В этой Пензе… люди дошли до того, что хотели учредить у себя все навыворот: улицы содержали в состоянии болот, а тротуары для пешеходов устроили так, что по ним никто не отваживался ходить. Тротуары эти были дощатые, а под досками были рвы с водою. Гвозди, которыми приколачивали доски, выскакивали, и доски спускали прохожего в клоаку, где он и находил смерть. Полицейские чины грабили людей на площади; предводительские собаки терзали людей на Лекарской улице… а губернатор собственноручно бил людей на улице нагайкою; ходили ужасные и достоверные сказания о насилии над женщинами, которых приглашали обманом на вечера в дома лиц благороднейшего сословия… (1958: 9/369).

Из такой среды, которую Лесков называет людским Загоном, органично вырастает Флягин. Лесков дает ему талант рассказчика и сильный, часто разрушительный характер, но иронию оставляет себе. Рожденный крепостным, Флягин вырос на конюшне и сбежал от хозяина, когда его выпороли за то, что он отсек хвост кошке, съевшей голубя. Потом он скитался с цыганами и участвовал в «татарском» соревновании — пороть друг друга нагайками, «вроде как господа на дуэли». Хорошо освоив эту «азиатскую практику», Флягин запорол противника-татарина до смерти. Наградой ему стала прекрасная лошадь, но Флягину снова пришлось бежать. Зайдя далеко в пустыню, он был взят в плен азиатским племенем, люди которого искалечили его, зашив в его пятки конскую щетину. Среди этих «татар» Иван прожил одиннадцать лет, выучил их язык, лечил их травами и магией, взял себе несколько жен и стал отцом их детей, имен которых не помнил. Успех среди туземцев сочетался у него с полным отсутствием интереса к ним; у «татар» не было ничего хорошего, кроме коней. Не понравились ему и русские миссионеры, которых он встретил в пустыне: «Азията в веру приводить надо со страхом, чтобы он трясся от перепуга, а они им бога смирного проповедывают», — высказывает он свою теорию чары. Но миссионеры проповедовали Христа смиренного и были убиты аборигенами.

Потом из Хивы в пустыню пришли британские шпионы. В этом русском варианте «Кима» Большая игра воображается с другой стороны Гималаев. Готовясь к войне с Россией, британцы хотят купить в Средней Азии лошадей. Флягин портит им торговлю, но британцы, напугав племя фейерверком, крадут лошадей и сбегают. Оставшиеся фейерверки Флягин использует так же, как Курц, крестит племя огнем и молнией и объявляет себя богом. Так ему удается уйти из пустыни обратно в Россию. Там его возвращают старому хозяину который усердно порет еще недавно бывшего Богом Флягина за его давний побег.

Флягин возвращается к торговле лошадьми с азиатами и работает на князя, который доверяет ему деньги, коней и женщин. Но оба влюбляются в одну и ту же красавицу — цыганку Грушу. Флягин доставляет ее патрону, а когда беременная Груша надоедает князю, она умоляет Флягина убить ее. Ради любви к ней он бросает ее в реку, создавая еще один сюжет с жертвоприношением женщины (см. главу 12). Флягин вновь бежит, на сей раз в армию, воюющую на Кавказе. Совершив героические подвиги, он находит себе последнее пристанище, став кучером при северном монастыре. Призраки Груши и других убитых преследуют Флягина, но он отгоняет их частым постом и земными поклонами.

После того как Флягин рассказал пассажирам об убийстве Груши, что-то странное происходит с его историей: она превращается в бессмысленные рассуждения, в несвязную проповедь, граничащую с бредом. Вначале очаровавший слушателей, в конце повести рассказчик звучит как безумный ханжа, одолеваемый виной, агрессией и соблазном. Призрак Груши остался с ним, несмотря на все посты и поклоны. Странствие находит свой конец, который Лесков решил изобразить самыми необычными средствами своего словесного мастерства. Лекарь, который пользовал Флягина в монастыре, «не смог разобрать, что он такое: так просто добряк, или помешался, или взаправду предсказатель». Не могут разобрать и слушатели, не могут и читатели.

Родившись в семье священника, ставшего коллежским асессором и получившего дворянство, Лесков окончил всего два класса гимназии; но он многому научился сам. В зрелые годы он стал тонким иронистом, просвещенным либералом и последователем одного из величайших диссидентов в истории — Льва Толстого. Как многие крупные русские писатели или даже больше, чем они, Лесков был склонен к нарративной игре, насмешливо экспериментируя с героями, читателями и авторской позицией. То, что у Конрада называется «тьмой», Лесков зовет «грустью». Рассказанные на спокойной пресной воде, обе истории, «Сердце тьмы» и «Очарованный странник», вскрывают центральные трагедии своих имперских народов, разворачивавшиеся в различных стихиях. Обе повести построены как рассказ от первого лица внутри авторского повествования. В обеих повестях образ сверхчеловека создан для того, чтобы его разрушить. Наделенный, как Курц, необычными талантами, Флягин тоже реализует их в насилии и чаре. Истинный герой империи, он знает животных лучше, чем людей. Любя женщину, он убивает ее — поистине грустная история. Флягин «великолепен и отвратителен», пишет историк (Franklin 2004: 109). Интересно отметить, насколько это мнение созвучно тем словам, которыми Марлоу заканчивает свою историю римского колониста в Британии: «Чарующая сила отвратительного».

Сидя на палубе и повествуя об очарованных странствиях в далеких землях, Флягин — одновременно свидетель и агент колониализма, Марлоу и Курц в одном лице. Но Флягин еще и туземный информатор, говорящий продукт природы — позиция, отсутствующая в «Сердце тьмы», где черные субалтерны молчат. В отличие от Флягина Марлоу и Курца не пороли; в отличие от черных жертв Курца и вшивых жертв Пизарро, Флягин может рассказать нам свою историю сам. Рассказ Марлоу тоже не из приятных, но он заканчивает его, чтобы говорить от имени тех, кто говорить не может. Русские были одновременно колонизаторами и колонизуемыми, и они могли говорить. И Флягин говорит, пока может.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.