Торжество смерти (Интермедия)
Торжество смерти
(Интермедия)
Занавес подымается. Театр представляет вселенную во всей ее красоте и великолепии. Большой балет: небесные тела проходят в стройной пляске, под музыку мироздания.
Является Смерть – прекрасный юноша, на белом коне. На плечах его развевается легкая белая мантия, на темнорусых кудрях венок из подснежников.
Небо и земля и народы земли и прочих планет сопровождают Смерть с громкими восклицаниями:
Vive la mort! vive la mort! vive la mort![359]
Смерть
Обновляйся, лик природы!
Ветхий мир, пади во прах!
Вспряньте, юные народы,
В свежих вольности венках!
Юные народы теснятся около Смерти, обнимают ее колена, целуют ее серебряные шпоры и позолоченные стремена:
Vive la mort! vive la mort! vive la mort!
Хор юных народов поет Гимн смерти
Веселитеся! Спаситель,
Царь наш, мира искупитель,
В светлом торжестве грядет!
Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!
Новый бог младой вселенной!
Мир, тобою обновленный,
Песнь хвалы тебе поет!
Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!
1-ое Полухорие
Ветхого Творца с престола
Свергнув мощною рукой,
Царствуй, царствуй, бог веселый,
Резвый, ветреный, живой!
Бог свободы, бог движенья,
Вечного преображенья!
Бог всесокрушающий!
Бог всевоскрешающий!
Бог всесозидающий!
Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!
Ветхое, ничтожное,
Слабое и ложное
Пред тобой падет!
Вольное, младое,
Творчески-живое
Смертью расцветет!
Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!
Корифей
Не сидишь ты на престоле,
Как властитель нам чужой,
Мрачный и враждебный воле
Нашей жизни молодой.
Нет! Ты между нами ходишь,
Нашей жизнию живешь,
Хороводы наши водишь,
С нами песнь любви поешь.
2-ое Полухорие
Посмотри: скалы седые
Распахнулись пред тобой,
И источники живые
Скачут сребряной струей.
Ступишь ты – и расцветают
Пышно из могил цветы,
Из цветов венки сплетают
Новобрачные четы.
Над могилою спокойной
Радость буйная шумит,
И обнявшись, в пляске стройной,
Дева с юношей летит.
Скрылись в рощице тенистой,
Меж отеческих гробов,
И под ивою ветвистой
Увенчалась их любовь.
Резвый бог! ты обрываешь
Розы девственных красот,
И цветок преображаешь
В сочный и роскошный плод!
Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!
Весь хор
Нас исхитивший от тленья
Средь темницы и оков,
Глас прийми благодаренья,
Царь царей и бог богов.
А когда мы под клюкою
Духом склонимся во прах,
Боже! дивною рукою
Обнови нас в сыновьях.
Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!
Vive la mort! vive la mort! vive la mort!
Процессия удаляется. Музыка замирает в неопределенных звуках. Актеры и зрители исчезают, как тени. Поэт один, со свитком в руках, стоит на древних развалинах. Бог смерти является ему в образе черноокой венецианки и… Поэт изнывает в ее объятиях; но пред кончиной он еще раз берет арфу и прерывающимся голосом поет:
Песнь умирающего поэта
Гори, гори, мой факел томный!
Но вспыхни пред концом живей!
На мой ты жребий грустный, темный
Сиянье тихое пролей!
Вся жизнь моя – одно желанье,
Несбывшейся надежды сон,
Или художника мечтанье,
Набросанное на картон.
И страждущая грудь лелеет
Видений дивную семью:
Рука дрожит, язык немеет
Осуществить мечту мою.
Созданье вечное готово
И рвется из груди поэта —
Кто скажет творческое слово?
И разольется море света.
Давно в груди поэта рдеет
России светлая заря —
О! выньте из груди зарю!
Пролейте на небо России!
Поэт начинает бредить:
О! дайте пред кончиной
Песнь громкую пропеть!
Я с песнью лебединой
Хотел бы умереть!
Гремит на поле ратном
Победы крик в рядах,
И я, в крови, с булатным
Мечом, паду во прах…
И счастия России
Залог вам – кровь моя!
И все грехи России
Омоет кровь моя!
Мое вы сердце в урну
С почтеньем положите!
И русским эту урну
В день славы покажите!
Хоругвь твоя заблещет,
Потомство, предо мной!
Мой пепел затрепещет
Под крышкой гробовой.
Я силой благодатной
Прольюся на Россию,
И русский нож булатный
…………………………
Поэт, испугавшись цензуры, умирает не докончив куплета. Занавес упадает с шумом – для кого? Поэт был последний актер и последний зритель{622}.
Есть веские основания думать, что «Торжество смерти» представляет собою не законченное произведение, а лишь отрывок какого-то более обширного целого. За это говорят, прежде всего, соображения по существу. Для Печерина смерть была только обновительницей: она разрушает для того, чтобы на месте старого мира мог свободнее расцвести новый. Между тем в нынешнем своем виде поэма заканчивается разрушением. Естественно думать, что далее следовала картина новой жизни, свободной и радостной; по крайней мере, таковы были тогда мысли Печерина. Проф. Бобров указал, что Достоевский в «Бесах» изложил поэму Печерина, приписав ее Степану Трофимовичу Верховенскому[360]: в этом изложении «торжество смерти» является только введением, за которым следует «праздник жизни», а в последней сцене «вдруг появляется Вавилонская башня, и какие-то атлеты ее, наконец, достраивают с песней новой надежды, и когда уже достраивают до самого верху, то обладатель, положим, хоть Олимпа, убегает в комическом виде, а догадавшееся человечество, завладев его местом, тотчас же начинает новую жизнь с полным проникновением вещей»{623}. В этом насмешливом пересказе легко узнать заветные мысли Печерина. Любопытно, что и Герцен говорит о трилогии Печерина: «Поликрат Самосский», «Торжество смерти» и еще что-то{624}. Возможно, что «Торжество смерти» представляло собою среднюю часть поэмы, начиналась же поэма картиною старого мира (Поликрат Самосский!), а кончалась той картиной будущего мира, которую пересказывает Достоевский.
Три мысли скрещивались теперь в уме Печерина: мысль о неизбежной гибели старого мира, мысль о России и мысль о собственном будущем. Чем более он сживался со своей небесной мечтой, тем более Россия пугала его воображение. Личное дело – что ему придется жить в этой стране рабства и унижения – отступало на задний план; даже вопрос о трагической судьбе родного народа и общества казался второстепенным: все это затмевала одна огненная мысль – что Россия есть как бы всемирный фокус деспотизма, его главный оплот во всей Европе. Так думал не он один: это было общее убеждение всех свободомыслящих людей на Западе. Жестокое подавление польского мятежа 1831 года вызвало взрыв негодования по всей Европе. В половине 1834 года Никитенко, со слов вернувшегося из Берлина Калмыкова, заносит в свой дневник, что русских везде в Германии ненавидят, не исключая и Берлина; знаменитый Крейцер{625} сам сказал Калмыкову после взятия Варшавы, что отныне питает к русским решительную ненависть, а одна дама пришла в страшное негодование, когда Калмыков попытался защищать русских: это враги свободы, кричала она, это гнусные рабы. Год спустя, по возвращении остальных членов профессорского института, он пишет: «По словам их, ненависть к русским за границею повсеместная и вопиющая. Часто им приходилось скрывать, что они русские, чтобы встретить приветливый взгляд и ласковое слово иностранца. Нас считают гуннами, грозящими Европе новым варварством. Профессора провозглашают это с кафедр, стараясь возбудить в слушателях опасения против нашего могущества»[361]. Мы видели выше, что говорил о русских проф. Ганс, а в швейцарской гостинице мальчик, сын хозяина, прислуживавший Печерину и его товарищам за столом, не хотел верить, что они русские? «Не может быть! Русские – варвары, дикари, медведи». Таковы были заграничные впечатления Печерина, а известия, доходившие до него из России, могли только усугублять его отчаяние. Он не мог не слышать о Сунгуровском деле в Москве (февраль 1833 г.), по которому около 30 студентов было сослано в каторгу, на поселение или сдано в солдаты, о неудачной попытке вызвать новое восстание в Польше, повлекшей за собою (с апреля по ноябрь того же года) расстреляние 24 человек в Варшаве, Люблине, Гродно и про.; он знал без сомнения и о закрытии «Московского Телеграфа» в марте 1834 г. за неблагоприятный отзыв о пьесе Кукольника{626} «Рука Всевышнего отечество спасла», о новых арестах в Москве – Герцена, Огарева, Сатина{627} и др. (июнь 1834 г.), о разгроме студенческой корпорации в Дерпте и исключении 17 человек (февраль), и т. п. Наконец, и в самом Берлине он имел случай увидеть русскую действительность лицом к лицу. В 1834 г. приезжал в Берлин император Николай и велел всем русским стипендиатам явиться к нему в здание посольства. О том, что здесь произошло, рассказывает Пирогов в своих записках. В числе явившихся было несколько поляков; «на одном из них остановился взор императора.
– Почему это вы носите усы? – спросил строго государь, подойдя близко к сконфуженному усачу.
– Я с Волыни, – отвечал он чуть слышно.
– С Волыни или не с Волыни, все равно; вы русский, и должны знать, что в России усы позволено носить только военным, – громким и внушительным голосом произнес государь. – Обрить! – крикнул он, обратясь к Рибопьеру и показывая рукою на несчастного волынца.
Тотчас же пригласили этого раба Божьего в боковую комнату, посадили и обрили»[362].
Это происходило в Берлине и расправе подвергся молодой ученый, который год или два спустя должен был занять кафедру в русском университете.
Так родилась в воспаленном мозгу Печерина эта мысль о спасении человечества чрез гибель России, которую он облек в кошмарные образы своей поэмы. Общая задача обновления – разрушить царство «предрассудков», определилась для него точнее: надо взорвать главную твердыню этого царства – Россию. При этом он, по-видимому, не отделял Россию от ее властителей: в поэме вместе с Поликратом тонет, хотя и проклиная его, весь народ. Нельзя понять, как он представлял себе свою собственную роль в этом катаклизме. В поэме Поэт говорит сначала только о мысли, наполняющей его душу:
Вся жизнь моя – одно желанье,
Несбывшийся надежды сон…
…в груди поэта рдеет
России светлая заря.
Но потом, в бреду, он видит себя впереди дружин, искупляющим своей смертью грехи России.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.