II. IV. Британская идентичность и композитарная монархия в раннее Новое время[4]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II. IV. Британская идентичность и композитарная монархия в раннее Новое время[4]

Формирование национальных идентичностей в условиях композитарных или составных государств раннего Нового времени отличалось от характеризовавшего унитарные государственные образования процесса. Речь идет не столько о постепенной кристаллизации коллективной идентичности, вытеснявшей прежние варианты этнокультурного и этнополитического самоопределения консолидируемых таким образом народов. Более важными оказываются присущие этой форме самосознания особенности. Неразрывно связанная с потребностями нового государства и, как следствие, ориентированная на доминирующую культурно-историческую перспективу, она оставалась не только этнизированной идентичностью, но и в более развитых вариантах могла окрашиваться в расистские тона.

Намечавшиеся такой перспективой тенденции подразумевали выдвижение на передний план всего многообразия известных форм самоопределения культурно и политически лидирующего этноса. При этом традиционные ценности других, т. е. в рамках самого процесса – адаптирующихся этносов – позиционировались в качестве изолируемых: их историко-культурное значение признавалось, но объединяющая функция нейтрализовалась. Эпохалистски ориентированная коллективная идентичность сохраняла эссенциалистски настроенные идентичности в качестве периферийных1.

Формирование британской идентичности проходит несколько последовательных стадий. 2 В настоящей главе речь пойдет о периоде, нижняя граница которого намечается во второй половине XVI века, а верхняя – в конце XVIII столетия. Именно в этот период культурным, территориальным и языковым категориям самоидентификации и, отчасти, социальной принадлежности, характеризовавшим отношения внутри и между различными этническими группами и образованиями Британских островов, стала противопоставляться искусственно сконструированная концепция «политической» этничности.3 Прежнему этническому партикуляризму стали противопоставляться более общие, пока еще туманные, но вполне насыщенные концепты коллективной идентичности, которые ориентировались на интуитивно-смутное чувство общей судьбы или истории. Такое противопоставление определяло, по меньшей мере, два существенных последствия. С одной стороны, происходила поэтапная институционализация особых интеллектуальных групп (антиквариев, юристов и богословов, а начиная с Якова I Стюарта – герольдов, поэтов, драматургов и т. д.), которые идентифицировали свою последующую деятельность с перспективами последовательного воплощения увязываемых с таким противопоставлением задач. С другой стороны, креативная деятельность этих групп определяла цепь культурных, эпистемологических и политических преобразований, открывавших перспективу для последующего оформления более структурированного националистистического дискурса первой половины XIX века.4

Продвигаясь по этому пути, такие интеллектуальные группы пытались преобразовать систему символов, сквозь призму которых англичане, шотландцы, ирландцы, валлийцы и прочие обитатели туманного Альбиона воспринимали социальную действительность, пытаясь ее преобразовать. Независимо от комплекса стоявших перед этими группами задач, их главная цель сводилась к конструированию особого коллективного субъекта, с которым органично увязывались действия верховной власти. Речь шла о формировании или попытке создания эмпирически нацеленного «мы», представителем которого должна была стать сама, теперь уже британская монархия. После 1603 года как таковая, эта задача, сводилась к вопросу о внутреннем содержании, относительной важности и смысловом соотношении двух теперь уже широко известных абстракций: назову их условно – «британскостью» и «композитарной монархией».5

Акцент на первой из них означал обращение к «традиции», «культуре», «самобытному характеру» или даже к «расе». Акцент на второй подразумевал выявление общих контуров современного им исторического процесса и, в особенности, того, что считалось преобладающим направлением и значимым фактором этого процесса, т. е. самого процесса государственного строительства. В самой общей форме вопрос о том, «кто мы такие», означал особую систему символов, использование которых актуализировало не только деятельность верховной власти в переломный для нее период, но и повседневную жизнь различных подданных монарха. При этом этнополитический дискурс, построенный на основе символических форм, взятых из местных традиций, был дискурсом эссенциалистски и отражал субъективную сторону создания коллективной идентичности. Такой дискурс был в психологическом плане достаточно близким тем этнокультурным образованиям, для которых он предназначался. Его социальные последствия оказывались изоляционистскими, поскольку не учитывали специфики современного момента. Этнополитический дискурс, построенный на основе форм, присущих главному направлению развития современной истории, т. е. задачам развития композитарной монархии, был по существу эпохалистским и отражал объективную составляющую самого процесса. Его социальные последствия, как правило, были антии-золяционистскими, а в психологическом плане этнокультурные группы воспринимали его, судя по всему, как навязанный извне. Как правило, сочетание обоих дискурсов в практике верховной власти обеспечивало для нее определенный «культурный баланс».

Приспособление или движение к искусственно создаваемой коллективной идентичности, с одной стороны, сопровождалось обострением напряженности между различными этнокультурными группами в обществе. С другой – происходило своеобразное «смягчение» сложившихся культурно-исторических форм, не исключавшее их специфического контекста, а также их последующего превращения в универсальный критерий, определявший лояльность таких групп к верховной власти. Именно таким образом осмысленные традиционные культурно-исторические формы обретали, как представляется, обновленное, т. е. исключительно политическое звучание.

Напряженность между дискурсами, опирающимися, с одной стороны, на традицию, а, с другой – на современные формы, опосредующие существование композитарной государственности, не ограничивалась интеллектуальными пристрастиями тех или иных креативно настроенных групп. Ее реальное значение определялось сочетанием таких предпочтений и нарастающих противоречий между обновленными в ходе таких преобразований социальными институтами, перегруженными на начальном этапе общественной трансформации разноречивыми культурными смыслами.

Британская идентичность, таким образом, не исчерпывалась создающими ее дискурсами. Образы, метафоры и риторические фигуры, на основе которых выстраивались такие дискурсы, были своеобразными культурно-логическими инструментами, используемыми для того, чтобы раскрыть возможные проявления формирующейся коллективной самоидентификации.

Сложилось так, что в условиях полиэтнических и к тому же композитарных государств взаимное переплетение эссенциалистских и эпоха-листских дискурсов, а также характерных для них практик всегда перегружалось интересами перестраивающегося государства. В этом смысле позиция ориентированных на традиционные формы дискурсов почти всегда проигрывала ориентированным на современный процесс стратегиям. Британская идентичность в том виде, в котором она сформировалась к концу XVIII века, была тому убедительным подтверждением.

Британский концепт, обозначавший реальные и смысловые границы ориентированного на него коллективного субъекта, и сам коллективный субъект, был подчинен определенным социально-культурным рамкам, объем и символическое значение которых актуализировали, прежде всего, составной характер самого британского государственного организма. Гальфридианский миф с его сугубо эссенциалистским содержанием, но при этом прочитанный и интерпретированный с эпохалистских позиций, выполнял не только функцию подобных социально-культурных рамок, но и примирял неизбежные в таком случае противоречия. Выражаясь языком К. Гирца, именно он обеспечивал своеобразный культурный баланс власти.

Начну с самого главного. Само понятие «британский» распространялось исключительно на территориальные владения композитарной монархии и, как следствие, но с некоторыми оговорками – на саму монархию, с известным напряжением уже при Генрихе VIII Тюдоре и куда более последовательно – при Якове I Стюарте. Вплоть до 1760-х годов это понятие покрывало, за исключением заморских территорий монархии – всю основную часть британского архипелага6. В этом смысле любая ассоциация с «британским» приобретала особый территориальный оттенок или же ориентировалась на ее островной характер, т. е. была инсулярной. Британский архипелаг был главным объектом воображаемого единства. Сформированный или сформировавшийся субъект подобной идентичности, т. е. собственно британцы, пока еще отсутствовал.

Эпохалистски настроенный дискурс содержал взамен, казалось бы, естественного «бритты» или более широкого «кельты» – достаточно громоздкую конструкцию, в которой этноним «англосаксы» или более широкое понятие «германцы» занимал доминирующую позицию. При этом бритты или кельты сохраняли статус этноплеменного образования (тем самым обеспечивалась незапамятная традиция), а англосаксы или германцы, оставляя за собой нетронутой известную часть их этноплеменной истории, обретали статус этносоциального и этнополитического образования, реализуя и обеспечивая статус самой Англии (и, должно быть, в последующем англичан) внутри композитарной триады. В данном случае англосаксы и бритты оказывались частями или элементами полиэтничной группы, в которой германские племена исполняли роль старшего брата, а остальные элементы оставались на «младших» позициях. При этом ни один из элементов этой полиэтничной группы, связанный между собой узами генетического (кровного) родства, не мыслился в качестве самостоятельного и воспринимался исключительно в категориях родовой близости.

Напомню, что интерпретируя гальфридианскую версию создания «британской» империи уже тюдоровская пропаганда исходила из того, что после смерти ее основателя – легендарного Брута она превращается в подобие составной монархии, оставаясь разделенной между его тремя сыновьями. Старший из них – Локрин, управляя Англией (Лоегрией), достиг невероятных успехов, при этом его младшие братья Альбанакт и Камбр, получившие по наследству Шотландию (Альбанию) и Уэльс (Валлию) соответственно, признавая его достижения, принесли ему оммаж и тем самым признали главенство английского трона. В дальнейшей перспективе состав уже постбрутских модификаций композитарной монархии неоднократно изменялся, но при этом отношения между ее отдельными композитами каждый раз повторяли подпитанную идеями старшинства исходную схему: Англии либо принадлежала инициатива нового образования, либо заново объединяющиеся территории, так или иначе, признавали ее политическое верховенство.

Среди британских интеллектуалов вплоть до конца XVIII века отсутствовало ярко выраженное стремление к четкому разграничению этнической и культурной природы кельтов и германцев7. Господствовавшие в среде англоязычных антиквариев подходы к истории британских этносов во многом опирались на ветхозаветные тексты, а также доступные к тому времени античные памятники, прежде всего, сочинения Плиния Старшего и открытого для европейцев в XV веке Тацита. Оба из них, как известно, не проводили четкой границы между кельтами и германцами и предпочитали описывать их собирательно, различая их не столько этнически и культурно, сколько географически, т. е. как народы, живущие к северу от Рейна.

Насколько можно судить, значительная часть «этнографических» экскурсов XVI–XVII веков во многом реализовала принципы географического испомещения кельтов и германцев, представленные в основном в текстах римских авторов, и через этот весьма доступный в инструментальном плане прием реализовывала искомую близость двух этнических образований8. При этом анализ усиливался этимологией этнонимов, при всех возможных различиях допускавшей наличие дополнительных аргументов, которые усиливали степень родства между тевтонскими и кельтскими народами.

Чаще всего использовалась развернутая схема Плиния Старшего и, в частности, его описание ингевонов. Как известно, эта группа германских племен состояла из кимвров, населявших север Ютландского полуострова, тевтонов, обитавших на западном побережье Ютландии и в низовьях реки Эльбы, а также племен хавков, оккупировавших северо-западные границы современной Швейцарии.

Все эти народы, согласно более поздней легендарной традиции, возводили свою родословную через Инге и Мана к Туискону, согласно Аннию из Витербо, одному из сыновей Гомера и, следовательно, внуку Иафета.9 Латинские этнонимы этих племен давали почву для возможных уточнений. Между названием «cimbri» и самоназванием валлийских «cambri» усматривалось семантическое и генетическое родство. Между латинским «causi», обозначавшим в классификации Плиния ингевонских хавков, и этнонимом ирландских «cauci» также обнаруживались естественные параллели.10 При этом зоны расселения племен в Ютландии, Уэльсе и Ирландии объявлялись в силу возможных перекрестных отождествлений зонами исторического (незапамятного) сосуществования германских и кельтских племен. При этом возможность именно таких перекрестных отождествлений усиливалась родством двух родоначальников истории обоих этносов. Согласно псевдо-Беросу,11 ими считались два единокровных брата Туискон и Самот, что позволяло авторам настаивать на определенных сопредельных формах культурной диффузии, подразумевавшей особые формы кельтизации германских племен и германизации кельтских племен как во времена их континентального сосуществования, так и уже островного периода12 истории (хотя бы на уровне доступных к тому времени для анализа языковых форм и практик). Дэвид Лэнгхорн писал: «Германцы, которые по существу представляют собой кимбрийцев или же гомерианцев, являются на этом основании родственным галлам народом, переселившимся на эти два острова (речь идет об Англии и Ирландии), и от которых, как утверждает Тацит, происходят наши каледонцы; точно также само название ирландских caud [кавки: у Птоломея занимают территорию современных графств Уиклоу и Дублин] подтверждает их происхождение от германских chaici [хавки – родственный фризам, саксам и англам народ – после III в. объединился с саксами и более в качестве самостоятельного не упоминался: в XIX в. Лоренц Дифенбах отождествил их с ирландскими кавками]».13

В антикварном дискурсе второй половины XVI–XVIII вв., как представляется, отсутствовали реальные основания для конструирования панкельтской (бриттской) идентичности. В этом смысле полноценный тевтонский расизм и панкельтизм были детищами пост-библейского, характерного уже для XIX в. подхода к исследованию этничности.

Начиная с конца XVI – начала XVII веков представления о культурном и территориальном сосуществовании кельтских и британских племен стали подпитываться идеями североевропейского готицизма, влияние которого ощущалось как в его наиболее раннем варианте (выступления Николаса Рагвальди на Базельском соборе), так и в уже современной описываемым явлениям версии (Франциск Иреник в Германии, Иоханн и Олаф Магнусы в Швеции).

Это влияние было связано с попытками установить степень преемственности и ореол распространения свободолюбивых нравов и демократических институтов германцев. При этом его этно-библейский момент также имел определенное значение.14

Английские интеллектуалы были увлечены поиском различных оснований влияние германского и, в частности, готского элемента в постпотопном расселении народов, обсуждали, какое место германский язык занимал во времена Вавилонской башни, применяли эвгемерические подходы при анализе тевтонского пантеона как возможного основания для приведения в соответствие германской древности с историей многочисленных потомков Ноя.15

Такой подход получил последовательное воплощение в трактатах Ричарда Верстергана (1565–1620), который полагал, что германский язык был «отрезан» Туисконом от прочих языков Сеннаарской долины, а после исхода древних германцев из Южной Вавилонии стал достоянием многочисленных народов Европы и Северо-Восточной Азии (согласно Линию из Витербо, Берос упоминал еще 30 отсутствовавших в тексте Писании детей Ноя, рожденных после потопа, среди которых был Туискон). Уже под предводительством Водана германские племена освоили крайние пределы Северной Европы и уже оттуда расселились по территории Британских островов, смешавшись с родственным им населением бриттов. Приход саксов и англов был вторым в истории острова приходом германцев. Он только усилил и без того значительное по численности германское население Альбиона.16

Тезис об общем происхождении укреплял идею незапамятного континуитета. Такой маневр в конструировании коллективного субъекта легко объяснялся последующим тиражированием приписываемых ему культурно-исторических феноменов – и в первую очередь – церковной организации и государственных институтов, определявших структуру уже более общего – коллективного объекта британской идентичности.

Конструирование первого важнейшего элемента, составлявшего объект коллективной британской идентичности, также сопровождалось известным сочетанием эпохалистских и эссенциалистких дискурсов. Так же как и в случае с коллективным субъектом наблюдалась тенденция к поиску определенных оснований для создания определенного культурного баланса власти, но и известным акцентом на его англосаксонской составляющей.

Наиболее последовательной выглядела попытка представить историю политических институтов, как более или менее непрерывное развитие особого типа британских представительных учреждений и тесно связанных с ними институтов общего права. В этом смысле доминировало представление, что англосаксонский гемот был институциональной матрицей сословного представительства последующих веков и основой сугубо британского типа смешанной монархии.17 Однако матрицей, чье последующее развитие не противоречило существовавшей у бриттов практики больших королевских советов, а лишь усовершенствовало находившиеся в их основании компоненты.

Когда представления о континуитете уступали место конструкциям, основанным на принципах культурного разрыва, тогда элементы, которыми обрастала эта матрица, воспринимались и позиционировались как искусственные, второстепенные. От этих элементов укрепившаяся при англосаксах представительная система с легкостью избавилась уже в XIII веке.

Второй элемент коллективного объекта – особая форма церковной организации также получала весьма симптоматичное освещение. Несмотря на влияние, которое англосаксонская доминанта оказывала на формирование коллективного субъекта, а также на один из двух важнейших элементов коллективного объекта, представления об истории британской церкви и островного варианта христианства оказывались почти сугубо эссенциалистскими, т. е. ориентировались в своей основной части исключительно на кельтские древности. Независимо от своего эссенциалистского содержания, они, тем не менее, обеспечивали все тот же необходимый в процессе создания коллективной идентичности культурный баланс верховной власти.

Инсулярная церковь считалась исключительно апостолическим институтом. 18 В качестве ее основателей традиция называла Симона Зилота, апостола Филиппа, Иакова сына Заведеева, Иосифа Аримаф ейского, Аристовула, Павла, некоторых других учеников и сподвижников, но никогда апостола Петра. Выдвигая эти предположения, они, как правило, приводили весьма противоречивые и фрагментарные сведения из Тертуллиана (о том, что уже до прихода римлян некоторые отдаленные области Британии находились под влиянием христианства) и Гильды (об обращении бриттов еще во времена императора Тиберия). Так или иначе, но англиканские авторы увязывали раннюю историю британской церкви с ближайшим окружением Христа. В этом смысле такая церковь обязательно возникает независимо от римской церкви и в этом плане основывается на принципах изначальной чистоты и равенства. Уже Беда отмечает, что бриттская церковь праздновала Пасху, скорее, по восточному образцу, нежели по тем канонам, которые утверждались западной церковью (например, Фокс утверждал, что бритты, скорее всего, восприняли церковное учение от греков, а не от римлян).

Историки утверждали, что бриттская церковь уже в ранний период своего существования состояла из трех провинций (Йоркской, Лондонской и Карлеонской). С приходом саксов бритты переместились на запад – в валлийские земли, где их церковь управлялась семью епископами во главе с епископом Карлеона. Августин, посланный папой Григорием с тем, чтобы обратить кентских саксов во главе с их королем Этельбертом, достиг определенных успехов и даже основал свою резиденцию в Кентербери. При этом бриттские епископы, отказавшись ему подчиниться, отстояли независимый статус вверенной их заботе церкви. В знаменитой полемике с Августином валлийский аббат Диннот Бангорский, как известно, отверг любые претензии Рима на объединение церквей, полагая, что бриттские христиане обязаны римскому папе не более чем кому-либо из других христиан19. Как следствие, британское христианство сохранилось в неизменном виде на протяжении многих веков в валлийских землях. При Генрихе I валлийская церковь, т. е. истинная церковь британских островов, лишившись значительной части своих земельных владений, была инкорпорирована в состав того, что принято называть «Ecclesia Anglicana», но после нескольких столетий Генрих VIII – монарх с валлийскими корнями, восстановил валлийскую церковь в ее первозданной чистоте.

Примечания

1 Гирц К. Интерпретация культур. М: РОССПЭН, 2004. C. 222–243.

2 Julios Ch. Contemporary British Identity. English Language, Migrants and Public Discourse. London: Ashgate, 2008. P. 6–10.

3 British Consciousness and Identity. The Making of Britain, 1533–1707/ Ed. by B. Bradshaw and P. Roberts. Cambridge: CUP, 1998. P. 1–8

4 Colley. L. Britons Forging the Nation, 1707–1837. London: Pamilco, 2003. P. 20–23

5 Федоров С.Е. «Restored to the Whole Empire & Name of Great Briteigne»: композитарная монархия и ее границы при первых Стюартах // Империи и этнонациональные государства в Западной Европе в Средние века и раннее Новое Время/ Под ред. Н.А. Хачатурян. М.: Наука, 2011. С. 202–225.

6 Higgs E. Identifying the English. London: Continium, 2011.

7 Cidd K. British Identities before Nationalism. Ethnicity and Nationhood in the Atlantic World, 1600–1800. Cambridge: CUP, 2003. P. 34–52.

8 Piggott S. Celts, Saxons and the Early Antiquaries. O’Donnell Lecture. Edinburgh: EUP, 1967. P. 80–86.

9 Piggott S. Celts, Saxons… P. 21–22. Asher R. National Myths in Renaissance France. Edinburgh: EUP, 1993. P. 196–227.

10 Gruffydd R. The Renaissance and Welsh literature // The Celts and the Renaissance / Ed. by G. Williams and R. O. Jones. Cardif, 1990. P. 18–33.

11 Asher R. National Myths.P. 202.

12 Rowlands H. Mona antiqua restaurata. Dublin, 1723. P. 202–207.

13 Langhorne D. An introduction to the history of England. London, 1676. P. 202.

14 Neville K. Gothicism and Early Modern Historical Ethnography // Journal of the History of Ideas. 2009. Vol. 70. N. 2. P. 213–234.

15 Jones R. The circles of Gomer. London: Society of Antiquaries, 1771.

16 Verstegan R. A restitution of decayed intelligence. London, 1634. P. 9. Jones R. The circles of Gomer.P. 56–93. Saltern G. Of the antient lawes of Great Britaine. London, 1605. P. 16.

17 Saltern G. Of the antient laws.. P. 56–64.

18 Hearne T. A collection of curious discourses. 2 vols., London, 1773. Vol. II. P. 152–175.

19 Basire I. The ancient liberty of the Britannick church, and the legitimate exemption thereof from the Roman patriarchate. London, 1661.

Федоров С.Е.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.