После Октябрьской революции

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

После Октябрьской революции

Красновато-желто-оранжевые отблески огня и неопределенная, колеблющаяся тень головы и плеч прыгали по когда-то белой, а ныне грязноватой, закопченной стене погруженной в полный мрак большой кухни, посередине которой, перед небольшой круглой железной печкой (получившей от обывателей название «буржуйки») со стоящим на ее конфорке чайником, сидела маленькая фигурка мальчика лет шести-семи. Спина и плечи его были закутаны в шерстяную синюю тальму на красной подкладке, которую маленький ее обладатель называл «Фырфыркой»; тальма была уже далеко не новая и становилась коротковатой, а прозвище «Фырфырка» получила от своего маленького хозяина, когда впервые мама и няня облачили его в тальмочку, и кто-то из них сказал: «Посмотри в зеркало, какой ты красивый и расфуфыренный, прямо как генерал на красной подкладке!»

Видимо, непонятное, но понравившееся слово «расфуфыренный» обрело своеобразное преломление, и маленький обладатель тальмы стал называть ее «Фырфыркой».

Уже много дней, как только за окнами темнело, в квартире наступала кромешная тьма; – электричества не было впрочем, как и воды в кране – шла холодная и голодная зима 1918-19 годов.

Сначала освещались стеариновыми свечами, сохранившимися с дореволюционного времени, керосиновыми лампами, пока удавалось достать керосин, а позднее коптилками – фитильками, пропущенными через трубочку на легкой перекладинке, опущенными в маленькую баночку с керосином или каким-нибудь жидким минеральным, машинным или даже конопляным маслом.

Кафельные (изразцовые) печи нашей шестикомнатной квартиры давно уже бездействовали; холод царил невероятный, в иной день даже хуже, чем на улице. Жили, сгрудившись все в одну комнату, бывшую детскую, в которой стояла круглая железная печь, ее легче было натопить, чем кафельную. Когда дрова кончались, отапливались тем, что было под рукой и могло гореть, включая мебель.

Впрочем, в городе властями организовывалась разборка (слом) деревянных домов силами населения. Доски и даже балки сразу же растаскивались по квартирам теми, кто был посмелее, а в целом все разобранное дерево складывалось вместе и потом, по какой-то норме, раздавалось населению по ордерам.

Сидевший перед «буржуйкой» малыш периодически подкладывал заранее наколотые щепки и изредка попадавшиеся среди них небольшие полешки, помешивал кочергой в печке и терпеливо ждал, когда закипит чайник, и мама заварит «кухаркин» фруктовоягодный чай, продававшийся раньше в виде плиток, завернутых в бумажную цветастую обертку. Бывало, собираясь по вечерам на кухне, этот чай любили пить кухарка, горничная и иногда няня Маша. Настоящий (так сказать, «барский» чай) давно уже был выпит.

Через какое-то время водопровод и канализация замерзали, в летнее время вновь начинали работать, зимой же опять промерзали; наконец трубы разорвало, из ванной комнаты протекла по коридору вода, залившая и вход в кухню. С 1919 года так продолжалось три или четыре зимы кряду.

Однако люди не теряли врожденного юмора и надежды на лучшее будущее, помогавшие переносить тяготы и неудобства, голод и холод послереволюционных лет.

Так ли, сяк ли, несмотря на все трудности, жизнь продолжалась, родители работали, играли на пианино и учили играть нас, детей, писали стихи и письма в стихах, как это давно повелось в семье Алексеевых, всячески тянулись к искусству, продолжали жить интересами театра.

Мой отец Степан Васильевич Балашов, поступивший с сезона 1919 года в Мариинку, с утра до ночи был занят на репетициях и спектаклях. Он переживал расцвет творческих сил, и за ним вечно бегал «хвост» поклонниц, часть которых приходила и к нам домой; среди них оказалась Клавдия Гавриловна Потапова (получившая прозвище Клёш[32]), знакомая по гимназии с моей сестрой Аллой.

Как и большинство актеров, отца мобилизовали в военизированную дружину по охране театра, и кроме своей прямой работы певца-солиста он должен был нести какие-то дежурства. Подобно многим другим в то время он ходил в черной кожаной тужурке полувоенного покроя.

Помимо работы в театре, отец много ездил по заводам, фабрикам, казармам, каким-то зрелищным заведениям на так называемые «халтуры» – пел в концертах и спектаклях, которые чаще всего оплачивались продуктами: сахаром, мукой, селедками, воблой, конопляным и даже машинным (у железнодорожников) маслом. Между тем цены росли, а покупательная способность денег неукоснительно падала; продуктов от пайков и халтур отца явно не хватало для семьи. Мы продолжали менять и продавать вещи, все что только можно было, чтобы не умереть с голоду. Появившаяся масса спекулянтов (городских и деревенских) скупала за гроши и выменивали на продукты у населения драгоценности, золото, серебро, а новая большевистская власть производила массовые обыски и реквизировала все без разбора «на нужды революции».

Вскоре от маминых драгоценностей и столового серебра ничего не осталось и она одна или с помощью детей вынуждена была по утрам таскать на Сытный или Центральный рынки вещи, раскладывать их на тряпке прямо на земле и торговать ими. Конечно, сначала продавались вещи, казавшиеся менее нужными, потом же сбывалось все подряд за гроши мелким спекулянтам, лихо наживавшимся на «гнилой интеллигенции» и «буржуазии». По утрам мы смотрели во двор и прислушивались, не кричат ли там: «Халат, халат!», то есть не появился ли кто из «князей-татар», скупщиков вещей, приглашали их к себе и «спускали» им все, что еще так ли, сяк ли можно было продать, чтобы продержаться. Потом пришло время, когда ничего более или менее ценного в доме не осталось, кроме золотой цепочки от часов моего отца, которую он никогда не носил, но мама приберегала на «черный день» полного безденежья, так как ее всегда можно было заложить в ломбард.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.