2. Политико-правовая концепция королевской власти

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. Политико-правовая концепция королевской власти

В представлении А. Шартье король, будучи «человеком моральным», должен быть также и человеком «политическим». В этом своем обличье он является «главой государства (caput rei publicae) и оплотом всеобщего закона»,{429} и эти его функции в ту эпоху осмыслялись преимущественно на основании античных политических и правовых идей. Начало их распространения во Франции относится к XIII в., и период XIV–XV вв. становится решающим в формировании новой политической мысли, а точнее говоря — политической мысли в собственном смысле слова. 

Именно в эти столетия благодаря переводам сочинений Аристотеля, сделанным Н. Оремом, во французском языке утверждается понятие политики в разных его вариантах — «politie, politique». В то же время в обиход входит и понятие государства, как «дела общественного», заимствованное из римской политической культуры. Это обогащение социально-политической лексики было признаком глубокого переосмысления государственного устройства. Наряду с этико-правовой мыслью нарождалась мысль политико-правовая, ориентировавшаяся на нормы римского публичного права и черпавшая силы не столько в божественном законе, сколько в законе природы.

Развитие новой политической теории определяло для Франции той эпохи наиболее глубокие и выразительные преобразования в области интеллектуальной культуры. Результатом была «доктрина королевской власти, созданная силой теоретизирования и сознательной волей к самому широкому распространению монархической веры, и она будет все яснее уточняться в своих чертах, которые она сохранит до конца Старого порядка».{430}

При той важности, какую новые политические идеи монархического характера имели для дальнейшего политического и духовного развития французского общества, они, естественно, всегда чрезвычайно привлекали исследователей той эпохи. Научная литература по данной проблеме особенно богата и разнообразна, тем более, что это проблема не только французской истории, но и вообще западноевропейской. И хотя на французской почве политическая мысль обрела немало специфических черт, она все же развивалась в русле теоретизирования, свойственного всему западному миру, а поэтому большой вклад в разработку проблемы сделан многочисленными общими исследованиями по истории европейской мысли.{431}

Обращаться к проблеме, с разных сторон освещенной во многих прекрасных исследованиях, дело, несомненно, рискованное, особенно если учесть, что предстоит дать довольно беглое описание политической теории, по праву заслужившей внимание, которое ей оказывает с давних пор историография. Однако обойти ее невозможно, и поэтому мы попытаемся вскрыть внутреннюю логику этой теории, остановившись на ее главных положениях, которые получили распространение в общественной мысли XIV–XV вв. Немалый интерес при этом представляет соотношение этой теории с традиционной этико-политической мыслью в структуре общественного сознания. Этот вопрос в научной литературе рассмотрен недостаточно, но ввиду целей данной работы, претендующей на характеристику именно структуры сознания, он является весьма важным.

Логика нового политического мышления, пробивающего себе дорогу с XIII в., наиболее ясно предстает в сочинениях видных философов и легистов той эпохи, в том числе и легистов времен правления Филиппа IV Красивого, положивших начало развитию монархической теории во Франции. Основные постулаты этой теории ранее были разработаны теми идеологами имперской власти, которые ставили своей целью доказать ее независимость от власти римских пап и обосновать ее приоритет.{432} Французским легистам оставалось в основном лишь приспособить те же идеи применительно к королевской власти, что они с успехом и сделали, по существу изложив в своих сочинениях главные политико-правовые максимы, на которые опиралась монархическая доктрина. Поскольку учение легистов эпохи Филиппа Красивого достаточно глубоко проанализировано в научной литературе, мы не будем специально на нем останавливаться и лишь заметим, что, как справедливо указывается во многих исследованиях, их теория несомненно опережала политическую практику, представляя такую модель монархии, какая будет реализована, да и то не полностью, лишь при абсолютизме Нового времени.{433}

Большая дистанция отделяла эту теорию также от массового политического мышления, которое в XIV–XV вв. ориентировалось по большей части на этические и феодально-правовые нормы. И лишь постепенно, благодаря усилиям монархической пропаганды и распространению античных политико-правовых понятий, отдельные ее положения вживались в традиционное сознание.

Наиболее прочно укоренившимися в социальном сознании этой эпохи были фундаментальное для этой теории понятие суверенитета короля, а также понятие королевской власти как суверенной. Оба они стали обычными понятиями политической лексики и в разнообразной литературе широко использовались без каких-либо пояснений и раскрытия их смысла. Для многих авторов их изначальный смысл, по-видимому, ускользал, настолько они стали привычными.

Смысл этот очень важен, ибо то и другое понятия означали высшую власть, которая не признает над собой никого, кроме Бога, и которая в теории представлялась наподобие власти римского императора. Понятие суверена вытесняло феодальное понятие сюзерена, употреблявшееся в литературе XIV–XV вв. весьма редко.{434}

Появление идеи королевского суверенитета относится к XII в., и наиболее ранней формулой, выражавшей ее, было утверждение, что «Le Roy ne tient que de Dieu» (Король держит власть лишь от Бога). По сути, это была еще феодальная формула, означавшая, что король не является чьим-либо вассалом, и направленная на то, чтобы отвергнуть претензии Священной Римской империи на верховенство.{435} По этой причине французские короли в XII в., такие как Людовик Толстый или Людовик Молодой, в своих хартиях титуловали себя императорами и августами, выражая то же стремление к независимости от империи.{436} Позднее, в середине XIII в., французским юристом Жаном де Блано была пущена, в ход другая формула королевского суверенитета перед лицом империи: «…король Франции является императором в своем королевстве», которая позднее получила довольно широкое распространение.

В XIV в. суверенитет французского короля по отношению к императорам составлял еще достаточно актуальный вопрос, чтобы его обстоятельно обсуждать с теоретической точки зрения. Так, автор «Сновидения садовника» приводит многочисленные доводы, доказывая, что французский король неподвластен императору. Прежде всего он обращается к божественному праву, запечатленному в Священном Писании, и замечает, что королевства (царства) были учреждены самим Богом, как явствует из Ветхого Завета, тогда как империи появились позже и не по воле Бога, а в силу завоеваний. В заключение своего экскурса в Библию он восклицает: «Как смеет какой-либо император в прошлом или настоящем безумно воображать, будто имеет какую-либо власть или суверенитет над тем, кто утвержден сеньором самим Богом-отцом и не имеет над собой суверена, кроме одного лишь Бога?»{437} К схожему выводу автор приходит, рассмотрев вопрос об императорской власти с точки зрения всех видов человеческого права, ибо коль скоро королевская власть установлена по божественному праву, а императорская — по человеческому, эта последняя не может претендовать на верховенство.

Другим распространенным доводом в пользу независимости короля от императора было утверждение, что поскольку Франция «стала империей раньше, и лишь позднее немцы создали империю»,{438} то король Франции обладает властью не меньшей, чем императоры. С той же целью иногда использовалась старая концепция «переноса империи» (translatio imperii), согласно которой «владычество над миром и достоинство суверенной империи некогда перешло от ассирийцев к персам, от персов к грекам, от греков к римлянам, от римлян к французам и германцам»{439}. Или же Франция представлялась частью былой империи, которую «разделил Святой Карл Великий, пожелав и установив, что у королевства Франции будет такое же благородное достоинство и такая же высшая власть и привилегии, какие были у империи».{440}

Таким образом, король Франции имел право титуловаться императором, поскольку его власть была столь же суверенна. Он «император в своем королевстве и не признает никакого суверена, кроме Бога».{441} В XIV в. этот титул действительно нередко прилагался к королю, подчас вместе с другими, дабы подчеркнуть величие его власти, как это делает, например, Ф. де Мезьер{442}: «суверенный государь, император и король галльской нации». Но в XV в., когда проблема политического суверенитета короны по отношению к империи перестала быть актуальной и представление, что достоинство короля не ниже императорского, более или менее укрепилось, титулование короля императором прекращается. В королевских документах оно уже не встречается и в XIV в.{443}

Помимо обоснования независимости короны от империи идея суверенитета была необходимой и для того, чтобы отвергнуть притязания папства на верховную власть во всех мирских делах. Особенно настоятельной эта потребность стала при Филиппе Красивом во время его борьбы с Бонифацием VIII. Именно тогда во Франции появилось большое количество полемических трактатов в защиту королевского суверенитета, выдвинувших множество доводов правового и религиозного характера. Литература этого времени во многом повторяла доводы старой доктрины «двух мечей», развитой в период борьбы империи и папства из-за верховной светской власти.{444} В наиболее полном виде эти доводы представлены в сочинении Иоанна Парижского «О королевской и папской власти», где он приводит и специфически «французские» аргументы, отвергая, например, возможность распространять на Францию права, предоставленные Риму Константиновым даром. Поскольку франки не были подвластны империи, на них, и соответственно на французское королевство, они не распространялись.{445}

Не входя в детали всей этой аргументации в пользу независимости королевской власти от папства в мирских делах, отметим лишь некоторые доводы против претензий римского престола. Еще У. Оккам в 1305 г. в трактате «Спор о власти служителей церкви и земных государей», написанном в форме диалога между клириком и воином, рассуждению о полной безосновательности посягательства папы на высшую светскую власть предпосылает выразительные слова воина: «Меня сильный смех разобрал, когда я услышал, как папа Бонифаций VIII вновь постановил, что он выше всех государей и королей». После этого У. Оккам устами того же воина доказывает бессмысленность утверждения папы.{446}

Позднее автор «Сновидения садовника», написанного также в форме спора между клириком и воином, рассуждал в том же духе, и прежде чем излагать доводы в защиту королевского суверенитета, показал изначальную абсурдность претензий церкви на высшую мирскую власть, предполагающую и высшие имущественные права. Обращаясь к клирику, воин говорит: «Утверждение, что Святой Отец является сеньором всего мира по части светской власти, которые вы хотите поддержать и защитить, является просто смешным. Вы говорите, что как только кто-либо становится папой, он сразу же становится и сеньором всего мира, но подобным образом молено утверждать, что и человек, ставший епископом, немедленно становится светским сеньором в своем диоцезе. И кюре в моем приходе окажется сеньором моего замка, моего дома и всех моих прочих владений… Говорить такое и утверждать — значит проявлять великое безумие».{447}

После длительной борьбы империи и папства за высшую светскую власть претензии римского престола, периодически возобновлявшиеся, действительно многим могли показаться смешными и абсурдными, особенно если учесть, как глубоко укоренилось убеждение в «своем праве», прежде всего праве имущественном. Вся сила логической и эмоциональной аргументации в защиту светской власти была развернута, чтобы отстоять прежде всего это «свое право», право государя и право всех других мирян.

Несомненно, что широкая поддержка, какую королевская власть получила от населения в ее борьбе с папством при Бонифации VIII, во многом была обеспечена тем, что в устремлениях верховного понтифика видели попытки посягнуть вообще на права мирян. Поэтому идея королевского суверенитета как независимости от папства, равно как и от империи, легко и быстро прижилась в общественном сознании. В представлении лишь весьма немногих людей в XIV в. та же идея означала и суверенитет короля по отношению к своим подданным. Но именно этот, так сказать, внутренний королевский суверенитет был особенно важен в плане как идеологической, так и политической эволюции общества. И если по отношению к универсальным политическим силам империи и папства внешний суверенитет короне по многим причинам удалось завоевать сравнительно легко, то борьба за внутригосударственную высшую власть оказалась гораздо более трудной и затяжной.

Но что означал этот суверенитет? Он представлялся в форме высшей власти по аналогии с властью римского императора (imperium). В отличие от сюзеренитета как совокупности феодальных прав, он в теории не предполагал какого-либо четкого ограничения власти короля. Правда, суверенитет мог мыслиться в феодальном духе, принимая вид полного сюзеренитета, при котором все люди состоят в зависимости от короля на феодальном праве. Ж. Жювенель дез Юрсен, например, писал, что «всякий человек подвластен королю как суверену и верховному правителю, а также и его служащим как его уполномоченным… Без всякого сомнения все, что ни есть в этом королевстве, держится от него в силу клятвы и оммажа или в качестве фьефа, или арьер-фьефа, или цензивы». Раскрывая при этом обязанности подданных по отношению к королю, он по существу не допускает каких-либо пределов, утверждая, что они «обязаны ему всем возможным и не должны считать что-либо невозможным».{448}

Наиболее распространенной формой выражения королевского суверенитета была максима «король является императором в своем королевстве», которая с XIV в. все более употреблялась для определения и обоснования именно внутренних суверенных прав в отношении подданных. Из этих прав, обстоятельно перечисленных, например, в преамбуле к ордонансу Карла V от о мая 1372 г.,{449} наиболее важными и чаще всего упоминаемыми в литературе были право издавать общеобязательные законы и право апелляционного суда в последней инстанции.{450} На одном из заседаний Парижского парламента адвокат говорил в 1418 г.: «…король является императором в своем королевстве, которое он держит от одного лишь Бога, не признавая никакого земного суверенного сеньора, и потому он правит и управляет, как положено, королевством и подданными… издавая законы, статуты, ордонансы и постановления, которые ни один из его подданных или кто другой не может ни обжаловать, ни оспаривать, ни обсуждать прямо или косвенно».{451}

Король как суверенный государь — не просто охранитель и защитник права и закона, но законодатель, могущий отменить старые и вводить новые законы. В XIII — начале XIV в. особый акцент делался на праве короля принимать или отвергать те или иные законы императора, включая и нормы римского права: «Подобно императору, который может во всей империи вводить, дополнять или отменять законы, король Франции может или полностью отменить императорские законы, или, буде пожелает, изменить их, либо, упразднив и запретив их во всем королевстве, издать новые, коли будет на то его воля».{452} Позднее этот акцент исчез, и осталось просто законодательное право короля.

Представления о законодательных полномочиях короля смогли получить распространение благодаря не только нормам римского политического права, но и динамической концепции права, утверждавшей полезность и необходимость обновления законов. По этому поводу Кристина Пизанская, например, писала, что «философы приводят четыре причины, почему установление новых законов и изменение старых приносят великую пользу». Первая причина, на которую она указывает, наиболее примечательна: «Как в искусстве медицины или в других науках, когда занимающиеся ими находят что-либо лучшее и более надежное, чем имевшееся у их предшественников, отказываются от предписаний предков и используют новые, так и в отношении законов должно поступать, отказываясь от прежних и вводя новые, когда жители городов и королевств, находят лучшие законы, чем были раньше».{453}

Однако именно римское право давало обоснование законодательной власти короля. Принцип «что угодно государю, имеет силу закона» встречается во французских сборниках права и юридических трактатах с XIII в.{454} На этот принцип обычно ссылались, доказывая необходимость во всем подчиняться королю: «…все, что ни пожелает сделать король, мы должны это терпеливо сносить… даже если это покажется жестоким и неразумным, ибо что угодно государю, имеет силу закона».{455}

К нему тесно примыкал и другой римский правовой принцип — «государь не связан законами» (princeps legibus solutus), который во Франции получает распространение в XIII в.; позднее при Карле V он используется в отдельных ордонансах.{456} Изредка он всплывает и в политической литературе, например в сочинениях Ж. Жювенеля дез Юрсена.{457}

Наряду с полной законодательной свободой, которую по крайней мере в теории получал суверен на основании этих двух принципов, другим важнейшим элементом его суверенитета было право апелляционного суда в последней инстанции. О его значении говорит то, что оно иногда выделялось в особое право наряду с суверенитетом, под коим подразумевались остальные суверенные права, прежде всего законодательное. Как писал автор «Сновидения садовника», «воистину корона не имеет более великого права, чем право суверенитета и апелляционного суда» (dernier ressort).{458} Право апелляции было также заимствовано из римской юридической системы, но оно поддерживалось также принципом феодального характера, согласно которому королю принадлежит непосредственный сюзеренитет по отношению ко всему судопроизводству в королевстве. Как писал Ф. де Бомануар, «вся светская юрисдикция в королевстве получена от короля в качестве фьефа или арьер-фьефа».{459} На этом основании он мог отозвать любой процесс в свой королевский суд, и такая практика с XIII в. становилась все более широкой, сокращая постепенно права сеньориальной юрисдикции. Король утверждался в качестве высшего судии, который мог передавать судебные полномочия своим служащим, начиная от прево и шатленов и кончая парламентом, и мог осуществлять высший надзор за частным судопроизводством, сеньориальным и городским.{460}

Из других существенных прав, составляющих королевский суверенитет, необходимо упомянуть право набора войска и объявления справедливой войны, которое, кстати, было непосредственно связано с правом судопроизводства. Ибо война — это восстановление попранной справедливости силой оружия, поэтому военные действия обычно трактовались как своеобразная тяжба, подобная судебному поединку. Поэтому право ведения войны было непременным правом феодального сеньора, и сеньориальные войны примерно до середины XIII в. были нормальным явлением. Долгое время королевская власть лишь регламентировала такие войны введением, например, срока в 40 дней, который должен истечь со дня вызова до начала военных действий. Но в XIII в., особенно в правление Филиппа IV, частные войны оказались под запретом. Насколько сильно это задевало интересы дворянства, свидетельствуют феодальные лиги, образовавшиеся после смерти этого короля в разных областях Франции и предъявившие новому королю требования, среди которых одним из важных было требование восстановления права набора войска и ведения войны.{461}

Общественная мысль была благосклонна к монополизации этого права королем. Во всяком случае в литературе XIV–XV вв. не встречается протестов по этому поводу, и когда этот вопрос затрагивается, например, О. Буве в «Древе сражений» или позднее Ж.де Бюэем в «Юноше», он решается в пользу короля. И это вполне понятно, учитывая, сколь великим злом оборачивались частные войны и усобицы. Но не менее ясно и то, что реализовать это право, не раз декларировавшееся в королевских ордонансах, было нелегко, особенно в условиях Столетней войны.

Непременным спутником королевского суверенитета, представлявшегося на манер императорского, было понятие королевского величества, или величия (majestas, magnificence), и соответственно понятие оскорбления величества. Характерно, что именно с XIV в. королю наряду со многими традиционными качествами начинают вменять в обязанность и величие:{462} «Королю подобает быть величественным, ибо это достоинство помогает ему подобающе держать себя в почестях, богатстве и власти».{463} Величие означало особую манеру поведения, умение держать себя, но также и определенную образованность, благодаря которой король мог бы в совете делать правильный выбор из предлагаемых ему суждений, а иногда и принимать решения лично, не следуя постоянно мнениям и суждениям других людей, дабы «о нем не говорили, что им руководят и что не он управляет, а им управляют».{464}

Представление «об оскорблении величества» как тягчайшем преступлении, унаследованное от Римской империи, хорошо известно было еще в меровингские времена. Но в процессе становления феодальной политико-правовой системы при Каролингах под оскорблением величества стали устойчиво понимать нарушение феодальной верности государю.{465} И такое понятие получило широкое распространение в последующие времена. В литературе XIV в. оно встречается довольно часто. Так, в «Больших французских хрониках» обвинение в оскорблении величества выдвигается против Изабеллы Французской, жены английского короля Эдуарда II, за то, что она уехала во Францию, нарушив тем самым верность своему государю и супругу.{466} Изгнание Жана де Монфора Карлом V объяснялось тем, что «он совершил самое большое преступление — оскорбление величества», поскольку оказывал помощь англичанам вопреки присяге верности своему государю.{467}

Но римская концепция государева суверенитета придала понятию оскорбления величества новый смысл. Состав этого преступления стали видеть прежде всего в посягательстве на суверенные права короля, в непризнании и нарушении их. И поскольку главными среди них считались права законодательства и апелляционного суда, то в первую очередь защиту этих прав призвано было осуществлять юридическое понятие оскорбления величества: «Подданные, которые оспаривают, отвергают или не признают ордонансы короля, совершают преступление, оскорбляя величество»{468}.

Особо страшным преступлением при этом было присвоение суверенных прав французского короля, в чем, например, обвиняли английского короля Эдуарда III и его сына принца Уэльского: «Они совершили преступление против своего суверенного сеньора и оскорбили его величество, как и все те, кто восстал против него, прежде всего тем, что присвоили себе суверенитет и право апелляции в Гиени, поступив так, как поступил их отец Люцифер и прародители. Ибо как Люцифер и наши прародители пожелали присвоить и узурпировать то, что Господь Бог держал и сохранял для себя наподобие суверенитета и права апелляции… так и они возжелали узурпировать суверенитет и право апелляции в Гиени, принадлежавшие их суверенному сеньору королю Франции».{469}

Но если, с одной стороны, покушение на суверенные права короля рассматривается как преступление, то с другой — отчуждение тех же прав самим королем в XIV в. все более определенно представляется недопустимым. Постепенно формулируется принцип неотчуждаемости этих прав. Еще в первой половине столетия (в 1329 г.) легист Пьер де Кюиньер утверждал, что король не может отчуждать свои судебные полномочия: «… король не должен отрекаться от этого права, поскольку он при своей коронации поклялся не отчуждать прав короны, а отчужденные права вернуть себе».{470} Правда, со стороны легиста это было вольное толкование коронационной клятвы, поскольку в то время в ее текст обязательство не отчуждать каких-либо прав еще не включалось. Его взгляды были еще лишь результатом сугубо теоретического развития концепции суверенитета, но скоро они нашли практическое приложение и поэтому обрели силу важного политико-правового постулата.

После заключения мирного договора с Англией в Бретиньи (1360 г.) новый французский король Карл V вскоре отказался от соблюдения его условий на том основании, что французские короли не имеют права отчуждать свои суверенные полномочия. С этой целью в свою коронационную клятву он впервые включил соответствующее обязательство (1364 г.).{471} Было заявлено о неотчуждаемости домена, но понятие домена, как совокупности всех прав короля, включало себя и все суверенные права. Старое понятие домена как суммы феодальных и сюзеренных прав применительно к королю, таким образом, оказалось существенно расширенным. Преемники Карла V также включали в свою клятву данное обязательство, которое исчезло из текста клятвы, начиная с Карла VIII, и это свидетельствовало о том, что принцип неотчуждаемости утвердился в качестве фундаментального закона королевства.

Как писал автор «Сновидения садовника», «корона не имеет более великого права, чем право суверенитета и апелляционного суда, и поэтому оно не подлежит отчуждению. И король Франции не может отчуждать суверенитет… ибо это нанесло бы ущерб его народу, и народ в этом случае мог бы справедливо воспротивиться и оказать противодействие, не совершая при этом преступления, ибо отнять у народа его суверенного государя или заменить его — значит нанести народу большой вред». Писатель имеет в виду передачу английскому королю значительной части юго-западной Франции по договору в Бретиньи. «Как кажется, — продолжает он, — чрезвычайно необходим закон, чтобы ни король, ни другой какой земной сеньор не мог передавать своих подданных или вассалов другому сеньору вопреки их воле и желанию… и необходимо также право аннулировать подобные отчуждения». Поэтому договор в Бретиньи автор объявляет недействительным, поскольку отчуждение части королевства было произведено «без согласия народа, который не изъявлял такого желания, ибо не был приглашен на заключение мира».{472} Принцип неотчуждаемости суверенных прав короля или королевского домена, допускавший отчуждение лишь при согласии подданных, обнажал проблему соотношения этих прав с правами подданных. Прежде чем переходить к ее рассмотрению в рамках политико-правовой концепции королевской власти, стоит обратить внимание на то, что идея королевского суверенитета естественно тяготела к римскому представлению о подданстве государю, взамен феодального понятия вассалитета. В XIV–XV вв. оба понятия обычно сосуществовали благодаря различению вассалов и подданных, из которых первые были представителями благородного сословия, состоявшими в вассальных отношениях с королем, а вторые же — все прочие. Сама концепция суверенитета, как уже отмечалось, нередко мыслилась на феодальный манер — как сюзеренитет короля по отношению ко всем людям, и поэтому короля называли суверенным сеньором. Но важно, что постепенно из литературы и государственных актов исчезало понятие вассалов, и таким образом они все настойчивей стали представляться также подданными. В этом отношении политическая литература гораздо раньше заменила одно понятие другим, нежели королевские акты, которые в большей мере должны были считаться с реальным положением дел, т. е. самосознанием дворянства. В литературе XV в. «вассалы» уже почти не фигурируют, из актового же материала они исчезли при Людовике XI, который окончательно упразднил это понятие, как бы уравняв всех перед лицом суверенного государя{473}.

А. СУВЕРЕННЫЕ ПРАВА ГОСУДАРЯ И ПРАВА ПОДДАННЫХ

Соотношение королевского суверенитета с правами подданных составляло очень сложную, больную проблему как для политической теории, так, разумеется, и для практики. Напомним, что в системе традиционных феодальных этико-политических представлений король обладал той же суммой прав, что и любой другой сеньор. У него не было особых прав, регалий, он не обладал правотворчеством и обязан был лишь охранять и свое право, и права вассалов и подданных.

Суверенитет же означал определенные монопольные права, государя, составлявшие государственное, или публичное, право, отличное от частного и распространявшееся на всех подданных. Он развивался за счет ущемления частного права. Но сколь далеко это ущемление могло заходить?

Рассмотрим этот вопрос, исходя из того, что в частном, «своем праве», наиболее важными составляющими были право имущественное и право на определенный социальный статус или должность. Первое из них ущемлялось главным образом королевским налогообложением. Новая политическая теория в противовес феодальным понятиям о праве короля на денежную помощь развивала, опираясь на римское естественное право, идею необходимости. Необходимость по природе «не знает, не имеет закона» (n?cessitas legem non habet). И в случае необходимости подданные обязаны имуществом своим помогать государю, а он имеет полное право на такую помощь. В отличие от феодального понятия помощи сеньору для легистов XIV–XV вв. такая помощь может взиматься даже без согласия подданных.{474} В наиболее радикальном варианте утверждалось даже, что в королевстве все принадлежит королю как его владение, и он может по своей воле использовать всю движимую и недвижимую собственность «ради общественной пользы и защиты королевства».{475}

Защита королевства и общественная польза, или благо, составляли сущность той необходимости, ради которой все люди должны жертвовать своим личным благом и правом. Король же был воплощением «дела общественного», т.е. государства, или, говоря словами Ж. Жювенеля дез Юрсена, «он отец дела общественного, сеньор и всеобщий господин ваших тел и имущества… он — оружие дела общественного».{476}

В интересах «дела общественного» король, как и римские императоры, может конфисковывать имущество, расширяя тем самым свои владения. На процессе герцога Л.де Ла Тремойля, у которого Людовик XI конфисковал сеньорию Туар, адвокат короля в обоснование действий короля говорил: «Король является истинным императором в своем королевстве, и, обладая всеми достоинствами доброго императора и истинного Августа, он желает расширять свою сеньорию». Довод, основанный на своеобразном толковании этимологии титула Август как «расширяющего» свои владения. В качестве другого аргумента было сказано, что «король является всеобщим сеньором во всем своем королевстве, и все его жители являются его подданными… и он может в интересах дела общественного объединять в своих руках сеньории как ему будет угодно».{477}

В равной мере король может пользоваться по необходимости и имуществом церкви, поскольку по части светской власти и имущества он выступал по отношению к ней сеньором, так что «все мирское она имеет от королей».{478} Кроме того, иногда проводилась та мысль, что церковь несправедливо владеет имуществом, и потому король может взять на себя ее функции распределения имущества среди бедных: «В Писании сказано, что вы, клирики, получаете церковное имущество ради лишь поддержания своего существования и обязаны довольствоваться такой пищей и одеждой, какой довольствовались Апостолы; а все, что сверх того, должны распределять среди бедных и нищих. И если вы этого не делаете, то мы (король, рыцари) обязаны взять это на себя ради спасения души и поддержания бедных».{479}

В XV в. идея необходимости, или нужд государя и дела общественного, пустила довольно глубокие корни в общественном сознании. К ней прежде всего апеллировали в целях обоснования необходимости налогообложения, через которое подданные соучаствуют в поддержании общественного блага, и регулярной армии. Очень характерны в этом отношении обвинения, которые на штатах 1484 г. были высказаны депутатам третьего сословия в ответ на их требования сократить налоги и взимать их только с согласия штатов: «Это значит чрезмерно умалить власть короля… Вы препятствуете подданным платить государю столько, сколько требуют нужды королевства, и мешаете им участвовать в государственном управлении, что противоречит законам всех королевств. Вы желаете предписать монархии воображаемые законы и уничтожить старые».{480} Прозвучали эти обвинения из уст представителей аристократии.

Если для одних это была благая идея, поскольку с ее помощью можно было оправдать разнообразные акции монархии, ущемляющие права подданных, то для других по той же самой причине она была ненавистной. Напомним уже приводившиеся слова Т. Базена, писавшего, что Франция «под предлогом необходимости содержания этой наемной армии брошена в пропасть рабства податями и налогами, так что нынче все жители публично объявлены подлежащими взысканию тальи по воле короля… которая взимается самым бесчеловечным образом, и никто не осмеливается ни слова сказать, ни голоса возвысить. В глазах прислужников тирании сомнения в этом праве короля страшнее сомнений в истинах веры, и кто так или иначе выскажется против, будет обвинен в оскорблении величества и немедленно наказан».{481} Т. Вазен, несомненно, очень точно отразил убеждения «прислужников тирании». Для них право налогообложения — неотъемлемое суверенное право короля, нарушение которого должно караться как оскорбление величества.

В отношении прав короля менять статус человека, воспринимавшийся как часть «своего права», римская концепция суверенитета представляла принцип «imperator potest auferre magistrat um» (император может сместить магистрата), на основании которого король мог смещать должностных лиц по своей воле.{482} На какое противодействие наталкивалась его реализация, будет рассмотрено ниже. Здесь же еще заметим, что в XV в. за королем окончательно закрепилось право аноблирования,{483} хотя оно, конечно, прав подданных не задевало.

Таким образом, новая доктрина королевской власти, строившаяся на римском и каноническом праве, имела явную тенденцию к абсолютизации полномочий короля. Он обладает исключительным правом законотворчества, и сама его воля является законом, которому все подданные обязаны подчиняться. Он выразитель общественной необходимости и пользы, ради чего может потребовать от подданных принесения в жертву их прав. По существу эта концепция тяготела к отрицанию каких-либо прав подданных перед лицом монарха и сохранению за ними одних лишь обязательств.

В общественном сознании этой доктрине противостояла традиционная этико-политическая концепция. Но помимо нее из арсенала античной политико-правовой мысли привлекались различные идеи, призванные оградить права подданных и положить какие-то пределы королевскому суверенитету. Так, наряду со старым принципом совета и согласия, придерживаясь которого, король должен осуществлять управление, привлекался римский правовой принцип: «что касается всех, всеми должно быть одобрено» («quod omnes tangit omnibus comprobetur»).{484}

В соответствии с ним законы, установления, объявление войны или введение налогов — все подлежит обсуждению и одобрению подданных, т. е. их делегатов. Как говорил на одном из заседаний Парижского парламента в 1433 г. теолог Гийом Эрар, «кто желает издать закон или постановление, тот должен созвать тех, кого это затрагивает».{485}

Развитие и обоснование этого принципа в системе римских правовых понятий так или иначе выводило на утверждение суверенитета народа, в противовес суверенитету государя или в объяснение его происхождения от народного суверенитета. Такой взгляд, хоть и редко, но встречается во Франции той эпохи. Особенно примечательна в этом отношении речь сеньора де Ла Роша на штатах 1484 г.: «Как мне известно из истории и от моих предков, короли изначально избирались суверенным народом, отдававшим предпочтение наиболее доблестным и искусным людям. Каждый народ избирал короля для своей пользы, и короли, таким образом, существуют не для того, чтобы извлекать доходы из народа и обогащаться за его счет, а для того, чтобы, забыв о собственных интересах, обогащать народ и вести его от хорошего к лучшему. Если же они поступают иначе, значит являются тиранами и дурными пастырями… Разве не приходилось вам читать, что государство — это дело народное? А если это так, то как же может народ пренебрегать и не заботиться о своем деле? Как могут льстецы относить суверенитет государю, если государь существует лишь благодаря народу?» Далее оратор заявляет, что «ни одно установление не может быть здоровым и прочным, если оно сделано против воли штатов, без их совета и согласия».{486} Как отмечает автор дневника этих штатов, «эта речь была выслушана всем собранием очень благосклонно и с большим вниманием».{487}

Речь де Ла Роша интересна еще и тем, что в ней сплелись как старые феодальные идеи совета и согласия, так и новые, почерпнутые из римской культуры. Именно такая амальгама, надо полагать, и была свойственна общественной мысли.

Повторим, однако, что во Франции в общественном сознании суверенитет государя явно брал верх над суверенитетом народа. Тем не менее не стоит недооценивать идею народного суверенитета, поскольку она тлела в уголках сознания, способная вспыхнуть и овладеть умами, как это случилось в эпоху гугенотских войн, когда она получила широкое распространение благодаря сочинениям монархомахов.

Социально-политическая мысль, таким образом, все более склонялась к развитию теории королевского суверенитета. Но на этом пути перед ней грозно вставал призрак тирании. Этико-правовая феодальная концепция проблему тирании разрешала, допуская неподчинение и сопротивление королю-тирану. Политическая теория исходящая из народного суверенитета, также предусматривала контроль за действиями короля со стороны представителей народа, сословного представительства. Но теория королевского суверенитета в принципе не допускала каких-либо действенных санкций с целью предупреждения тирании. Начиная с XII в. для европейской политической мысли, развившейся в этом русле, это действительно была проблема и настоятельная, и трудная. Не рассматривая различные варианты ее разрешения на уровне высокой теории, поскольку вопрос довольно обстоятельно освещен в литературе,{488} обратимся лишь к мыслям на сей счет Ж. Жювенеля дез Юрсена, в которых по существу отражены все эти варианты. Подчеркивая приоритет суверенного государя перед законом, он говорит: «Я не хочу сказать, что император или король подлежит действию законов и подчинен им так, что не может, буде пожелает, действовать вопреки им или изменить их, ведь “государь не связан законами”. Но он не должен этого делать без справедливой и разумной причины, и ему подобает по своей воле и по сознанию долга подчиняться законам, ибо иначе он будет поступать как тиран, а не король».{489}

Итак, государь должен руководствоваться разумностью и справедливостью и по своей воле ограничивать себя и подчиняться законам. Мысль, таким образом, переключается на нравственный регистр, она далее спокойно может воспроизвести многие идеи этической концепции, а в итоге неизбежно придет к идее Бога. Ибо в этом случае только Бог и страх перед ним могут быть гарантом справедливости государя.

Политико-правовая теория, не предусматривавшая реального механизма ограничения власти короля над подданными и передававшая ему полный суверенитет, замыкалась на личности монарха. Она также была персоналистской, но представляла персону короля прежде всего как носительницу суверенных прав, а затем — личных достоинств. Обобщая последние, можно сказать, что главные из них — разум и вера. Это примерно то же самое, к чему иным путем, без римских правовых понятий, пришел Ф. де Коммин. Для французской политической мысли это был, так сказать, естественный финал ее развития.

Персона короля, который, будучи суверенным, сам должен определять пределы своей власти, руководствуясь разумом и христианской верой, приобретала чрезвычайное значение. Если вера в нравственные способности людей оскудевала, то вера в короля, напротив, укреплялась. И эта вера питалась и крепла благодаря тому, что король был «человеком божественным», и ореол божественности сиял все сильнее на протяжении XIV–XV вв.