2. Социально-нравственный идеал во французской общественной мысли
2. Социально-нравственный идеал во французской общественной мысли
После анализа социальной структуры в представлениях французской общественной мысли XIV–XV вв. обратимся к вопросу о том, как мыслилась жизнедеятельность общества, социальные отношения и цели, к которым общество должно стремиться. Социальная мысль во все эпохи, отвечая на этот вопрос, рисовала свой идеал, идеал общественного устройства, который неизбежно должен был оттеняться для вящей убедительности антитезным, несовершенным типом общества. Такой идеал был создан и средневековой христианско-нравственной мыслью. Идеал очень выразительный, резко контрастирующий со своим антиподом, поскольку для нравственного сознания все представлялось в ярких контрастах добра и зла.
Жан Жерсон, задаваясь вопросом, на чем зиждется и чем поддерживается и сохраняется жизнь общества, писал: «Следует знать, что общественная жизнь держится единством… ибо ничто не может сохраняться без единства. Но разные вещи не могут быть объединены, если нет порядка и упорядоченности. А что такое порядок и упорядоченность? Это когда каждая вещь владеет тем, что ей принадлежит, и находится на своем законном месте».{231}
Социальный порядок, о котором говорит Жерсон, был фундаментальным понятием социальной мысли. Этот порядок (or-do) представлялся частью божественного мироустройства, а потому казался совершенным, но не в абсолютном смысле, ибо абсолютное совершенство не свойственно земному, материальному миру, а в относительном. Порядок этот поддерживается тогда, когда все сословия и члены общества, владея своим и не покушаясь на чужое, выполняют назначенные им функции. «Пусть у каждого будет собственное назначение, чтобы тело было в хорошем состоянии, в спокойствии и благополучии. Потрясение этого порядка погубило и разрушило многие государства».{232}
Единство, или союз и согласие, как между разными сословиями, так и членами одного сословия, рассматривалось как залог сохранения и поддержания порядка. Социальное единение предполагало взаимность обязательств, прежде всего обязательств сеньоров и их подданных. «Вопреки утверждениям тех, кто не считает сеньора чем-либо должным и обязанным по отношению к своим подданным, истина заключается в том, что… как подданные обязаны блюсти верность, служить и помогать сеньору, так и сеньор должен быть им верным, покровительствуя им и защищая их».{233}
Особое внимание придавалось согласию между сеньорами, ибо в условиях беспрестанных феодальных смут периода Столетней войны проблема эта была одной из наиболее злободневных. Поэтому Ж. Шатлен говорил, что «нет большего счастья для королевства, чем союз и согласие вельмож»{234}.
Порядок, поддерживаемый благодаря социальному единству и согласию, означал не что иное, как мир. Ибо мир, обладавший притягательностью необычайной силы для средневекового человека, трактовался как «упорядоченное спокойствие людей, обретших благое согласие».{235} Мир «объединяет сердца во благо и обеспечивает порядок общества, так что каждая из его частей занимает в этом порядке свое законное место на благо общества, не узурпируя чужих мест и служб. Таким образом, ради всеобщего блага приходят к согласию сердца отдельных людей».{236}
Мир являл собой средоточие средневекового социального идеала, и литература той эпохи полна красочных и выразительных картин социального мира. Мир «на диво хорош сам по себе, и к нему стремились наши отцы как к не имеющему ничего подобного себе. Он обеспечивает надежное спокойствие и любовь; там, где мир, бедности нет. Ради блага мира господь воплотился в человека, и Иисус родился во время мира, дабы дать понять, сколь приятен ему мир. Мир примиряет нас с Богом и вносит повсюду спокойствие, позволяя каждому заниматься своим делом — монахам служить в монастыре, старухе прясть, козе пастись… городам процветать в справедливости, каждому без споров владеть своим».{237}
Валено заметить, что мир понимался прежде всего как мир внутри общества, социальный. Внешний же мир был производным от внутреннего.
Но благодаря чему в обществе поддерживается порядок, согласие и мир? В общем, источником благосостояния общества считалась человеческая добродетель, причем на первое место в данном случае выдвигались любовь и справедливость. Социальный порядок, по мысли Жерсона, «не может поддерживаться, если он не связан любовью… ибо любовь безошибочно управляет как людьми, так и всем миром, направляя всех к единению и благу».{238}
Как бы развивая эту мысль, Ж. Шатлен в своей «Книге мира» писал: «Истинный мир — это мир божественный и небесный, это сын Бога и брат ангелам; он соответствует божественному спокойствию и сопричастен вечному и нерушимому покою. Истинный мир по своей первой истинной сущности проявляется в мире душевном, и этот душевный мир, будучи главным основанием в человеке мира божественного, дает наилучшие плоды. И этот душевный мир ближе всего к совершенной любви».{239}
Помимо естественной для религиозно-этической мысли легкости, с какой устанавливались прямые связи между божественным и человеческим (коль скоро второе было лишь частью первого), в словах Шатлена, как и Жерсона, особенно важно нравственное толкование основ социального, человеческого мира. Начало этого мира в душе человека, в его любви к Богу и ближнему, а значит и в его справедливости, или праведности.
Справедливость, как и мир, была также фундаментальной идеей социальной мысли. Главной особенностью ее было то, что она прежде всего мыслилась как добродетель, внутреннее достоинство человека. Первоисточником справедливости был Бог, а в человеке она предопределялась совестью. «Всякий человек, чувствующий, понимающий и знающий нашу святую христианскую веру, должен знать, что справедливость исходит из милости божьей… и должен вести себя в соответствии со справедливостью и правом, поступая с другими так, как хотел бы, чтобы и с ним поступали».{240}
Быть справедливым — значит проявлять любовь к ближним, а это и является необходимым условием мира. Поэтому «справедливость и мир — родные сестры, и справедливость расчищает путь, по которому приходит мир».{241}
Справедливость одновременно предполагала законопослушность и правопорядок, и общество справедливых людей — «царство справедливости и законности» — было тем социальным идеалом, который так или иначе культивировался на протяжении всего средневековья{242}.
Таким образом, социальный идеал воплощался в категориях порядка, единства, мира, любви и справедливости и покоился на чисто нравственном фундаменте. Все эти категории, или, говоря иначе, — условия благосостояния общества, были теснейшим образом взаимосвязаны, и каждая из них непременно предполагала наличие и всех других, подобно тому, как были связаны добродетели в человеке. Ибо и в человеке они связаны так, что «если есть хотя бы одна, то обязательно присутствуют и другие, а если нет хотя бы одной, то непременно отсутствуют и другие».{243} Нравственное сознание все подчиняло единообразной логике. И как благому человеку в соответствии с ней противопоставлялся человек злой, так и идеальному обществу в социальной мысли противопоставлялся его антипод.
Если справедливое общество, где царит порядок и мир, уподоблялось здоровому человеческому телу, то общество, где нарушен естественный порядок, представлялось в виде мертвого тела. «И сколь страшным, ужасным и вызывающим отвращение являет собой зрелище естественно разлагающегося и расчленяющегося человеческого тела, с духовной точки зрения, для умственного ока столь же и даже более жестоким зрелищем является разобщающееся и разделяющееся общественное тело, когда все восстают друг против друга, и сеньоры против подданных, а подданные против сеньоров»{244}.
Понятию порядка противопоставлялось понятие «перемен» (mutations). Перемены — это нарушение естественного социального порядка, подобное разложению тела или извращению естественного взаиморасположения членов тела с перестановкой их функций, что могло мыслиться наподобие того, как если бы «ноги, носящие голову, руки и туловище, переместились наверх, а голова вниз».{245} Самая большая опасность перемен в обществе виделась в том, что в результате их «одни отнимают службу и права других» или «одни занимают должность других».{246} Причем под этим подразумевалось и покушение низших на положение и права высших, и посягательство на должности и права ближних, равных себе. Перемены ассоциировались с полной пертурбацией социального порядка. Средневековая мысль, концентрировавшаяся на крайних состояниях, была склонна при этом рисовать самые ужасные картины социальной анархии и извращения божественного порядка вещей.
Особо страшными представлялись народные движения, которые всегда рисовались как стремящиеся перевернуть существующие социальный порядок и иерархию. Так, Ф. де Мезьер, говоря о парижском восстании 1356–1358 гг., вкладывает в уста его участников слова: «Если бы дворяне не оказали сопротивления… то мы лишили бы жизни не только многих дворян и духовных лиц, но и наших собственных сотоварищей — богатых буржуа и купцов, и захватили бы управление королевством. Монахинь и всех благородных дам сделали бы своими служанками, поступали бы с ними по своей воле и желанию и заставляли бы обрабатывать землю вместе с монахами, священниками и дворянами»{247}.
В этих замыслах восставших характерно именно желание перевернуть общество, сделав высших низшими, и наоборот. Действительно ли восставшие имели такие намерения? В данном случае это неважно, но важно то, что представление о таком перевороте было, так сказать, запрограммировано, заложено в социальной концепции с ее понятием о нарушении социального порядка, при котором непременно «одни отнимают службу и права других». Мезьер, даже если он и не имел никаких сведений о намерениях восставших, мог со спокойной совестью вменить им таковые, ибо, по его убеждению, только такими целями они и могли руководствоваться.
Именно поэтому перемены в обществе казались слишком опасным делом. Поскольку общество было частью божественного или природного миропорядка, оно представлялось совершенным. Совершенное же может меняться только в худшую сторону. И один из ораторов на штатах 1484 г., обращаясь к королю, говорил: «Ради вашего блага и блага королевства мы боимся в первую очередь перемен». По его мнению, перемены в государстве неизбежно приведут его к упадку, ибо «мирские дела меняются от одной противоположности к другой, и очень часто от хорошего состояния они доходят до крайне плохого»{248}.
Потрясение социального порядка есть нарушение единства, союза и согласия его членов и воцарение раздоров и разногласий. Ведь когда они покушаются на достояние других, то «естественно, что всякий стремится защитить свое право и отвечает силой на насилие»,{249} а в результате возникают раздоры — «та дурная трава… которая возмущает слуг и подданных и поднимает их против сеньора, а государя поражает гневом на свой народ».{250}
Если залогом устойчивого порядка представлялась добродетель людей, их справедливость, то причиной раздоров, разумеется, считали людские пороки, особенно алчность, гордыню и зависть: «Всякий человек, нападающий на другого, побуждается к тому гордыней, высокомерием, алчностью или завистью».{251} Справедливость же предполагает, что «каждый без споров будет довольствоваться своим»{252}. Споры о том, кому что принадлежит, возникают между алчными людьми, а при спорах «о моем и твоем, из-за чего происходят все раздоры, не может быть достигнут мирный союз»{253}.
В свою очередь, раздоры и разногласия, вызываемые людскими пороками и сотрясающие порядок, означают войну, ибо «война происходит, когда нет справедливости, но если все были бы справедливыми, то не было бы нужды в силе оружия».{254} Война, будучи одним из самых страшных социальных зол, мыслилась не как явление политического порядка в виде вооруженного конфликта между государствами, но прежде всего как особое состояние общества, в котором оно оказывается, когда ему недостает справедливости и любви. Однако война не всегда воспринималась как зло. Еще в раннее средневековье были оправданы и признаны богоугодными так называемые «справедливые» войны, которые велись в защиту христианской веры и церкви, а также ради восстановления попранной справедливости.{255} Именно в этом и состояла социальная функция рыцарства — защищать справедливость с оружием в руках. Социальное сознание, прежде всего рыцарства, было глубоко проникнуто идеей справедливых войн, единственно допустимых. Поэтому хронисты и писатели, воспевавшие рыцарскую доблесть на полях сражений, никогда не забывали подчеркнуть, что их герои сражаются за правое дело, ибо «необходимо, чтобы предмет тяжбы был очень справедлив, основан на праве и угоден Богу, дабы можно было бы удовлетворительно ответить перед Богом за столь большие жестокости, что творятся во время войны»{256}.
Цель, к которой должно стремиться общество, добиваясь совместными усилиями всех своих членов устойчивого порядка, справедливости и мира, обычно определялась как общественное благо. Оно же рассматривалось и в виде главного ориентира государственной политики, так что это понятие связывало социальные идеи и политические в единую концепцию, определяя направление усилий общества и государства ради достижения совершенного состояния. Общественное благо — это не что иное, как те же порядок, единство, справедливость и мир в обществе. В нем выделяются две стороны — духовная и материальная. Общественное благо достигается благодаря духовному совершенству членов общества, а это совершенство, иначе говоря, справедливость людей, считалось главным, если не единственным условием и материального благополучия общества. «Со справедливостью приходит мир, а в мире растет и множатся труд, богатство и торговля народа».{257} В то же время справедливость обеспечивала посмертное спасение людям, и, таким образом, цели индивидуальной и социальной жизни сливались воедино, ибо своей добродетелью человек и душу спасал, и помогал достижению общественного блага. По этой причине наряду с понятием общественного блага нередко использовалось понятие общественного спасения.
Общественному благу противопоставлялось благо личное, частное (bien particulier). К частному благу людей подвигали пороки, и поэтому оно часто представлялось причиной социальных потрясений и бедствий. И на открытии Генеральных штатов 1484 г. канцлер, обращаясь к собравшимся, заклинал их: «Да не растлите души свои честолюбием и алчностью, но примите на себя устройство общественных дел и забудьте о личных выгодах».{258}
По поводу характерного для той эпохи представления о том, что в условиях мира «растет и множится труд, богатство и торговля народа», возникает вопрос, как оно согласуется с другим не менее характерным и распространенным представлением, упоминавшимся выше, что «мир порождает богатство, богатство — гордыню, гордыня — войну и т.д.».{259} Нет ли между ними противоречия и не следует ли из этого второго представления, что мир, если он питает пороки, является ценностью весьма относительной?
Для религиозно-нравственной мысли никаких сомнений насчет ценности мира не возникало, и данное противоречие разрешалось довольно просто, со свойственной этой мысли склонностью к дихотомичности. Миру истинному противопоставлялся мир ложный, который именно, в отличие от истинного, и предрасполагал людей к гордыне и другим порокам. Известный французский ученый писатель второй половины XV в. Робер Гаген этому вопросу посвятил особое стихотворное сочинение, где он четко определяет ложный мир — «мир со своими пороками… когда люди жаждут земное богатство скопить»: «Такому миру, — говорит он, — я предпочитаю войну». Мир же истинный — это мир с богом, мир душевный, благодаря чему общество процветает, пребывая в благоденствии нерушимого порядка и справедливости.{260}
По существу ложный мир рисовался в тонах праздности, и Пьер де Гро, например, прямо писал, что «мир ложный — это праздность, вскармливающая пороки… это мир притворный, когда смотрят благосклонно, а в себе питают ненависть».{261}
Таким образом, убеждение в благости мира, но мира истинного, оставалось непоколебимым, несмотря на возможные спекуляции на эту тему. Но насколько такой мир считался достижимым, если тот же Гаген в качестве примера истинно мирного существования смог привести только «Золотой век, когда королем и сеньором был Сатурн»? На чем же держался социальный идеал общественного блага, если социальная действительность только и делала, что опровергала его реальную воплотимость, если литература эпохи как будто только тем и занималась, что изливала жалобы и стенания по поводу вездесущности зла, повсеместного попрания справедливости и основ порядка? Следует заметить, что несоответствие какого-либо идеала действительности, сколь бы оно ни было кричащим, никогда еще не являлось достаточным основанием для отказа от него. Сама природа идеала такова, что непременно предполагает такое несоответствие. Тем более, что в данном случае это не просто социальный идеал, основанный на философских посылках, какой мог быть создан в Новое время. Это был, так сказать, социализированный христианско-нравственный идеал, вдохновлявшийся верой. Верой в Бога и верой в духовные потенции человека, его способность к нравственному самоусовершенствованию. Пока доброе начало в человеке, воплощенное в душе, разуме и воле, представлялось преобладающим над злым, а сам он казался более приуготовленным Богом творить добро, нежели зло, этот идеал сохранял свою жизнеспособность.
В конце концов вопрос возможности реализовать идеал был вопросом о возможности спасения души. Не каждый человек спасает душу, но каждый может ее спасти. И если все напрягут свои силы ради этой высшей цели, то тогда и идеал общественного устройства будет достигнут. Поэтому литература той эпохи полна не только жалоб на порочность людей, но и заклинаний, чтобы все помнили о Боге и смерти.
Чтобы данный идеал поколебался в сознании людей, необходим был иной, не сугубо нравственный взгляд на человека, общество и их отношения с Богом, тот взгляд, который начал формироваться благодаря натуралистическим и рационалистическим представлениям и который в отношении социальных идей дал о себе знать прежде всего в области права.