В эти дни оживились вылазки эсеров и меньшевиков на заводах и в высших учебных заведениях
В эти дни оживились вылазки эсеров и меньшевиков на заводах и в высших учебных заведениях
Потеря отца для сына как будто неизбежное, предусмотренное самой природой испытание, и оно обычно преодолевается, как бы ни были крепки родственные связи. И вот я снова в Москве; я был так глубоко потрясен, что сосредоточил все свои усилия не на том, чтобы казаться театрализованно мрачным, а напротив, чтобы спрятать свое горе и не показывать его чужим.
Мрачная зима, казалось, на исходе. Вот уже и февраль 1921 года. События на юге приняли более благоприятный оборот, но вдруг разразился Кронштадтский мятеж. Это был, по-видимому, кульминационный пункт борьбы после Октября. Ведь выступили, пусть обманутые, моряки - те самые моряки, кронштадтцы, которые брали Зимний и разгромили Керенского под Пулковом. В эти дни оживились вылазки эсеров и меньшевиков на заводах и в высших учебных заведениях.
В Богословской аудитории была созвана сходка, на которой от горкома партии выступал Невский по текущим событиям и призывал к отпору контрреволюции. Потом выступали студенты, и в том числе я (и кто меня дернул, просто не понимаю). Говорил я о желании молодежи иметь самоуправление, о свободе личности и слова. После меня выступил кто-то, заявив, что речь моя в такое время звучит не только несвоевременно, но прямо подозрительно. Я уже и сам понял, что наболтал лишнего, и все последующие дни был в беспокойстве, так как шли аресты студентов. Каждый вечер я ложился спать и прислушивался, не стучат ли в дверь. Бежать? Куда? Почему? Что я сделал преступного? Через несколько дней ночью, действительно, раздался стук, и два или три чекиста предъявили мне ордер на обыск и арест. Помню, я дрожал, старался сдержать дрожь и не мог. В этот момент вошла в нашу комнату моя мать и стала собирать мне вещи и продукты. Мы попрощались с нею и с товарищами по общежитию - все мое волнение разом стихло, стало даже интересно. Меня посадили в легковой автомобиль и по пустынным улицам повезли на Лубянку. Там дали заполнить анкеты: «Чем занимался до революции отец», «Чем вы занимались до революции», «Ваше отношение к советской власти». Этот последний вопрос поставил меня в тупик. Как ответить? Я сам не задавал себе этого вопроса: как, в самом деле, я отношусь к советской власти, как это сформулировать? Не отрицательное и не враждебное, это ясно. Написать «положительное, лояльное» как-то неловко, за что же тогда меня посадили, это уже было заискиванием.
Нет, ничего не напишу. Если спросят, скажу (так и не спросил никто). Какая-то девица, служившая там, мне показалась знакомой. «И я вас узнала, я же студентка 2-го Университета»[48]. «Вот тебе и на», - подумал я; следовательно, и у нас, поди, имеются такие.
Потом меня ввели в переполненное людьми помещение, так называемый корабль - очевидно, это был раньше склад или антресоли бывшего зала. Какие-то галереи. И вот я - заключенный. Все «политические» посажены недавно, много студентов, это перевалочный пункт, потом уже настоящая тюрьма. Мы знакомимся. Уже утро, но не хочется спать; нам приносят кипятку, мы едим то, что было с собой захвачено; как будто, действительно, куда-то плывем, может быть, в трюме. Потом вызывают по партиям сгребать выпавший только что обильный снег. Мы весело действуем лопатами, но слышим где-то вблизи шум проснувшейся Москвы, и меня опять берет тоска. Потом все ждут допроса.
Наконец на второй день - моя очередь. Прекрасная комната, удобное кресло, следователь любезен: «Садитесь, вы курите?» - «Спасибо, я не курю» и т. д. «К чему же клонились ваши призывы на сходке? - спрашивает он строго. - Ты, видно, отсюда не скоро выберешься». Стало быть, дело дрянь.
Мы разделись, нас повели мыться, вещи пересмотрели, а особенно взятый мною том «Внутренней секреции» Бидля, и по мрачным коридорам рассовали по камерам.
В камере, куда я попал, было человек тридцать. В углу стояла большая параша с мочой, окно забито решеткой, своды, стены и пол каменные. «Вот это тюрьма так тюрьма», - подумал я. Будили нас рано, мы убирали помещение, пили кипяток; на обед - какая-то похлебка с просом; днем - прогулка во дворе под присмотром конвойных, в круг, как на картине Ван Гога. Как-то раз вошла молоденькая женщина в халате - тюремный врач. «Нет ли больных? Не надо ли лекарств?» Мы благодарно посмотрели на нее, сказали: «Нет, спасибо» и уткнулись в свои жесткие соломенные подушки.
Шли тягостные дни. Время от времени часовой посматривал на нас из коридора через окошечко. Изредка - вдруг вызов: такого-то к допросу, такого-то с вещами. Хуже всего просто вызов, неизвестно с какой целью (может быть, расстрел?). Вызов с вещами означал или перевод в другую тюрьму, может быть, за город, или освобождение.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.