Введение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Введение

Уже в зрелом колонизационном возрасте Россия приступила к абсорбции территориально огромной, даже по русским понятиям, части Средней Азии. Завоеванное в 1860 – 1880-х годах население в подавляющем большинстве исповедовало ислам, что для центральной власти представлялось особой проблемой. Территория с новым мусульманским населением составила образованное в 1867 году генерал-губернаторство – Туркестанский край (Туркестан), куда позже были инкорпорированы дополнительно завоеванные смежные регионы. Приступая к его колонизации, Россия уже имела за плечами большой опыт на Кавказе, где в первой половине XIX века ей впервые пришлось абсорбировать большую массу коренного населения, столь чуждого для нее ментально и отличающегося по вере, языкам, обычаям и культуре. Исследуя эту колонизацию Кавказа, Энтони Ранеландер выделил два подхода к ней у русских администраторов. Один из подходов представляли централисты, считавшие, что колонизацию надо осуществлять быстро и решительно, а другой – регионалисты, выступавшие за поэтапную абсорбцию новых подданных[1].

Руководствуясь данными дефинициями, можно утверждать, что на первом этапе колонизации Кавказа превалировал подход централистов, поддерживаемый российскими промышленными кругами, которые стремились побыстрее воспользоваться местными природными ресурсами. Эта колонизационная модель, с ее пренебрежением к традициям местного населения, стала одной из главных причин кровопролитной Кавказской войны (1817–1864). Графа Михаила Воронцова, назначенного в 1844 году на должность наместника Кавказа (и прослужившего в ней до 1854 года), скорее можно назвать регионалистом. Используя компромиссные методы и учитывая местную специфику, он сумел дальше, чем его предшественники, продвинуться по пути интеграции Кавказа[2].

Предложенное деление администраторов, основанное на их подходе к колонизационной модели, как нельзя более применимо и к Средней Азии. Разделение во взглядах стало отчетливо проявляться уже с середины 1860-х годов, и первым его подметил генерал Дмитрий Романовский, участник завоевания края[3]. По сравнению с Кавказом колонизация Туркестана началась более удачно. Во многом так произошло благодаря наделенному широкими полномочиями первому генерал-губернатору Туркестанского края – Константину Кауфману (находился в должности до 1882 года). Понимая проблематичность содержания в Средней Азии большого войска для подавления возможного на религиозной почве восстания среди нескольких миллионов мусульман, Кауфман выработал свой собственный прагматичный метод колонизации. Этот метод был, с одной стороны, результатом применения накопленной к тому времени в Российской империи богатой колонизационной практики, а с другой – плодом его личного опыта, приобретенного в течение пятнадцатилетней службы на Кавказе, бо?льшая часть которой прошла под руководством того же Воронцова.

Созданию этой модели Кауфман в еще большей степени был обязан своему идеологическому наставнику – Дмитрию Милютину, военному министру в 1861–1881 годах, вошедшему в русскую историю как реформатор, отменивший телесные наказания в армии. Милютин считал, что религиозная толерантность должна стать основой русской колониальной политики в Туркестане. Кроме того, он выступал за бо?льшую самостоятельность окраин и децентрализацию управления по всей России. Его подход предусматривал осторожный подрыв авторитета прежних, мусульманских институтов в новом крае.

Приемлемую для Средней Азии колониальную модель Россия выбирала не только путем анализа своего кавказского опыта освоения захваченных территорий, но и с учетом чужого колониального опыта, в частности – в Британской Индии, а особенно в Алжире и Тунисе[4]. Для изучения этого опыта туда нередко командировались русские администраторы и востоковеды[5]. Большое значение на протяжении всего рассматриваемого периода власти придавали анализу ситуации в само?й Средней Азии. Этим занимался большой корпус как краеведов, включая чиновников управления, так и профессиональных востоковедов, каковыми были Владимир Вельяминов-Зернов, Василий Ошанин, Николай Остроумов, Владимир Наливкин и Василий Вяткин.

Придерживаясь политики осторожной абсорбции вновь завоеванного населения, Кауфман неудачно назвал ее «игнорирование», чем ввел в заблуждение очень многих исследователей[6]. На самом деле в его управление хотя и сохранялся за туркестанскими мусульманами ряд местных обычаев и институтов, но все же были сделаны некоторые изменения. Так, Кауфман вступил в конфликт с Министерством внутренних дел, отстаивая для среднеазиатских мусульман исключительное право посещения Мекки и Медины, а также предоставление им российского дипломатического покровительства во время паломничества туда[7]. Подобную политику правильнее было бы называть ненасильственной аккультурацией. Конечно, и Кауфману, и другим местным администраторам, в том числе регионалистам, не нравилось посещение мусульманами святых мест, поскольку в этом они видели укрепление связей с исламом. Но, даже чувствуя в исламе потенциальную угрозу для русского управления, они опасались предпринимать какие-либо шаги, которые могли бы быть расценены как нападки на веру и вызвать вспышку «мусульманского фанатизма». Этим русская колониальная политика в Туркестане отличалась от политики, проводимой в отношении католицизма в западных российских губерниях. Там власти поэтапно закрывали костелы и католические школы, чему сильно способствовало Польское восстание 1830–1831 годов. В отличие от этих губерний в Туркестане восстания не становились отправными точками для борьбы с исламом – наоборот, они вели к выработке более гибкого подхода к нему. Использование столь разных методов было вызвано многими причинами, наиболее важными из которых представляются борьба с католичеством за лояльность белорусов и связанное с этим большее внимание к западной границе, которая расценивалась как наиболее тревожная из-за ее близости к столицам и промышленным центрам. Нельзя также не согласиться с Алексеем Миллером в том, что жесткие меры русских властей против национальных проявлений белорусов и украинцев определялись не стремлением их дискриминировать, а желанием «излечить» от полонизации «заболевшую» часть русской нации[8].

Первоначально Кауфман хотел конфисковать вакуфные земли, доходы с которых предназначались мечетям, школам и на благотворительные цели, но затем отказался от этой идеи, чтобы не вызывать недовольства. Более того, он освободил эти земли от уплаты налогов. От налогов освобождались также сады и рощи, в которых мусульмане устраивали общественные собрания и празднества[9]. Пауль Гейсс полагает, что обладавший политическим чутьем Кауфман избегал давления на исламские институты, опасаясь ограничительными мерами способствовать их популярности[10]. Не препятствуя преподаванию в мусульманских школах, Кауфман в то же время привлекал местное население в русские школы, о чем пойдет речь в шестой главе. Такую позицию очень трудно назвать игнорированием. Не случайно Дэвид Маккензи, с некоторыми оговорками, считает его успешным колонизатором[11].

Приверженность регионалистов методу поэтапной колонизации (а они были в большинстве в течение всего существования генерал-губернаторства) особенно ярко проявилась в таком остром вопросе, как переселенческий. Опасаясь, с одной стороны, негативной реакции местного мусульманского населения, а с другой – изменения сельскохозяйственной специализации края, даже многие местные администраторы-централисты последовательно противились одобряемым, а иногда инициированным Николаем II планам центральной администрации по переселению в Туркестан большой массы крестьян. Центр тем самым хотел одновременно убить двух зайцев: усилить православное население в крае и снять вопрос острой нехватки земли в центральных российских губерниях. Прослышав о богатых туркестанских землях, многие бедные крестьяне и городские люмпены отправлялись туда самостоятельно. С такими самовольными переселениями местным администраторам приходилось бороться особенно часто[12]. Из-за этого противостояния число православных крестьян, занимавшихся сельским хозяйством в Ферганской, Сырдарьинской и Самаркандской областях, не превышало в 1916 году 90 тыс.[13], т. е. составляло менее 2 % от всего сельского населения. Схожими опасениями руководствовался Кауфман, запрещая в данных областях православную миссионерскую деятельность[14]. Осознать особенно осторожное отношение Кауфмана к этим областям позволяет сравнение с ситуацией в Северо-Западном крае, где в 1866–1867 годах при его же поддержке в православие были обращены десятки тысяч католиков[15]. В отличие от традиционных земледельческих областей (Ферганской, Сырдарьинской и Самаркандской) в Семиреченской области Кауфман и его последователи действовали активнее, как в сфере православного миссионерства, так и в отношении крестьянской колонизации[16]. Русские администраторы считали, что казахское население меньше привержено исламу.

Условия туркестанского проекта позволяли создавать для местных мусульман особые льготы и в законодательстве. После того как в рамках государственной контрреформации Александра III в 1892 году в России было принято новое Городовое положение, понижавшее долю нехристианских депутатов в городских думах с трети (по Положению 1870 года) до одной пятой, местные власти сохранили в Ташкентской думе для мусульман прежний порядок[17]. В отличие от поволжских мусульман коренные жители Туркестана, подобно мусульманам Кавказа, были освобождены от призыва в армию. В рамках выбранного подхода Россия, опасаясь вызвать недовольство большого числа мусульман резким сломом привычного уклада, воздержалась от полной аннексии побежденных Бухарского эмирата и Хивинского ханства.

Вместе с тем Кауфман, как и прежде – на должности генерал-губернатора Северо-Западного края, практиковал в Туркестане силовой метод управления. Он верил в цивилизационную миссию России по отношению к колонизированным этносам. Оперируя в равной степени как кнутом, так и пряником, он считал, что среднеазиатские мусульмане уважают сильную и самостоятельную власть. Ему наверняка льстило то, что они стали называть его «ярым-паша» – полуцарь. Такое восприятие идеально служило доктрине консервации прежних порядков. С целью сохранения собственного авторитета, особенно в первые годы своего управления краем, Кауфман практиковал коллективные наказания. Сосредоточение в его руках сильной административной власти нередко шло и на пользу коренному населению. Несмотря на то что хозяйственные вопросы ремонта и строительства религиозно-учебных учреждений мусульман формально оказались в ведении Оренбургского духовного мусульманского управления, имамы и муфтии тем не менее долгое время предпочитали решать их через туркестанскую администрацию. Кауфман своей властью относительно легко разрешал такие вопросы, продолжая завоевывать авторитет у местных мусульманских элит. Почти два десятилетия спустя после его смерти, в 1899 году, центральные власти отменили действовавшие в отношении этих мусульманских институтов прежние автономные установления, в результате чего данные вопросы стали регулироваться общероссийскими законами, определяемыми Строительным уставом[18]. Такое регулирование оказалось сопряженным с прохождением тяжелой ведомственной процедуры, которую осложняло незнакомство центральных чиновников с сохранявшимися особыми законодательными льготами для туркестанских мусульман и плохое знание русской бюрократической практики последними.

Для поддержания в Туркестане вышеупомянутых и других особых правовых условий, отличных от порядков в метрополии, он сразу после завоевания был подчинен Военному министерству. Первоначально такой статус больше помогал регионалистам, но после ухода из этого министерства Милютина оно постепенно превратилось в авангард консерватизма и монархизма. Начиная с 1880-х годов Военное министерство стало видеть свою особую миссию в защите туркестанского колониального эксперимента от либеральных российских влияний. Однако даже в рамках такой подчиненности система управления краем была в 1887 году реформирована, хотя это в значительной мере и компенсировалось сохранением действовавшего здесь с 1881 по 1917 год статуса усиленной охраны, расширявшего функции генерал-губернатора. В те годы Военному министерству часто удавалось блокировать попытки реформаторов изменить местную систему управления. Наиболее наглядно это проявилось в 1910 году, когда были почти похоронены выводы комиссии графа Константина Палена, проверявшей систему управления краем.

Может показаться любопытным то обстоятельство, что положенными без последствий на полку оказались и выводы другой известной «Паленской комиссии», проводимой его отцом, Паленом-старшим, тоже Константином, изучавшим в 1883 году еврейский вопрос. При вдумчивом анализе схожая реакция на выводы обеих комиссий, столь разноплановых по объектам рассмотрения, представляется закономерной, поскольку в еврейском, так же как и в туркестанском, вопросе высшая власть предпочитала жить со своими старыми стереотипами, нежели усваивать новые представления, более близкие к реальности. Даже то обстоятельство, что выводы каждой из этих комиссий подписал член элитной семьи, назначенный на должность председателя самим императором, нисколько высшую власть не смутило.

С усилением в Петербурге в конце XIX века националистических веяний лагерь регионалистов среди туркестанских администраторов начал таять. Военное министерство старалось назначать генерал-губернаторами в Туркестан централистов, желая ускорить колонизацию края. На этом пути власти поэтапно пересматривали прежнюю политику ненасильственной аккультурации. Самым ярким представителем централистов в крае стал Александр Самсонов. Сторонник полного завоевания Бухары и более жестких ограничительных мер в отношении ислама, он в 1912 году в ответ на просьбу востоковеда и археолога Василия Вяткина о выделении средств на ремонт разрушавшихся древних мусульманских архитектурных памятников в Самарканде заявил, что чем скорее они разрушатся, тем лучше[19].

Этим назначенцам приходилось сосуществовать со старым чиновничеством – в первую очередь с военными губернаторами, большинство из которых придерживалось кауфманского подхода. Даже выступавший прежде в лагере централистов генерал Николай Гродеков, патронировавший переселение русских крестьян в край и наказанный переводом в другую губернию за чрезмерные репрессивные меры в отношении мусульманского населения во время так называемого холерного бунта, после своего нового назначения в 1906 году в Туркестан – на должность генерал-губернатора – стал уже противником такого переселения и выступал против других попыток резкой интеграции края. Возвращая его в Туркестан вместо Деана Субботича, уволенного за либеральное отношение к мусульманскому населению, Военное министерство надеялось обрести в новом генерал-губернаторе достойного проводника своей политики. Но, поняв свою ошибку, Военное министерство сразу заменило Гродекова на более послушного, хотя и не подготовленного к выполнению административных обязанностей Павла Мищенко. Если военные министры чаще всего придерживались националистического подхода, то министры финансов всегда были умеренны во взглядах на интенсивность колонизации, и потому их позиция больше отвечала принципам имперского дискурса.

Этот край стал не только местом столкновений взглядов на методы его интеграции, но и полем сражения за влияние министерств – Военного, иностранных дел и финансов, а с начала XX века еще и Министерства земледелия и государственных имуществ. Даниэль Брауэр верно подметил имевшую место борьбу за управление краем между военным и гражданскими ведомствами[20]. Тем не менее он не усмотрел в этом конфликте более глубоких разногласий во взглядах на модель колонизации края как среди министерств, так и среди местных администраторов. Это неудивительно. Колонизационный подход некоторых администраторов был не всегда последовательным и ясно обозначенным, что может быть объяснено либо их карьерными соображениями, либо отсутствием у них строгой логической схемы в методе достижения цели. У представителей разных лагерей могли совпадать подходы к некоторым местным акторам – мусульманскому населению, туземной администрации, исламскому духовенству, русским переселенцам и т. д.

Учет всех этих факторов при рассмотрении русской колониальной политики позволяет увидеть ее многогранность, оттенки в настроениях и нюансы в подходах. К сожалению, и в России, и на Западе исследователи, как это нередко случается, придерживаясь выбранной концепции, мало внимания обращают на факты, которые в нее не вписываются. Джеф Сагадео построил очень контрастную схему взаимоотношений колонизируемых и колонизаторов в крае, где обе стороны однородны и монолитны: у первых отсутствуют социальная дифференциация и вытекающие из нее различия позиций по отношению к возникшим русским колониальным институтам, а вторые – едины в своих взглядах на туркестанскую колониальную модель и являются ее последовательными воплотителями[21]. Александр Моррисон, предполагая, что после Андижанского восстания в 1898 году русскую власть охватила исламофобская паранойя, на следующей странице сам же пишет о попытках власти облегчить условия хаджа для среднеазиатских мусульман[22]. Этот факт больше свидетельствует о гибкости администрации, чем о начале ее борьбы с исламом и его институтами в крае из-за каких-то необоснованных страхов. Между опасениями и паранойей существует значительная разница. К концу XIX века Российская империя имела огромный опыт подавления восстаний, и локальное Андижанское восстание ни в коей мере не могло ее напугать. Последовавшие после этого восстания некоторые репрессивные распоряжения властей не идут ни в какое сравнение с антипольскими и антикатолическими мерами, вызванными Польским восстанием 1863 года. И уж совсем не вписываются в предлагаемую автором парадигму спасение раненых, компенсации и восстановление русскими властями разрушенного в 1902 году землетрясением того же Андижана и его окрестностей (около 10 тыс. домов)[23]. Поэтому неверно видеть в русской администрации некую сплоченную силу, последовательно противостоявшую мусульманскому большинству в Туркестане.

Широкий взгляд на русскую колониальную власть и отказ от нарратива, сосредоточенного исключительно на виктимизации колонизируемого населения, дает возможность исследователю разглядеть и успешные или частично успешные мероприятия власти, направленные на улучшение положения местного мусульманского населения, такие как: организация медицинской помощи (например, в сельских районах Самаркандской области были утверждены два десятка должностей акушерок и столько же – фельдшеров или врачей, а в Ходженте и Самарканде были открыты специальные бесплатные амбулатории для мусульманских женщин и детей[24]) и ветеринарной службы; ограничение применения смертной казни в эмирате; запрет зинданов (подземных тюрем) и рабства; борьба с бандитизмом на дорогах и прекращение перманентных локальных войн. Эти меры снискали симпатии по крайней мере части местного населения. Открывший лечебницы в пяти городах края Николай фон Розенбах живо описывает, как во время посещения одной из них, в туземной части Самарканда, собравшиеся на крышах близлежащих домов мусульманские женщины сняли паранджу и открыли ему свои лица – в знак признательности[25].

Брауэр, отмечая успехи властей в амбулаторном лечении коренного населения, верно полагает, что это лечение, так же как и русское образование, было инструментом культурного воздействия, особенно на мусульманскую женщину[26]. Но недостаточно видеть в распространении медицины в колониях только циничную попытку метрополий достичь культурного воздействия на новых подданных. Другая сторона этого процесса – стремление сократить разрыв между возможностями подданных центра и периферии в получении передовых методов лечения. Распространяя модернистские методы лечения на колонии, русские власти заботились прежде всего об увеличении числа подданных, что, собственно, и является одной из главных задач империи. Не только мусульманские элиты Туркестана, но даже бухарские эмиры предпочитали пользоваться услугами русских врачей. Сагадео, рассматривая контакты властей и местного населения в сфере здравоохранения, игнорирует все успехи этого русского колонизационного проекта. Зато на основании лишь одного газетного обвинения делает вывод о том, что русский медицинский персонал мог отказывать местному населению во врачебной помощи[27].

Определенную признательность мусульманского населения русские власти снискали благодаря сделанному тем же Розенбахом дорогостоящему капитальному ремонту древней мечети Ходжа-Ахрар в Ташкенте[28]. Как отмечал британский журналист и публицист Дэвид Фрэзер во время своего путешествия в начале XX века по Средней Азии, местное население устраивала русская власть, и в том числе в вопросах налогообложения и личной безопасности. Также он высказал предположение, что местные жители Туркестана ненавидели европейцев меньше, чем в других частях Азии, благодаря примирительным методам русской колониальной политики[29]. В этой связи нельзя не согласиться с мнением Алексея Миллера об абсурдности идеологического посыла некоторых историков, считающих, что власти старались сделать жизнь своих нерусских подданных как можно более несносной[30]. Понимание сложности и динамики взаимоотношений центра, местных властей, колонизируемого мусульманского населения Поволжья и экспериментов над ним демонстрирует в своей работе Роберт Джераси[31]. Андреас Каппелер, сравнивший колониальные методы по всей России, в целом считает российскую политику в Средней Азии прагматичной и гибкой, невзирая на нередко жесткие действия местных властей[32]. И это справедливо. Оценивая русское управление данной территорией, следует избегать и его демонизации, и идеализации[33].

Ряд просчетов русской колониальной политики в Туркестане, широко практикуемое патерналистское отношение к коренному населению и некоторые его правовые ограничения все же были далеки от подхода властей к евреям в Западной России. Ни на какие другие колонизируемые этносы в империи не распространялось такое количество ограничений и предписаний, как на ашкеназских евреев. Им предписывалось, как следует бриться, стричься, одеваться и что носить на голове. Вместе с тем предлагаемое здесь читателю исследование доказывает, что отношение к евреям в империи было очень сложным и противоречивым, в нем обнаруживается множество тонкостей. Особенно ярко многогранность этого отношения проявилась в восприятии среднеазиатских евреев, принадлежавших Востоку по культуре, языку и обычаям. В любом случае даже репрессивные меры русской администрации были для них все же предпочтительнее власти последней бухарской династии Мангытов.

Среднеазиатские евреи тоже стали объектом разного подхода – со стороны регионалистов и со стороны централистов. Эти евреи говорили на еврейском диалекте таджикского языка и проживали главным образом в крупнейшем городе региона – Бухаре, вследствие чего за ними, благодаря европейским путешественникам, в 1820-х годах закрепилось название «бухарские евреи»[34]. Бухарские евреи, так же как и другие неашкеназские еврейские этнические группы – горские и грузинские евреи, представляли собой коренное население захваченных территорий. Ко времени русского завоевания в XIX веке Средней Азии и Кавказа эти этнические группы стали важными звеньями хозяйственно-экономической системы своих регионов. Несмотря на это, большинство местного населения относилось к «своим» евреям с религиозным презрением.

Восточные евреи сильно отличались не только от ашкеназских евреев, но и друг от друга – языком, обычаями и образом жизни. В отличие от горских и грузинских евреев, занимавшихся в начале XIX века главным образом сельским хозяйством и в меньшей степени – ремеслом (в том числе крашением), бухарские евреи были заняты преимущественно в ремесленном производстве, и особенно – в шелкомотальном и красильном. Только с этого времени торговля стала их второй профессией. Этому способствовали относительная политическая стабильность в Средней Азии в первой половине XIX века и рост экономических связей с Россией – главным образом за счет торговли хлопком и мануфактурой. Сами еврейские общины Средней Азии, оказавшиеся во время российской экспансии перед выбором между Российской империей и среднеазиатскими мусульманскими государствами, с энтузиазмом выбрали первую. Такая ориентация сулила им прекрасные торговые перспективы и освобождение от суровых ограничительных законов, распространявшихся на них как на «неверных». Кауфман, высоко оценивая поддержку, оказанную бухарскими евреями во время завоевания Средней Азии, и их важную роль в экономике региона, отказался практически ото всех репрессивных и дискриминационных мер, применявшихся против евреев в России.

Отношение к этим малознакомым прежде, так называемым восточным евреям потребовало от русской администрации в Туркестане, как и в образованном сорока годами ранее Кавказском наместничестве, крутого пересмотра действовавшей в России парадигмы решения еврейского вопроса. Дело в том, что восточные евреи, с одной стороны, мало отличались от прочих туземных жителей региона, а с другой – все же подпадали под общую, юридически ограниченную в правах сословную категорию «евреи». Регионалисты увидели в бухарских евреях прежде всего туземцев, которых они восприняли в качестве «полезного» и «производительного» класса. Иногда те противопоставлялись ашкеназским евреям, считавшимся многими администраторами «бесполезными» или даже «вредными».

Марк Раев, останавливаясь на созданных в Российской империи моделях адаптации колонизируемых этнических элит, подметил, что только еврей не мог стать частью государственного аппарата без отказа от своей религии[35]. Это верно, но не в отношении бухарских евреев. Вступившие в российское подданство почти последними среди всех еврейских субэтносов (самой последней под властью России оказалась численно небольшая группа мешхедских евреев, о которых я только вскользь упоминаю в данной работе)[36], они, в первую очередь благодаря регионалистам, стали единственными, кого это правило не коснулось. В отличие от остальных евреев в местах своей большой концентрации бухарские евреи наряду с прочим туземным населением занимали низовые должности на выборной основе в так называемой военно-народной системе управления Туркестанским краем.

Что касается централистов, то им бухарские евреи представлялись такими же «вредными», как ашкеназы, поскольку являлись в их глазах не туземцами, а прежде всего евреями. Нередко русские краеведы Средней Азии разделяли такой взгляд централистов. Было бы просто объяснить этот подход централистов антисемитизмом или ориентализмом. Корни этнического пренебрежения – как к евреям, так и к другому завоеванному населению – следует искать на стыке развития русской колониальной практики и национальной идеи. Именно во взаимодействии этих динамично развивавшихся факторов сложилось традиционное для России деление этносов по дихотомному принципу «полезные – вредные». Оно формировалось на основании стереотипного обобщения характера и занятости того или иного этноса. Михаил Мостовский писал в 1874 году: «В домашней жизни башкиры дики, ленивы и неопрятны, но зато приветливы и веселы»[37]. В то же время казанских татар он характеризовал как трезвых, трудолюбивых и гостеприимных, но добавлял: «…все эти качества затемняются гордостью, честолюбием и корыстолюбием»[38].

Александр Мейер писал:

Туркмены вообще, особенно текинцы, храбры, неискательны и не низкопоклонны, но ленивы и скупы, склонны говорить неправду как всякий восточный человек, но однако не обладают способностью угадывать, в каком направлении надо лгать, чтобы угодить спрашивающему. Этой ловкостью отличаются персы и в высшей степени армяне, и вообще кавказские инородцы, чему конечно обязаны успехами в жизни[39].

Гораздо реже встречаются чисто положительные характеристики: «Прикрепление таранчинцев в Мерском оазисе весьма желательно – они трудолюбивы, нравственны, скромны по образу жизни и хорошие земледельцы»[40].

Николай Стремоухов, член русского посольства, отправленного в 1874 году в Бухару, так охарактеризовал местных жителей:

Узбеки стоят на весьма низкой и первобытной ступени умственного развития, в чем далеко уступают хитрым и ловким таджикам. Несмотря на это, они все-таки должны пользоваться предпочтением, так как добродушны, прямы и честны… Таджики – самая многочисленная часть населения, преобладают в стране во всех отношениях. В высшей степени развращенные, они не останавливаются пред выбором средств, чтобы только достигнуть своих целей, поэтому подкуп, обман, шпионство, доносы у них не считаются злом, родственные чувства, честь, любовь к религии и отечеству им неизвестны; главное их стремление – приобретать богатство и возвышаться…[41]

Таким образом, автор дал таджикам стереотипные характеристики, частью из которых в первых двух третях XIX века нередко награждались ашкеназские евреи. Например, военный врач Павел Шютц писал о евреях северо-западных губерний: «…хитрость, лукавство, лесть, обман, ложь внушаются им с малолетства и нарочно, с намерением усиливаются и совершенствуются воспитанием…»[42] Не были свободны от критикующего стереотипного взгляда русского чиновника или исследователя и другие восточноевропейские этносы – белорусы, литовцы, эстонцы и поляки.

Колониальные власти считали, что на них лежит цивилизаторская миссия по отношению к подвластным этносам. Выступая на открытии Оренбургского отделения Русского географического общества в январе 1868 года, оренбургский генерал-губернатор Николай Крыжановский отметил: «Наш штык проложил дорогу человеческой мысли почти до Бухары» – и поставил перед исследователями задачу найти верные инструменты воздействия на «дикое» завоеванное население[43]. И, как показал Натаниэль Найт, Василий Григорьев, в то время ведущий исследователь Средней Азии, похоже, именно в этом видел свою миссию ученого. Однако, обладая знаниями и даже получив определенную административную власть, он был не в силах сколько-нибудь серьезно повлиять на отношение властей к Востоку[44]. Григорьев не разделял распространенных в то время отрицательных стереотипных взглядов на местное мусульманское население. В рецензии на книгу офицера Льва Костенко он поставил автору в вину изображение низкого уровня нравственности и умственного развития туземцев: «Среднеазиатцы вовсе не такие лентяи, глупцы, невежи и мерзавцы, какими представляются они автору»[45].

Другой пример видения русским администратором своей цивилизаторской роли и коммуникации с цивилизируемыми этносами был ярко представлен бароном Николаем Врангелем. Калишский губернатор Александр Щербатов пригласил его занять должность чиновника по особым поручениям со словами:

Губернатор, особенно в Польше, Робинзон Крузо, выброшенный на необитаемый остров. Но остров хоть и обитаем, но для сохранения своего престижа, Робинзон должен якшаться с жителями как можно меньше, а то они его приручат и проглотят. И вот для утешения его в одиночестве и сношения с дикарями, судьба ему прислала верного Пятницу, этим единственным Пятницей будете у меня вы[46].

Разумеется, таких взглядов придерживались далеко не все, но эта цитата наглядно показывает, что никакой этнос в России не был застрахован от пренебрежительного и патерналистского к себе отношения.

Между тем взгляды туркестанских администраторов на коренное население были амбивалентны. Трудоемкое возделывание земли, и в частности технических культур, а также трезвый образ жизни и спокойный нрав местных мусульман вызывали уважение у регионалистов, и среди них – у администраторов, хорошо знавших Туркестан и говоривших на местных языках, – Георгия Арендаренко, Александра Галкина, Александра Абрамова, Нила Лыкошина, Николая Гродекова и Александра Семенова. Отражением такого взгляда стали слова, опубликованные в либеральной «Русской мысли» в 1890 году: «…местное земледельческое население достигло изумительного совершенства, представляя прекраснейший образчик могучего знания этой действительно благороднейшей отрасли народного труда»[47]. Такое отношение было продуктом экстраполяции на дехкан традиционного для русской элиты мужиколюбия. Перенеся его на среднеазиатскую почву, власти стремились всячески защитить дехканина от бая и ростовщика-индуса – подобно тому, как в Западной России они боролись с евреем-шинкарем и деревенским кулаком-«мироедом».

Взгляды администратора-востоковеда Нила Лыкошина на коренное население – замечательный пример амбивалентного отношения властей к мусульманам в крае. В 1904 году в статье «Результаты сближения русских с туземцами» Лыкошин подводил итоги сорокалетних контактов русских с мусульманами. В ней в яркой форме отразились некоторые колонизаторские стереотипы. Так, характерен и наивен пассаж о первой встрече местных жителей с русскими солдатами-завоевателями, лица которых «не могли не привлечь внимания своим особенным выражением отваги, добродушия и искренности, тем выражением, которого как раз не встретишь в лице азиата»[48]. Тем не менее Лыкошин с удовольствием приводит примеры культурно-бытового сближения и рассказывает о мусульманах-медиаторах на русской службе. Политика ненасильственной аккультурации предусматривала поддискурс сближения с мусульманским населением. Как заметил Дэвид Схиммельпеннинк, нельзя клеймить русских исследователей Азии простым архетипом ориентализма[49].

К концу XIX века в Туркестане, кроме указанных администраторов, местные языки знали многие служившие офицеры и чиновники. Среди них были известные Николай Аристов, Сергей Граменицкий, Николай Маллицкий, Евгений Массон, Лавр Корнилов, Яков Лютш и Николай Петровский. Николай Розенбах удовлетворенно отмечал, что к концу занятия им должности генерал-губернатора, в 1889 году, большинство служащих уездных администраций уже без переводчиков могли понимать туземцев, чему способствовали открытые им в областных городах курсы «сартовского языка»[50]. Наверняка Розенбах преувеличивал достигнутые результаты – в той же степени, в какой военный преподаватель восточных языков Иван Ягелло, наоборот, был заинтересован в драматизации ситуации, когда заявлял в 1906 году, что знающих местные языки чиновников можно пересчитать по пальцам[51]. Ясно одно – оба считали изучение языков залогом успеха туркестанского колониального проекта. Вообще многие администраторы требовали от подчиненных изучения местных языков и изучали их сами[52]. А тогда, в 1906 году, во время последовавшей публичной дискуссии на эту тему, Наливкин, Субботич и Лыкошин горячо поддержали Ягелло[53].

Несмотря на возобновление гонений против евреев в России в конце XIX – начале XX века, особые условия колониального проекта позволили бухарским евреям в Туркестане в значительной степени избежать планировавшихся выселений и ограничений. Но вряд ли бы это произошло, если бы бухарские евреи не стали к тому времени важным связующим звеном между колонией и метрополией. Экономическая деятельность бухарских евреев, также важная для военной и внешнеполитической сфер, не позволила реакционному лагерю в Петербурге применить к ним те ограничительные и дискриминационные меры, которым подвергались евреи в остальной России.

И все же удачно складывавшееся для бухарских евреев соотношение сил в Петербурге не смогло полностью защитить их от усилившегося в то время государственного антисемитизма. Одним из его проявлений стало судебное разбирательство по обвинению торгового дома «Юсуф Давыдов» в ростовщичестве. Атмосферу в административных кругах предвоенной эпохи ярко передает описанное в третьей главе разбирательство в 1911 году личного дела военного губернатора Самаркандской области Александра Галкина, вызванное его положительным отзывом о бухарских евреях.

С другой стороны, ограничения и дискриминационные меры против других евреев в Туркестане, имевшие одной из главных своих целей создание льготных условий для православных предпринимателей, на самом деле в большей степени защищали от конкуренции местное купечество, и в том числе бухарских евреев. И хотя ашкеназские евреи все-таки смогли заниматься предпринимательством в крае, делали они это только в рамках коммерческих фирм и акционерных обществ. Развернуться в полную силу ашкеназские евреи не могли из-за ограничений на приобретение недвижимости. Все это происходило в обстановке острой нужды российской экономики в дополнительном капитале. Россия даже взяла большие иностранные государственные займы, чтобы избежать привлечения еврейского капитала в ряде стратегических регионов и отраслей промышленности. Такая тактика свидетельствовала о сохранении старого идеологического подхода к евреям, уходящего корнями к знаменитому елизаветинскому «От врагов Христовых не желаю интересной прибыли» – к словам, написанным в 1743 году на просьбе о разрешении въезда евреев в Россию.

В результате этих мер, препятствовавших свободной конкуренции, целый слой бухарских евреев за относительно короткий срок превратился из ходивших с синими руками красильщиков тканей в хлопковых предпринимателей. Им удалось сделать это даже быстрее, чем нидерландским евреям, которые сумели трансформироваться из мелких торговцев вразнос в текстильных баронов всего за сорок – пятьдесят лет после обретения правовой свободы[54]. Возросшее участие бухарских евреев в экономике края стало впоследствии гарантом сохранения их фактического равноправия с остальным населением. Таким же образом хлопковая специализация дехкан обусловила противостояние регионалистов переселению в край русских крестьян из Центральной России в последнем десятилетии XIX века. В этих двух вопросах Россия хотя и с трудом, но отказалась от своих важных идеологических дискурсов в пользу рациональной потребности ее экономики в хлопке.

* * *

История бухарских евреев под русской властью изучена плохо, несмотря на уникальность их правового положения и прекрасные перспективы переосмысления отношения России к евреям в частности и к этническим меньшинствам вообще. В большинстве существующих работ кратко и с некоторыми фактологическими ошибками освещаются общие вопросы истории бухарских евреев с углублением того или иного аспекта. В лучшую сторону выделяются труды Залмана Амитина-Шапиро, Одри Бёртон, Михаила Занда, Якуба Калонтарова, Авраама Клевана, Катрин Пужоль и Нисима Тажера[55]. Наряду с этим существует ряд работ, концентрирующихся на отдельных проблемах истории бухарских евреев в Новое время. Вопросу репатриации бухарских евреев в Эрец-Исраэль уделили внимание Шломо Хаим Ашеров и Гиора Фузайлов[56]. Вопросу получения бухарскими евреями образования в начальных учебных заведениях Туркестанского края посвящены статья Макса Вексельмана и моя[57]. Издательской деятельности бухарских евреев уделил внимание в своей работе Авраам Яари[58]. История изолированной среди бухарских евреев этнической группы чала, принявшей ислам, рассмотрена в статьях И.М. Бабаханова и моей[59]. Некоторые подробности деятельности известных бухарских евреев-предпринимателей сообщают Макс Вексельман и Беньямин Бен Давид[60]. История внутриобщинной и религиозной жизни бухарских евреев в регионе рассматривается в работах Нисима Тажера, Менахема Эшеля, Гиоры Фузайлова, Аланы Купер и моей[61].

Изучение различных аспектов истории бухарских евреев в рассматриваемый период (1800–1917 годы) затруднено отсутствием исследования их правового положения в Туркестанском крае в течение его полувекового существования. Колоссально сложное российское законодательство о евреях вообще, а о бухарских евреях – в особенности было одной из причин плохого изучения этого вопроса. Такие известные исследователи истории правового положения еврейского народа в России, как Юлий Гессен и Исаак Левитац, а вслед за ними и другие историки, показывая бесправность евреев по русскому законодательству, не комментировали статус бухарских евреев. До сих пор были сделаны попытки исследовать лишь отдельные этапы правового положения бухарских евреев по русскому законодательству. Михаил Занд рассмотрел их правовое положение в 1860 – 1880-х годах, а Дов Ярошевский представил историю принятия Советом министров России постановления 1908 года об отсрочке выселения бухарских евреев – иностранных подданных[62]. Между тем отношение русских чиновников к бухарским евреям и законодательство о них менялись на протяжении всего русского управления краем. Попытки проследить эту динамику были сделаны в СССР на рубеже 1920 – 1930-х годов Залманом Амитиным-Шапиро и Михаилом Левинским[63]. Но и они располагали ограниченным количеством источников, и поэтому многие нюансы правового положения бухарских евреев в «русский» период не были ими рассмотрены. Кроме того, Амитин-Шапиро был вынужден придерживаться официального советского подхода в освещении исторических событий.

Из-за слабой изученности данного вопроса я счел важным посвятить ему вначале свое исследование на степень магистра в Ташкентском университете (и я благодарен руководству его исторического факультета за утверждение этой темы в 1989 году, что было сделано вопреки продолжавшемуся в вузах СССР инертному табуированию еврейской тематики), а затем, в рамках Еврейского университета в Иерусалиме, – докторскую работу под названием «Отношение русской администрации к бухарским евреям и их правовое положение в Туркестанском крае в 1867–1917» (2003). В ней я углубил и расширил тему на основе других источников и новых знаний о еврейской истории, которые к тому времени приобрел. Этот труд стал основой предлагаемой вашему вниманию монографии.

В ней, кроме собственно правового положения, рассматриваются также вопросы социально-экономической, общественно-религиозной и культурно-образовательной жизни бухарских евреев. Помимо того, исследуются их демография и этнокультурные отношения. Выбранная тема дала мне уникальную возможность не только изучить эту самобытную общину, но и проанализировать подходы к ней со стороны местной и высшей администраций Российской империи. Эти подходы видятся очень специфичными, даже экспериментальными, в ландшафте общего отношения русской власти к евреям, сохранявшим свою приверженность Талмуду.

Разобраться во всех тонкостях русского законодательства, проследить мотивацию отношения к бухарским евреям со стороны администраторов, сравнить ситуацию с правовым положением других еврейских этнических групп и рассмотреть имперскую политику по отношению к бухарским евреям в контексте колониального проекта в Средней Азии вообще – вот те задачи, которые стояли передо мной. Для их разрешения был проанализирован и подвергнут сравнению следующий спектр опубликованных и неопубликованных источников, представляющих собой три основных вида:

? Еврейские источники. К ним относятся выходившие в исследуемый период еврейские газеты на иврите, еврейско-таджикском диалекте и русском языке, а также мемуары, письма, письменные и устные семейные предания бухарских евреев.

? Общие печатные источники, к которым относятся статьи и заметки в среднеазиатских и российских газетах, сообщения путешественников, мемуары и статистические отчеты.

? Архивные материалы, хранящиеся в Узбекистане, России и Израиле, содержащие в основном переписку российских государственных ведомств о бухарских евреях.

На самом раннем этапе исследования, в 1989 году, я воспользовался составленным в первой половине 1930-х годов машинописным «Указателем литературы о среднеазиатских евреях на русском языке, 1822–1917» Залмана Амитина-Шапиро и Исая Пульнера. Этот неизвестный многим исследователям указатель, найденный в архиве Государственной библиотеки Узбекской ССР (ныне – Национальная библиотека Узбекистана) имени Алишера Навои и содержащий 549 упоминаний бухарских евреев, сослужил мне добрую службу, прекрасно дополнив изучаемые мной тогда и позже материалы Центрального государственного архива Узбекистана. И хотя в книгохранилищах разных частей света так и не были обнаружены несколько десятков из этих упоминаний, с тех пор мне удалось дополнить данный список более чем тысячью других упоминаний только на одном русском языке. Безусловно, и новый список вряд ли является полным, но все же с большой долей уверенности можно предположить, что этот возможный недостаток мало отразился на изложенных в исследовании фактах и выводах. Это подтверждают найденные и использованные в работе многочисленные источники на иврите, таджикско-еврейском, английском, а также отдельные источники на французском, немецком и других языках. Все перечисленные источники и справочная литература не всегда дают возможность установить имена или даже инициалы отдельных лиц, упоминаемых в монографии. Фамилии и имена бухарских евреев и мусульман приводятся в том виде, в каком они используются в источниках.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.