Светский вызов духовному авторитету: проект «дефанатизации» духовенства, «шахматная партия» с епископом
Светский вызов духовному авторитету: проект «дефанатизации» духовенства, «шахматная партия» с епископом
Дихотомия дискредитирующего и дисциплинирующего подходов ярко проявилась в попытках виленских властей повлиять на кадровый состав и источники пополнения католического духовенства, начиная с выпускников духовных семинарий и вплоть до высшего клира.
Реформа местных католических семинарий представляла собой один из важных пунктов в повестке дня Ревизионной комиссии. Как говорилось выше, ревизоры находили в семинарских учебных программах наиболее скандальные, с их точки зрения, доказательства распространения ультрамонтанского духа. «Фанатизм» усматривался также во внутреннем обиходе семинарий и приемах религиозного воспитания будущих священников. С просвещенческим задором Ревизионная комиссия разоблачала засилье клерикализма, особенно возмутительное в эпоху, когда в России неуклонно рос престиж университетского образования: «[Семинарии] устроены по системе и в духе иезуитских коллегиумов. Клерики, кроме утренних и вечерних молитв, ежедневно: 1) предаются долгой медитации, т. е. один из них читает вслух сочинение, исполненное мистицизма и папизма, остальные же внимательно слушают, стоя на коленях… 2) слушают ежедневно миссы, причем поют разные молитвенные песни… Во время обеда и ужина клериков один из них читает вслух на кафедре сперва отдел Св. Писания, а потом другую какую-либо духовную книгу… В общем, клерики несравненно более молятся, чем учатся». Дополненный различными ограничениями – на частную переписку, на выход в город и др., – такой порядок прививал «душам клериков» «религиозную экзальтированность» и «аскетический мистицизм». Семинарии представали образчиком физической и моральной самоизоляции католиков от государственного влияния, от возникающей в ходе реформ сферы гражданственности: «Клерик… не слышит ни в чем Русского государства, не находится ни в каких отношениях к светскому Правительству… Оно как будто не проникло еще за стены семинарий»[1013]. В этом отношении, как мы увидим ниже, воспитанники католических семинарий представлялись противоположностью евреям – студентам Виленского раввинского училища, которых чиновники учебного округа порицали за чрезмерное, как казалось, стремление к общегражданскому образованию.
Корнем зла мыслилось установленное конкордатом 1847 года единоличное подчинение семинарий в учебном и организационном отношении епископу. Во включенном в итоговую записку от апреля 1868 года проекте реформы Ревизионная комиссия предлагала, чтобы «все без исключения дела, до администрации епархии относящиеся, рассматривались в консистории», в которую, кроме того, следовало ввести двух представителей светской власти – от МВД и от учебного округа, непременно православного исповедания. Семинария, согласно проекту, переставала быть закрытым учебным заведением: в нее назначался светский инспектор, преподаватели светских предметов включались в совет семинарии, занятия по этим предметам переносились из здания семинарии в местную гимназию, семинаристы должны были носить «обыкновенную светскую одежду» и размещались за казенный счет «на вольных квартирах» (для надзора за их поведением вне стен семинарии вводилась должность педеля, замещаемая только православными). Подтверждался введенный в 1840-х годах образовательный ценз для поступления в семинарию: четыре класса гимназии, с упором на знание русского языка, русской и всеобщей истории. Преподавание в семинарии надлежало вести только на латинском и русском языках; польский безусловно воспрещался. (Данный пункт был внесен в проект явно в расчете на то, что шедшая тогда дискуссия о замене польского языка русским в дополнительном богослужении завершится в пользу решительных сторонников русификации костела.) Наконец, из трех функционировавших тогда в Северо-Западном крае семинарий предлагалось оставить только одну, Виленскую, ограничив набор в нее 135 казеннокоштными местами[1014]. По этому вопросу, впрочем, в среде ревизоров высказывалось и более суровое мнение: в составленной Н.А. Деревицким для генерал-губернатора Э.Т. Баранова записке «О римско-католическом духовенстве в северо-западных губерниях», которая рассматривалась в особом высшем совещании в Петербурге в декабре 1867 года и была доложена императору, речь шла о замене всех семинарий единственными на всю империю «семинарскими курсами», причем не в Вильне, а при Петербургской католической духовной академии[1015].
На первый взгляд замысел этой реформы полностью отвечал мечтам католикофобов об унижении и вытеснении «латинства». Но то, что в специфическом локальном контексте может казаться лишь очередным гонением на католиков, обретает несколько иной вид в сравнении с современной политикой в отношении православного духовного образования. В 1866–1867 годах, одновременно с тем как в Вильне работала Ревизионная комиссия, Святейший Синод, поторапливаемый энергичным обер-прокурором Д.А. Толстым, обсуждал проекты преобразования православных семинарий. В мае 1867 года Александр II утвердил «Устав духовных семинарий и училищ», за которым в ближайшие два года последовали законы о статусе детей священников, о реорганизации приходов, о новом штате причтов и др. Вместе взятые, они, как и хотел того Толстой, отменили «кастовую» наследственность духовного звания – открыли сыновьям православных священников выход из сословия и в то же время предоставили всем сословиям, пусть только в принципе, доступ в духовенство через обучение в семинариях. В новом семинарском уставе отразилась та же озабоченность отрывом духовного образования от общегражданской жизни, которая – правда, в гораздо более резкой форме – дала себя знать в виленском проекте католической реформы. Устав наделял большими, чем ранее, полномочиями совет семинарии, куда теперь входили представители белого духовенства и педагогов-мирян (в противовес епископу), вводил институт светского ревизора и создавал более благоприятные условия для перехода семинаристов, склонных к светским профессиям, в общеобразовательные гимназии и даже университеты[1016].
Разумеется, этим сравнением нельзя слишком увлекаться: в православные семинарии не давали хода иноверным педагогам; никто не планировал сократить их число в несколько раз; а ряд новых обязанностей, возложенных на православных священников, вроде бы окупался дарованием прав, которых было лишено духовенство католическое, – например, выбора благочинных самими священниками, что с разрешения светских и духовных властей практиковалось к середине 1860-х годов в одной трети епархий. Но следует также помнить, что немалая часть православного духовенства и паствы встретила толстовские новшества с чувством, очень далеким от благодарности (которой нельзя было бы добиться, ссылаясь на то, что католикам на западе империи приходится совсем туго). Епархиальных архиереев беспокоил предвидимый отток поповичей из семинарий, грозивший оставить вскоре какие-то сельские приходы без священников; некоторые из них возмущались секуляризацией как профессорского состава, так и учебных программ, чреватой выпуском из семинарий нигилистов и неверующих либералов; приходское духовенство сокрушалось о судьбе своих сыновей, не поступивших в семинарии на казенный кошт. И что же говорить о тех дьячках и пономарях, которые после приходской реформы обнаружили себя за штатом, или о жителях сел, где вследствие укрупнения приходов закрывались любимые храмы[1017].
Возможно, более всего семинарский устав 1867 года и виленский план для католиков 1867–1868 годов сближал общий им обоим утилитаризм в определении функции духовенства. По замечанию Г. Фриза, в реформаторской концепции Толстого интересы духовного сословия как корпорации отступали перед интересами церкви как института. В частности, семинарская реформа была нацелена не на трудоустройство всей массы поповичей, а на удовлетворение реальной, исчислимой нужды православных прихожан в хорошо обученных священнослужителях и пастырях, не обязательно происходящих из духовного сословия. Потому-то набор в семинарии и устанавливался по числу подлежащих замещению приходских вакансий[1018]. По сути, механизм социального воспроизводства православного духовенства должен был эволюционировать к католической (и протестантской) модели пополнения священства из мирян. На деле, как известно, достигнуть этого было совсем непросто. Виленские же ревизоры католицизма сталкивались с другой проблемой: они находили конкретные способы этого пополнения неудовлетворительными с точки зрения государства.
Показательны в этом отношении обстоятельства, при которых в 1869 году была упразднена (вкупе с епископальной кафедрой, о чем см. гл. 10 наст. изд.) католическая духовная семинария в Минске. Осенью 1868-го генерал-губернатор А.Л. Потапов доложил в МВД, что в прошедшем учебном году в семинарии обучалось лишь шесть человек – вместо полагающихся по штату пятидесяти пяти. А в 1868-м семинария вовсе пустовала. Генерал-губернатор сообщал также, что в течение 1865–1867 годов семинарию окончили двадцать воспитанников, ни один из которых не был рукоположен в священники[1019]. (Несколько раньше директор ДДДИИ Э.К. Сиверс в отчете министру о положении дел в Виленской семинарии отмечал такую же неурядицу: около тридцати выпускников последних лет должны были оставаться при семинарии в ожидании рукоположения, на которое генерал-губернаторы не давали разрешения, «находя, что для приходов нет надобности в большом числе священников»[1020].) Вывод напрашивался сам собой: антикатолические мероприятия властей отбивали охоту к духовному призванию; стоит ослабить нажим, и молодежь, возможно, вновь потянется в эти заведения. Потапов, конечно, это понимал и в случае Виленской семинарии пытался нормализовать порядок пополнения духовенства рукоположенными выпускниками. Однако семинария в Минске в особенности проштрафилась тем, что в нее в прежние годы почти не поступало «уроженцев Минской губернии» и большинство воспитанников составляли чужаки – «жмудины, известные своим фанатическим направлением и враждебными чувствами к правительству»[1021]. Опустение семинарии одновременно приветствовалось как фактор, могущий способствовать сокращению доли литовцев в католическом духовенстве, и выставлялось чуть ли не каноническим основанием для ее окончательного закрытия.
Итак, действительная социальная открытость католического духовенства приводила к неприятной для властей стихийной этногомогенизации: среди семинаристов неуклонно возрастала доля литовцев, причем литовцев простонародного происхождения – выходцев из среды с наибольшей в северо-западных губерниях приверженностью католическому благочестию. Ревизионная комиссия в 1868 году призывала поставить заслон этому наплыву «фанатиков» в ту единственную семинарию, которая должна остаться после реформы: «Из жмудинов в семинарию должно быть допускаемо только такое число клериков, какое необходимо для Тельшевской епархии (т. е. для паствы, говорящей по-литовски. – М.Д.); остальные воспитанники должны быть происхождения русского: белоруссы и малороссы…»[1022]. На литовцев в данном случае смотрели как на своего рода касту, почти замкнувшую в себе источник пополнения духовенства. И теперь их прием в семинарию должен был регулироваться тем самым мерилом наличной потребности в клире, которое Д.А. Толстой в те же годы пытался использовать для превращения православных семинарий из сословных в открытые учебные заведения, свободные от миссии воспитания всех священнослужительских детей. А привлечение в католическую семинарию белорусов и малороссов – аналог чаемого освежения православных семинарий юношеством из недуховных сословий – надолго станет темой довольно бесплодных рассуждений виленских администраторов.
В главе 10 мы еще вернемся к положению католических семинарий в 1870-х годах в связи с проблемой неканонического управления Виленской епархией. Здесь же стоит указать на то, что структурное сходство с реформой православных учебных заведений не исчезло и после вступления виленских планов в стадию реализации. Правда, единого законодательного акта на этот счет так и не было издано, так что перемены в католических семинариях, включая пересмотр их уставов, осуществлялись посредством административных распоряжений. Часть радикальных начинаний осталась на бумаге. Если семинарию в Минске без лишних хлопот закрыли одновременно с упразднением Минской епархии в 1869 году, то Тельшевскую тогда же спасло опасение властей, что без нее не удастся готовить клириков, способных окормлять паству, говорящую на «жмудском языке»[1023]. Из намеченных Ревизионной комиссией нововведений как в Виленской, так и в Тельшевской семинарии наиболее настойчиво внедрялись курсы т. н. русских предметов (словесности и истории), призванные изгнать из учебных заведений дух полонизма. Составление учебных программ по этим предметам и их преподавание почти не контролировались ректором, что постоянно вовлекало светских учителей в трения и конфликты с духовным начальством семинарии и даже высшим клиром епархии. Для католических иерархов опасность секуляризации, которую несли с собой «русские предметы», была очевиднее, чем выгоды, вытекавшие из лояльного принятия государственного языка. Об остроте этой коллизии дает представление позднейшее свидетельство – меморандум, представленный в 1904 году архиепископом Могилевским и митрополитом Римско-католических церквей в империи Георгием Шембеком министру внутренних дел кн. П.Д. Святополк-Мирскому. Суммируя многолетние претензии католиков к дискриминирующей их власти, митрополит касался и последствий слишком рьяного внушения в семинариях тяги к русской светской культуре:
Преувеличенным… может считаться требование, чтобы воспитанники семинарии, которым в скором будущем… придется гласить в костеле проповедь… преподать слово Божие, заучивали еще басни Крылова или другие даже эротические стихотворения, но это прямо невозможно, если программою возлагается на духовную молодежь обязанность читать романы и повести… Разве такое чтение можно считать подходящим для кандидата духовного сана католической Церкви, долженствующего развивать в себе существенные черты споспешника Богу, а не литератора?[1024]
Хотя расширение в 1860-х годах курса светских предметов в православных семинариях не преследовало, разумеется, цель русификации, такой же стон о профанации духовного образования звучал из уст тогдашних православных иерархов.
Вызвав недовольство у католического клира, «русские предметы» доставили разочарование и самим русификаторам. Повышение экзаменационных требований к знанию русского языка возымело неожиданный эффект: вместо желанных белорусов и малороссов, чья «русскость», казалось бы, гарантировала успех при поступлении, семинарии все больше наполнялись сыновьями все тех же литовских крестьян. К концу 1870-х годов они не только составляли, как и прежде, большинство воспитанников в Тельшевской семинарии, но и образовали значительную группу в Виленской[1025]. (Формальных препятствий тому не имелось: предложение Ревизионной комиссии установить в семинариях numerus clausus для литовцев не нашло своих исполнителей.) В конце 1880 года сложившуюся ситуацию проанализировал новый генерал-губернатор Э.И. Тотлебен, который в ту пору политической оттепели поддерживал попытки нормализации отношений власти с местными элитами[1026]. В представленной М.Т. Лорис-Меликову записке «О недостатке в Виленской епархии римско-католического духовенства» он весьма проницательно, хотя и не беспристрастно, объяснял причину феноменального первенства литовских абитуриентов во владении русским языком:
Римско-католические ксендзы, вследствие религиозности жмудинов, пользуются у них величайшим почетом, а с тем вместе и благосостоянием, так что для истого жмудина из низшего сословия… нет почетнее службы ксендзовской. …Для крестьянского населения Тельшевской епархии карьера ксендза представляется самою почетною и самою выгодною, а за тем, так как это население богаче крестьян Виленской епархии и имеет возможность давать воспитание своим детям, то оно и старается всячески подготовить сыновей своих к духовному званию[1027].
Выражаясь – в пику тотлебеновскому акценту на меркантильность – выспренно, можно сказать, что экзамен по совсем непопулярному у литовцев русскому языку явился оселком, на котором проверялась твердость литовских крестьян в католической вере (во многих случаях, конечно, неотделимой от стремления к социальному росту), а тем самым и вкладом в ее упрочение. Тотлебен завершал записку предложением: для привлечения в семинарии пока еще менее мотивированных, чем литовцы, белорусских простолюдинов «понизить уровень экзаменационных требований» и вообще уменьшить в учебной программе долю светских предметов: «…просвещение среди масс не настолько еще распространилось, чтобы общегражданского образования требовать от ксендза в несравненно большей и притом ненужной для него степени»[1028]. Предложение симптоматичное: хоть кто-то в высшей бюрократии начинал осознавать, что государство исчерпало просвещенческие методы «переделки» католического духовенства и должно больше считаться с теми устойчивыми стандартами благочестия и образованности, а равно и структурами самоорганизации, которые вырабатывались внутри католического сообщества.
* * *
Противостояние местной администрации и епископа Тельшевского Мачея Волончевского (Мотеюса Валанчюса) еще более наглядно, чем осечка семинарской реформы, выявило пределы как репрессивных, так и преобразовательных возможностей властей по отношению к католической церкви. К 1865 году не осталось и следа от начавшего было складываться в конце 1850-х (особенно в петербургском славянофильско-бюрократическом кружке, выступавшем за поощрение этнокультурной самобытности украинцев, белорусов и литовцев[1029]) взгляда на Волончевского как союзника правительства в борьбе с полонизацией литовского крестьянства. Напротив, заботы епископа, выходца из этой же самой крестьянской среды, о религиозном благочестии единоплеменников отождествлялись теперь с польской сепаратистской пропагандой.
В октябре 1865 года, одновременно с предпринятой Ревизионной комиссией проверкой литовской религиозной литературы, Временный полевой аудиториат Виленского военного округа, настойчиво побуждаемый к тому генерал-губернатором Кауфманом, подготовил доклад о Волончевском. Согласно аудиториатскому заключению, оснований для привлечения епископа к уголовной ответственности не было, но имелись косвенные свидетельства о его причастности к «мятежу» (так, он будто бы содействовал повстанцам в захвате кассы своей епархии в июне 1863 года, а в 1861-м потворствовал организации пропольских демонстраций и панихид по варшавским жертвам). В докладе впервые прозвучало предложение выслать Волончевского за пределы края[1030].
После того как епископ отказался поддержать меры по кириллизации литовской письменности[1031], чиновники Виленского учебного округа, в особенности активисты вроде Н.Н. Новикова, повели под него форменный подкоп. Хотя Волончевский, как и раньше, не покровительствовал распространению польского языка посредством католической службы, его приверженность «польским» буквам служила для русификаторов достаточным доказательством его крайней политической неблагонадежности. Указания епископа на то, что обязательная кириллизация затрудняет для многих верующих чтение молитвенников на родном языке, расценивались как прикрытие польской «интриги» и отметались с порога[1032]. В одном из докладов К.П. Кауфману в 1866 году Новиков с возмущением упоминал, что Волончевский «позволил себе на экзамене в мужской гимназии заговорить по-польски»[1033].
Однако при первых же признаках грубого обращения властей с епископом дала о себе знать та самая конфессиональная дисциплина и религиозность литовцев, о которой Волончевский так пекся все предшествующие годы. Состоявшееся в 1865 году принудительное перемещение епископа из местечка Ворни – «самогитского Рима» – в Ковно (откуда ему был запрещен выезд далее чем на десять верст) повлекло за собой массовую запись сельского населения в приходские братства и волну паломничества взрослых вместе с детьми в губернский центр, к новому местопребыванию епископа. Каждый день в Ковно прибывало от ста до двух тысяч человек[1034]. С тревогой наблюдая это движение, охватившее жителей нескольких уездов, чиновники объясняли его подстрекательством ксендзов и стадным «фанатизмом» прихожан, жаждавших совершения над собой какого-то дополнительного и едва ли не праздного обряда[1035]. Эти «знатоки» не сразу дали себе труд понять, что речь шла об одном из христианских таинств – конфирмации (нередко называемой в этом крае на польский манер «биржмованием», «бежмованием», от «bierzmowanie»), которое в католической церкви, в отличие от православия (где это таинство именуется миропомазанием), совершалось и совершается не при крещении младенца, а уже в сознательном возрасте – и непременно епископом. Люди устремлялись в Ковно, к жившему там под полицейским надзором епископу, взбудораженные слухами о новых притеснениях[1036] и гонимые страхом, что им и их детям до конца жизни может уже и не представиться оказии принять конфирмацию[1037].
В недоброжелателях Волончевского зрелище его неоспоримой популярности среди паствы лишь подогревало намерение дискредитировать епископа. Нападки на него стали особенно интенсивными в те самые месяцы 1866 года, когда в белорусской части Северо-Западного края разворачивалась кампания массовых обращений католиков в православие. А. Киркор, автор уже не раз цитированной записки о русификаторских бесчинствах, представленной в МВД в мае 1866 года, даже утверждал, что ненависть к Волончевскому сливалась с опрометчивой надеждой оправославить всю Жмудь:
На Жмуди епископ Волончевский чуть не святой в глазах народа. Когда он говорит, народ плачет и падает на колени. Волончевский сам из народа, всегда сам высказывает это. …Волончевский известный, открытый враг поляков; но зато он страстный папист. Он честный человек, и, не трогая убеждений его совести, правительство нашло бы в нем самого ревностного исполнителя своих стремлений. Эта-то сила и влияние Волончевского не нравятся крайним русским деятелям, вообразившим, что, ежели удалить епископа, они успеют в один год миллион народа обратить в православие. Так открыто заявляют самые рьяные из деятелей[1038].
Феномен мощного духовного авторитета, которым церковная власть располагала невзирая на отсутствие у нее административной и полицейской поддержки государства, плохо вмещался в сознание местных администраторов. В течение нескольких лет они попросту отказывались верить, что католический иерарх может до такой степени упорно сопротивляться государственному давлению, рассчитывая лишь на преданность крестьянской паствы. (Тем более что тогдашняя синодальная церковь не давала примеров столь смелого духовного противостояния вмешательству государства в религиозную жизнь.) Свою растерянность они старались прятать от самих себя за деловитой «расшифровкой» предполагаемых махинаций Волончевского и обсуждением возможностей кадровых перестановок в высшем клире Тельшевской епархии. Чиновники не без удовольствия предавались домыслам об особых приемах «фанатизации» литовцев, на которых будто бы только и держалась харизма епископа. Вот один из примеров такой спекуляции:
Прошедшим летом епископ Волончевский ежедневно стал посещать в известный час, несмотря ни на какую ненастную погоду, католическое кладбище. Слух об этом разнесся повсеместно, и в народе стали приписывать этим прогулкам самые разнообразные значения. …В сочевник перед праздником Рождества Христова в Ковенском кафедральном соборе зажжено было свечей в меньшем количестве, чем в прошедшем году, вследствие чего во время службы многие женщины из народа стали довольно громко плакать, и на спрос полицейского чиновника (который, заметим, тут как тут. – М.Д.)… некоторые из них отвечали, что плачут о том, что служба производится не с прежнею торжественностию. Нет сомнения, что уменьшение освещения церкви было преднамеренно и объяснено народу как мера, предписанная Правительством[1039].
Желая обличить засилье суеверий в литовском простонародье и эксплуатацию их епископом, чиновник изобличал в себе самом глубокое непонимание религиозности людей, для которых обрядовая сторона веры действительно значила очень много. И если администрация все-таки не доходила до предписаний касательно количества свечей, ее же запреты на крестные ходы вне стен костела или пение популярных в народе кантычек могли исторгать у верующих совсем не притворные слезы.
Наряду с прямой дискредитацией и фактическим отказом епископу в исполнении духовных обязанностей власти пытались действовать в стиле «мы католичнее папы». Администраторы, принимавшие католическую конфирмацию за суеверный ритуал, не упускали возможности обвинить Волончевского в нарушении канонических норм. Наиболее часто звучало утверждение, что епископ чрезмерно снисходителен к конкубинату приходских священников: «Почти без исключения ксендзы Ковенской губернии открыто живут с любовницами или так называемыми хозяйками». Один из русских собеседников Волончевского зафиксировал – трудно судить, насколько точно – его высказывание по этой проблеме: «Я бы если был Папа, позволил всем ксендзам жениться»[1040]. По мнению же ковенского губернатора М.А. Оболенского, объяснялись эти послабления не столько скрытым несогласием епископа с каноническим правилом, слишком чуждым его клиру (многие священники происходили из крестьян и не порывали связей со своей прежней социальной средой), сколько его стремлением «остановить распространение между ксендзами сторонников допущения брака священников»[1041]. Речь шла о тогдашних попытках властей, преимущественно в соседнем Царстве Польском, использовать недовольство молодых ксендзов обязательным целибатом для того, чтобы легализовать статус женатого священника в католичестве и тем самым сблизить последнее с православием. Волончевский, иными словами, представал парадоксальным защитником целибата: он будто бы направо и налево разрешал нарушать обет безбрачия на практике единственно ради его сохранения на бумаге[1042].
О смещении Волончевского с кафедры местная администрация задумалась всерьез спустя год после первого упоминания этой идеи в докладе Временного полевого аудиториата; обсуждение в Вильне и Петербурге длилось, с перерывами, в течение нескольких лет и научило хотя бы кое-кого из бюрократов иначе смотреть на католицизм «на Жмуди». Летом 1866 года Волончевский наотрез отказался известить от своего имени приходское духовенство об изданном Кауфманом запрете на крестные ходы по улицам и площадям. Поступая таким образом, он нарушал один из принципов «конфессионального государства», согласно которому духовные лица данной конфессии выполняли одновременно функции агентов государства. Действия Волончевского поставили администрацию в трудное положение: одно дело – доказывать в кругу коллег по Ревизионной комиссии, что ограничения на «излишние» католические обряды налагаются ради блага самих католиков, совсем другое – убедить в этом же литовских крестьян, не прибегая к посредничеству духовенства. В бюрократической переписке столь же наивно, сколь и цинично выражалось возмущение «коварством» епископа, не пожелавшего, видите ли, исполнять за власть грязную – и опасную – работу[1043]. Неудивительно, что в таких обстоятельствах чиновники, привыкшие совсем к другому режиму взаимоотношений государства и церкви, предлагали взаимоисключающие решения. В сентябре 1866 года ковенский вице-губернатор Львов, напуганный новым наплывом паломников в Ковно, предупреждал Кауфмана: «В настоящее даже время римско-католическое духовенство может, если захотят епископы, возбудить мятеж в Ковенской губернии в несколько месяцев, – новый мятеж будет опаснее прежнего, потому что будет не ксендзовско-шляхетский, но народный, да и самое знамя восстания будет значительнее; народ будет думать, что он призывается к борьбе за веру. Два, три правительственных распоряжения, как запрещение ставить кресты или ходить с крестными ходами вне церковной ограды, и в Ковенской губернии народ может восстать…». Львов жаловался, что ему приходится воздерживаться от взыскания «денежных штрафов» с «ослушающихся ксендзов, так как они не вносят его и ждут затем… тюремного заключения, чтоб поднять народ…». И тут же, противореча собственному утверждению об опасности новых запретов, вице-губернатор заключал депешу предложением немедленно выслать и Волончевского, и епископа-суффрагана Александра Бересневича за пределы епархии. Резонное возражение последовало из МВД: «А не должно ли еще более опасаться от удаления 2-х епископов?»[1044]
В 1867 году, после разрыва конкордата со Святым престолом, проблема Волончевского вышла на новый уровень. Генерал-губернатор Э.Т. Баранов попытался поставить ее в один ряд с задачей пересмотра общеимперского законодательства о Римско-католической церкви. Разрыв конкордата, как казалось тогда, значительно облегчал урезание духовно-административной власти католических епископов и установление прямого государственного контроля над повседневной деятельностью приходского духовенства. В меморандуме, представленном канцлеру А.М. Горчакову в июле 1867 года (и почти целиком подготовленном Н.А. Деревицким), Баранов подчеркивал, что, за вычетом административных репрессий, у властей нет законных средств привлекать клириков к личной ответственности за нарушение норм светского права (под последними, впрочем, генерал-губернатор имел в виду и сепаратно изданные им самим и его предшественниками ограничительные циркуляры). Он жаловался на «аномалию существующих ныне отношений местной администрации к римско-католическому духовенству и те затруднения, которые составляют для первой едва ли не безвыходное положение. …В этих отношениях высказывается нравственное бессилие административной власти, сознающей себя в невозможности подчинить духовенство ответственности за противодействие целям Правительства…». Поскольку Волончевский представлял собой самый вопиющий случай подобной «безнаказанности», для его замены требовалось столь же экстраординарное новшество в порядке замещения епископских кафедр в империи. Специально для Тельшевской епархии предлагалось рассмотреть «возможность привлечения… одного из членов высшего Римско-католического духовенства Северо-Германских государств, где духовенство отвергает безграничное вмешательство Папского Двора в административные и духовные дела подведомственной церкви»[1045].
Беспрецедентной эту комбинацию делало не то, что клир, подотчетный российскому Министерству внутренних дел, пополнился бы иностранным подданным: еще в 1840-х годах из Баварии приглашались католические священники для замещения вакансий в приходах немцев-колонистов и преподавательском штате Саратовской католической духовной семинарии[1046]. Более радикальным отступлением от привычного порядка было бы демонстративное пренебрежение авторитетом Ватикана: ведь даже Екатерина II, вполне сходившаяся в антипапистских настроениях с Вольтером, не отрицала значимости духовной санкции папы и потому, например, упорно добивалась в начале 1780-х годов от Пия VI присылки паллия (особого одеяния, знака архиепископского сана) для церемонии возведения в звание архиепископа Могилевского ее ставленника Станислава Сестренцевича-Богуша[1047]. Баранов же, предлагая искать нового главу епархии в северогерманских государствах, ориентировался на ту среду, из которой спустя всего три года явится на свет движение старокатоликов, со своими епископами и священниками, открыто объявившее себя вне духовной юрисдикции Святого престола.
Идею, высказанную в 1867 году Барановым, разделяли некоторые представители петербургской бюрократии, в особенности директор ДДДИИ Э.К. Сиверс[1048]. Более того, Сиверс рассчитывал не просто заполучить из Германии епископа-антиультрамонтана, но также склонить его к согласию на посвящение других клириков в епископский сан без предварительного утверждения папы[1049]. В 1870 году этот сомнительный прожект поручено было приблизить к осуществлению секретному агенту российских властей на Первом Ватиканском соборе, католическому доктору богословия и священнику из Мюнхена А. Пихлеру, который еще в 1864 году консультировал команду Н.А. Милютина в Царстве Польском по конфессиональным вопросам. Приехав в Россию на службу в ДДДИИ, Пихлер зарекомендовал себя энтузиастом общеевропейского преобразования католицизма в галликанском духе. К нему весьма прислушивались, и, развлекая свое начальство сводками о растущей повсюду оппозиции Пию IX, баварский антипапист укреплял в российских бюрократах близорукую самоуверенность и отвращение к ультрамонтанству как пережитку средневековья. О примитивности аргументов Пихлера, контрастирующей с его непомерными амбициями, дает представление следующий выданный им прогноз:
Поляки могут оставаться хорошими католиками, даже могут сделаться лучшими католиками и в том случае, если Правительство довершит разрыв с Римом, – нужно только основательно приготовить их к тому посредством небольших сочинений, которые раздавались бы им бесплатно. Достаточно бы было свести на каких-нибудь 20-ти или 30-ти страницах самые наглядные противоречия между учением Иисуса Христа и Апостолов, а также древних отцев Церкви и замечательнейших богословов позднейших времен и учением Римских пап и ультрамонтанов. …Самые действительные церковные реформы во все времена были пущены в ход посредством таких небольших сочинений; достаточно указать в этом отношении на послание Фотия и сочинения Лютера[1050].
Параллель знаменательная – ведь составить такую брошюру Пихлер брался самолично! Однако когда на соборе в Риме дело дошло до зондажа намеченных кандидатов в союзники, казалось бы, доказавших свой антипапизм резкой критикой догмата о папской безошибочности – но от римского католицизма при этом не отпадавших, – Пихлер убедился в том, что «такое предложение (посвящать в епископы без согласия папы. – М.Д.) ужасает еще здесь даже самых ярых противников курии в латинском епископате»[1051]. А к заявившим тогда же о своей церковной организации старокатоликам российские противники ультрамонтанства, кажется, так и не обратились с подобным предложением: слишком уж маргинальной была новая деноминация, и ожидать мирной встречи католиками в Вильне или Ковно епископа старокатолического посвящения не приходилось.
Впрочем, сам Баранов в 1867 году не был настойчив в требовании замены Волончевского непременно епископом-антипапистом из Германии. (Возможно, со стороны Горчакова последовали возражения против эксперимента, чреватого дипломатическими осложнениями.) В окончательной версии записки «О Римско-католическом духовенстве в северо-западных губерниях», представленной императору в декабре 1867 года, виленский генерал-губернатор возвращался к уже высказанной годом ранее в Ковно мысли об одновременном смещении Волончевского и его суффрагана Бересневича. Необходимость такого двойного удара объяснялась тем, что, мол, во главе епархии Бересневич, тесно связанный с польской знатью, окажется для властей еще более опасным соперником, чем плебей Волончевский. Последний почти игнорировал партию мятежных землевладельцев… Он воспитывал мятеж в среде, чуждой мятежу по племенному происхождению, по характеру жизни и занятий, по интересам и даже по зажиточности. …При такой подготовке для будущего мятежа и при таких (участковых и индивидуальных. – М.Д.) формах крестьянского землевладения, при которых лучшею мечтою крестьян-домохозяев представляется выход в шляхту, епископ Бересневич в положении самостоятельного епархиального начальника изменил бы себе, если бы не воспользовался всею силою влияния католического духовенства на крестьян, чтобы слить их в одну мятежную организацию не только с духовенством, как хотел епископ Волончевский, но и с землевладельцами польского происхождения.
Не все из столичных бюрократов, кто официально или неформально получил доступ к записке Баранова, согласились с его трактовкой усиления мятежной теократии в лице Бересневича. На полях одной из копий записки остался скептический комментарий: «Между паном и крестьянином лежит бездна. Волонч[евский] и Бересневич влиятельны потому, что каждый действует в своей среде. …Рисковать не следует, но желательно было бы иметь более положительных данных о вредности Бересневича»[1052].
Дальнейшие дискуссии о сравнительной «вредности» двух прелатов мало отличались от гадания на кофейной гуще. За псевдоаналитическими выкладками о социальной базе Волончевского и Бересневича скрывались не столько реальные наблюдения, сколько два различных стереотипа католического «фанатизма», воплотившихся для католикофобов в фигурах этих епископов. Первый олицетворял собою слепую приверженность крестьянской толпы ритуалу, второй – аристократическую изощренность религиозной экзальтации. Понятно, что, воспринимая Волончевского и Бересневича сквозь призму этой схемы, сделать выбор между ними было нелегко. О том, что со временем ковенский высший клир стал для российских чиновников живой достопримечательностью, иллюстрирующей коварную силу католицизма (и тем самым оправдывающей любые неудачи русификации), свидетельствует отчет о встрече с обоими епископами в письме кн. В.П. Мещерского наследнику престола вел. кн. Александру Александровичу весной 1869 года. Будущий редактор «Гражданина», а в то время чиновник по особым поручениям при министре внутренних дел и корреспондент «Русского инвалида» совершил поездку в Западный край под фирмой министерской командировки, а де-факто для того, чтобы «в подробных письмах знакомить Цесаревича с тогдашнею жизнью внутри России»[1053]. Хотя и много беседовавший в Ковно с Н.Н. Новиковым, главным деятелем в Виленском учебном округе по русификации литовцев, Мещерский не утомлял августейшего адресата упоминаниями об этническом большинстве населения губернии. Ковенщина характеризовалась им как «местность, где польщизна всего сильнее», и более всего он хотел дать Александру «понятие о том, какими явлениями обнаруживается ковенский луч виленского солнца, падающий на эту ополяченную местность…». Соответственно, проблема Волончевского – Бересневича являлась для Мещерского частью польско-католического вопроса (даром что он был осведомлен об этническом происхождении тельшевского епископа):
У Волончевского я просидел целый вечер: он пригласил к себе и епископа суффрагана. Два контраста: первый – тип умного жмудяка, простого на вид, второй – тип иезуита из облагороженного аббатства; первый говорит много о политике… второй о политике ни слова, зато о религиозной казуистике, о догматах, о светских предметах сколько угодно. Первый, говоря от избытка чувств, не скрывает своих впечатлений, то весь багровеет, то засверкают глаза, как у гиенна (sic! – М.Д.), то прикусит губы, то рассмеется, второй никогда не изменяется в лице, ни в голосе, ни в движениях. Оба умны как бесы, но каждый дополняет друг друга: первый действует, второй обдумывает и, когда нужно, умеряет пыл Преосвященного. Замечательно, что друг друга они ненавидят, ибо Волончевский представитель народного, а Бересневич – дворянского начала, но для единой цели действуют непреклонно единодушно. Вот школа, у которой не мешало бы нам учиться, у нас не только враги, но и друзья не умеют действовать согласно…[1054]
Вывод отсылал к классическому образу «чужой веры» – одновременно отталкивающей и служащей образцом для подражания. Помещенная в письме националистически настроенному наследнику престола, зарисовка двух идеально взаимодополняющих друг друга католических епископов, «умных как бесы», должна была оттенить объединявшую Мещерского и Александра тревогу о непонимании «русского дела» в ближайшем окружении императора. (В письме Мещерского эта тема развита также в связи с политикой тогдашнего виленского генерал-губернатора А.Л. Потапова.)
Тенденция к опорочиванию католицизма и принципы «конфессионального государства», сталкиваясь между собой, порождали замкнутый круг в рассуждениях властей о Волончевском. Во всеподданнейшем докладе от декабря 1867 года Баранов, несмотря на крайнюю враждебность к обоим высшим клирикам Тельшевской епархии, предостерегал от повторения в Ковно муравьевского опыта в соседней Виленской епархии, когда после административной высылки епископа Адама-Станислава Красинского в Вятку в 1863 году кафедра не была замещена (и с канонической точки зрения не могла быть замещена при жизни Красинского, удаление которого, конечно, не было санкционировано папой): «Необходимо щадить религиозную подозрительность преобладающего в Ковенской губернии большинства и даже из уважения к его привычкам и обычаям не оставлять его без католического епископа»[1055]. Пусть и на просвещенческо-бюрократическом жаргоне, доклад признавал, что государство по-прежнему заинтересовано в приверженности литовского простонародья католицизму, в его конфессиональной дисциплине. А такое признание, в свою очередь, способствовало невольной «реабилитации» Волончевского, чьими усилиями, в конечном счете, литовцы и прониклись столь глубоким уважением к сану епископа. Подобной двойственности в воззрении на религиозность литовцев не избежал и преемник Баранова А.Л. Потапов. Возмущаясь в 1869 году очередным отказом Волончевского сообщить от своего имени духовенству ограничительные распоряжения администрации, Потапов в то же время соглашался с теми, кто предрекал вспышку народного возмущения в ответ на высылку епископа:
Народ жмудский… не питает ни малейшей преданности ни к правительству нашему, ни к полякам и не разделяет политических убеждений сих последних; в нем преобладает чувство эгоизма, пропитанное религиозным фанатизмом; равнодушный к судьбам края, в котором он живет, и государства, которому принадлежит, он ставит выше всего домашний быт, свои народные обычаи, язык и во главе этих кровных привязанностей – свою веру[1056].
В качестве фактора, препятствующего удалению непокорного епископа, традиционализм литовцев не вызывал у генерал-губернатора симпатии. Но сама фраза о вере как высшей из «кровных привязанностей» подразумевала, что в более спокойных обстоятельствах те же самые свойства могут сделать литовцев добропорядочными, благонадежными подданными[1057].
На рубеже 1860–1870-х годов моральная несостоятельность местной администрации перед религиозным авторитетом тельшевского епископа стала свершившимся фактом. Отсюда та довольно жалкая мстительность, которая нередко проглядывала в обращении властей с Волончевским. Отклоняя его прошение о поездке в Рим на Ватиканский собор, губернатор М.А. Оболенский саркастически осведомился: уж не полагает ли епископ, что Рим находится на расстоянии менее десяти верст от Ковно – радиуса дозволенных ему перемещений по губернии?[1058] Страх потерять лицо не позволял примириться с очевидной невозможностью ссылки Волончевского, так что разработка планов возмездия продолжалась, принимая форму мелочной интриги. Волончевский стал неотступной мигренью бюрократов. В 1869 году, когда массы населения Ковенской губернии страдали от последствий двухгодичного неурожая, Оболенский в донесениях Потапову сожалел, что разразившийся голод не дает осуществить без риска народных волнений будто бы уже подготовленные решительные действия против епископа. С комической серьезностью он рекомендовал прибегнуть к отвлекающему маневру – затеять с Волончевским переписку о систематизации распоряжений касательно римско-католического духовенства, выманить его в Петербург на заседания фиктивной комиссии и задержать там под любыми предлогами. А когда «народ несколько уже свыкнется с его отсутствием», можно будет безболезненно освободить его от бремени епископской власти[1059]. Нетрудно догадаться, что брать на себя ответственность за исполнение хитроумного замысла никому не хотелось.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.