Глава IX. Распутин о созыве думы в ноябре 1915 г.
Глава IX. Распутин о созыве думы в ноябре 1915 г.
В этот мой приезд весь Петроград говорил только об одном: будет или нет открыта гос<ударственная> дума, где в это время шли заседания бюджетной комиссии. У Головиных я слышала, что Р. тормозит открытие думы, т. к. боится выступлений против себя, и императрица тоже поддерживает в царе мысль о нежелательности возобновления заседаний думы. Я в политике всегда была слаба и интересовалась этими вопросами позорно мало, но т<ем> не менее на этот раз мне захотелось узнать хотя отчасти, какую роль Р. играл в деле Госуд<арственной> Думы. В газетах по какому-то тайному приказу всячески избегались какие бы то ни было намеки на деятельность Гороховой ул. 69, где в это время жизнь стала напоминать вечный базар: беспрерывные звонки телефона, звонки у парадного, масса народу, толчея во всех комнатах, приходящие и уходящие посетители, беспорядочно наваленные подношения, шмыгающая отупевшая от беготни Дуня – все это создавало такую нервно-напряженную атмосферу, выдержать которую долго было невозможно. По большей части посетители были женщины, и все новые, некоторые имели очень подозрительный вид, и вся обстановка дома приобретала иногда, особенно по вечерам, вид какого-то низкопробного приюта.
Раз как-то, когда случайно перемежились посещения и <в> доме было сравнительно тихо, я сказала: «Гр. Еф., что это вы у себя за ярмарку устроили, как вы жить можете?» Он беспокойно забегал глазами и пробормотал уклончиво: «Ничего не поделаешь, пчелка, и рад бы уйти, да не пущают, так сейчас все расстроены, дела-то больно плохи, понимашь, и война эта, Родзянко[37], сукин сын, мутит». – «А почему не открывают думу и не сместят Горемыкина[38], – спросила я. – Ведь все только и говорят об этом». Р. тяжело вздохнул и почесал под мышками: «Сами виноваты, зачем совались с запросами насчет меня. Я им толковал: каке таки запросы, штоб не было никакех запросов, и знаю, передали псу Родзянке, а они все за свое. Шалишь, им меня не свалить, скоре сами свалятся. Што таперя будет, тошно и подумать, што левы, што правы, думски эти россказни все едино к гибели ведут Рассею. Правда-то есть, только далеко она и им, золотопупым, до нее не дойтить. Народ когда ни то ее скажет, правду-то, мужики, а только говорить им не надо, так они молчком». – «А отчего же не поискать хороших людей?» – спросила я. Р. заволновался: «Сами виноваты хорошие-то, болтают много зря, ну вот и не верят им, одно слово, боятся. Я уж тут и то об Думе-то поговорил царям, не гляжу на то, што думски меня как пса паршивого понимают, Родзянко этот самый, враг лютый. Зависть сеет и злобу, а бесам того и надо. А я зла не помню и сказал царю сам: «Дай ты им, собакам, по кресту, и Куломзину[39] крест, и Родзянке, сукину сыну. Мне што, пусть подавятся, а я на них сердца не имею, я за Рассею всей душой». Р. замолчал. Молчала и я. На дворе шел снег. Совсем стемнело. Уткнувшись в уголок дивана, сидел сжавшись каким-то серым комком Р. Сложив на груди руки, он сидел неподвижно, точно застывший. Застучал ветер неплотно прикрытой заслонкой. Наклонившись, я спросила тихо: «Гр. Еф., что вы можете?» И так же тихо ответил Р.: «Все могу!» Было почти темно, едва отделялась голова Р. от запотевших стекол окна, спиною к которому он сидел. И снова я почувствовала присутствие темной силы, поднявшейся из глубины Сибирской тайги и захватившей в свои лапы последние остатки здравого смысла правителей этого призрачного города, о котором давно уже было сказано: «Петербургу быть пусту». Мне стало жутко, и я громко сказала: «А что же вы сделали?» Но голос мой ушел куда-то в пустоту, точно в комнате никого кроме меня не было. Это продолжалось какую-нибудь секунду, а потом услыхала я обычный говорок прежнего Григ. Еф. Подобравшись ко мне и поглаживая, он спросил: «Ну а што сделать-то по-твоему надо?» – «Я не знаю, что надо, – сказала я. – Я ничего в делах не понимаю, я только слышу, как все осуждают то, что сейчас делается. Вот, например, все недовольны министром Хвостовым, кто его назначил?» Р. прищурился: «А што про его говорят-то», – осведомился он, почесывая под мышками. «Говорят, что это ставленник черносотенцев и в Нижнем он такой же был. Министру надо быть все-таки умным, а Хвостов только толстый…» Р. усмехнулся: «Може ты знашь кого ни то в министеры, пчелка, скажи, подумам. В его не влезешь, хоша он и министер, а у другого, думашь человек, а у него банно мочало заместо… какой он министер. Подай-ка мне бумажки да зажги свету, совсем было и позабыл написать пратецю». Я сделала, как он велел, и Р. принялся писать, тяжело дыша и отдуваясь: «Эх тяжело, пчелка, грамоте плохо я учен, вот не дается мне она… мать ее, – говорил он, медленно выводя буквы. – Тут слыхала, чай, хотели меня было доспеть в священники, хоша я это крапивно семя не очень уважаю, ну а все же стал было иктиню[40] учить, так, понимашь, никак, бились, бились, так и бросили. Бида безграмотному на свете жить. Ну вот и написал». В это время позвонили, а потом в дверь просунулась голова Дуняши: «Пришел там опять энтот, Григ. Еф.». – «Ладно, ладно, сейчас, пусть ждет», – отозвался Р., дуя на письмо. «Что вы пишете это, Гр. Еф.?» – полюбопытствовала я. Он с готовностью передал мне написанную записку. Его обычными огромными кривыми буквами там стояло: «Милаи дорогои исделаи просит ниапасно какую то чинушку пусть будит Григорий». «Что же это обозначает, Гр. Еф.», – озадаченно спросила я, не поняв загадочный иероглиф. Р. посмотрел на меня с удивлением: «Нешто непонятно, пчелка? Насчет чину тут один все ходить старается, чин ему, вишь, нужен повыше, ну што же, почему ни дать, пущай радуется. Барке[41] это я пишу, который хинансовый. Пущай дасть, не жалко».
Р. выбежал и, через несколько минут вернувшись, сунул в ящик письменного стола комок сотенных. «Вот, – сказал он, усмехнувшись, – пригодятся. Не люблю я деньги, хмара, зло от них. А на добры дела брать надо». «И много же чудаков находится, – продолжал он, усаживаясь опять рядом со мной. – Вот тут недавно один все ходил, старался, дворянство, вишь, хотелось ему доспеть». – «Ну и что же, дали ему?» – спросила я. «Дать-то дали, только не тако како бывает родовито, того, вишь, не дают так, а дали на одну рылу, понимать?» – «Ах, личное значит, – сказала я и поинтересовалась: – А сколько же с него взяли за это?» – «Денег-то, – отозвался Р., – денег туды он дал тыщ 25–30». – «Кому, вам!» – воскликнула я. Он отмахнулся: «Ну вот чего еще не скажешь! На ихнее благотворение разное, а не мне. Аннушка ему там указала сама, кому давать. И я взял, ну не столько же. Ну а што хотела ты мне про дела-то сказать?» – и он придвинулся поближе. «Расскажите мне, отчего не созывают думу», – попросила я. Р. внезапно разгорячился: «Да ты почему думать, дусенька, што я не хочу думу открыть?! – воскликнул он. – А может, я царю говорю одно, а он ладит другое, знашь его, какой он вредный, всюду умыслу ищет. Редкий день меня не спросит: «Григорий, скажи ты мне, царь я или нет? Скажи Христа ради. Ну а ежели я царь, почему мне волю мою провесть нельзя, почему я должон из ихних рук смотреть?»
Вот, слышь, што я тебе про думу расскажу. Поехал я вчерась в Царско. Темно к царю пришел, он один. Вижу, все он в думке и с думой не знат как быть, да и со ставкой. Я ему и сказал: «Много шуму, много спору, а все суета. Дай им, собакам, кость, враги пусть плачут. Брось праздник который Егорья, не езди в ставку, собери думу, поди к ним да скажи: вот я, мол, вот вы народ, а я царь ваш я. Нате вам Горемыкина, сукина сына, ешьте его, коли не угодил. А я вам другого министера доспею». Ты думашь, царь не знат, што все на липочке виснет, как веревочку ни крути, а концу быть – мы давно у кончика. Думать, он не молится да не плачет? а што делать. И война эта сама, и дворовы ерники вовсе его скрутили. А бесы боле и рады, враги ищут! А он добрый, маленький он, ну и забижают его. Ну сказал я ему про думу, он ничего, согласился со мною, открыть, сами видим, как смерти не миновать, надо. Помолились мы с ним, поплакали, выпили по малости. Царь и говорит мне: «Григорий, я, слышь, и открыл бы думу, пес с ними, а только жиджет…» – «Это бюджет, Григ. Еф.?» – переспросила я. «Ну да, ну да, жиджет этот самый, при коем теперь комиссия сидит – так вот, говорит мне царь-то, – «жиджет, Григорий, у них не готов. Как только откроем, делать-то им будет нечего и примутся они на голодни зубы за тебя да за императрицу, попреки там разны пойдут, запросы, а я и так весь больной стал», – и плачет, и плачет. Стал я его утешать, говорю: «А что бесам и надо, все на твоих друзей идут. А ты не строго наступай. Ласкай их боле. Ласка мягчит, не в пример силу». Ну помолились мы с ним, поплакали и решили откроем, что будет. И на утрие, решили, приеду я и он приказ подпишет. А сидни приезжаю. А Горемыкин у него, и они приказ подписали, отложил, соберут в декабре. Тут я на царя осерчал и крикнул ему: «Да што же ты это делашь-то». А он мне: «Не могу, – говорит, – помоями поливать станут, время у них больно много слободного будет – не сготовили жиджет. Какое множество злобы». Говорю ему, царю-то: «Ну може еще разок тебе сойдет, а боле им ни и не жди». А он мне: «Гриша, да нешто я не знаю, что скоро уйдет последняя подпорочка», – и плачет, и плачет».
В комнате было почти темно, из столовой под дверь пробивалась узенькая полоса света. Р. тяжело дышал около меня. А мне казалось, что там в углу я вижу маленького полковника в малин<ов>ой рубашке, плачущего перед образами, а около него пестрые кисти пояса и развевающаяся борода Р. Над ними стонет тысячелетняя боль России, нищей, голодной и холодной, далекой от камней столицы, от царского трона, от залитых золотом мундиров, от всего этого чуждого и не нужного ей кошмара жизни, одиноко идущей путем страдания по пыльным дорогам серых бедных деревень…
«Ближний круг»
Палящее дыхание Р. все ближе наклонялось ко мне, и он шептал в каком-то забытьи: «Знашь, где правда та? в мужике она, он только и крепок, а все остальное на липочке. Убить вот меня ищут враги, а подпорочка-то ведь я, высунут, и все покатится, и сами со мной укатятся. Так и знай…» Вдруг резко блеснул свет и на столе зажглась лампа. От неожиданности я вздрогнула, а Р. прищурился. И сразу стало светло, понятно и обычно. Р. усмехнулся и заговорил своим быстрым говорком: «Ну што же теперь делать, отложить пришлось думу-то. А Горемыкину не усидеть теперя, мы его сместить думам. Нашли тута немца одного, то ись у него только прозвание немецко Штюмир[42], так что, думам, приживется. А Родзянке царь хорошо рискрип написал. Пущай лопат, сукин сын, будет ему крест. Я на него зла не держу. Ну идем, попьем чайку».
Дня четыре спустя, я опять пришла в сумерки на Гороховую. В квартире было почти темно и тихо, и казалось, что дом пустой и обитатели выехали. На стуле в передней сидела скорчившись какая-то женская фигура. «Где Григ. Еф.?» – спросила я, входя вслед за Дуней в пустую столовую. «В спальну идите», – отозвалась она сердито и ушла. В спальной, освещенной лампадкой, я увидала лежавшего на кровати Р., около него сидела Муня, а еще одна молоденькая, очень хорошенькая барышня, незнакомая мне, стояла наклонившись над изголовьем, и Р. гладил ее по груди, поскрипывая зубами. Увидав меня, он сказал весело: «Вот и пчелка пришла – пусти ее поближе, Мунька!» Муня встала с постели и пересела на стул, а я села на ее место. «Неугомонная она, – сказал Р., обращаясь к обеим барышням, – все меня мучит, то раскалит всего и уйдет, а то допытываться начнет, почему я для Рассей не делаю ничего, а что сделашь, коли враги ищут».
Вошла Дуняша и сказала, что приехал Бадмаев. Это знаменитый восточный врач, лечит он тибетской медициной, а больше заклинаниями, его слава очень отзывается славой шарлатана, но т<ем> не менее он принят всюду и, говорят, его часто приглашают во дворец останавливать кровотечения у наследника. «Больно вставать неохота», – лениво потянулся Р. Потом быстро поднялся, сел, встряхнулся и, зевая, промычал: «А ну-ка, где мои туфли?» Обе барышни кинулись под кровать доставать клетчатые туфли Р. и, стоя на коленях, обули их ему, одна правую, другая левую ногу. «Ты меня здесь подожди, – сказал мне Р. – Я его, кота, скоро отправлю, побеседум тогда», – и он убежал. «Пойдемте в столовую, – предложила Муня. – Там мама. Как хорошо, что вы зашли: я завтра тоже еду с Акулиной Никит. в Верхотурье к Ольге Влад.».
В столовой кипел весело самовар и за обильно заставленным столом сидела Акул. Ник. и Люб. Вал. Мы сели, и Люб. Вал. стала мне рассказывать про Верх<отурье> и старца Макария, у которого живет Ольг. Влад. и который наставлял самого Гр. Еф. «Вообразите, живет в каком-то чулане и спит на дровах…» Вбежал Р., и началась обычная суета: его вызывали, кто-то приходил, уходил, беспрерывно звонил телефон. Муня была, видимо, чем-то взволнована, и ее светлые глаза мигали больше обыкновенного, а на нежном лице выступали красные пятна. «Вы завтра едете?» – спросила я. «Да, завтра вечером, но сейчас заедет в автомобиле Штюрмер, они едут в Царское с Гр. Еф., а мне необходимо надо, чтобы он пошел со мною купить для Ольг. Влад. ножницы». – «Зачем ножницы?» – спросила я удивленно. Муня вся вспыхнула: «Ну она так верит, она не берет в руки ни одной вещи, не освященной Гр. Еф., и вот надо, чтобы он сам купил ножницы, а он так занят!» Она тревожно оглядывалась на дверь в переднюю, куда вышел Р. Акул. Ник. встала и, бережно неся свое полное тело, подошла к стулу Р. и стала пить из оставленного им стакана чай с нарезанным яблоком. «Муня, – окликнула она. – А я чай отца допиваю!» Муня быстро повернулась, и мгновенная зависть мелькнула в ее глазах; но сейчас же она радостно улыбнулась и, схватив накусанное, но не доеденное Р. яблоко, спрятала его за кофточку. «Это она для Ольг. Влад.», – снисходительно заметила Люб. Вал. В столовую быстро вбежал Р.: «Эх время-то больно тесно. – забормотал Р., – Татищев там приехал, вместе к Штюрим поедем, а оттуда в Царско. Надо поболе набрать друзей, штоб от врагов блюли, цари больно шуму боятся, а от друзей спокой. Ты, пчелка, приходи вечером завтра, дома буду, придешь?» – он на ходу поцеловал меня и пошел было в спальню. «Гр. Еф., – умоляюще протянула Муня. – А как же купить для Ольг. Влад., ведь вы обещали пойти вместе с Муней, это здесь же на Гороховой, всего несколько шагов пройти». – «Ну знаю, ну что пристала. Ну сделам, – нетерпеливо отозвался Р., – куплю твоей бешеной, куплю», – и шмыгнул в спальню одеваться: шуба у него по-прежнему висит всегда в спальной и боты стоят там же рядом с палкой, почти у самой постели. Муня подошла к матери: «Мама, ты мне можешь дать денег, пожалуйста!» Люб. Вал. вздохнула: «А сколько?» – «Рубля полтора, не больше», – извиняясь, сказала Муня. Открыв свой бархатный мешочек, Люб. Вал. вынула требуемые деньги. «Ах, эти марки, – вздохнула она, обращаясь ко мне, – давно ли я взяла их на 15 р. и вот уже ничего нет: теряются они невозможно, просто несчастие!»
Факсимиле письма Распутина доктору тибетской медицины Бадмаеву
Из спальной выскочил Р.: «Ну скорее, скорее», – заторопил он, пробегая в переднюю. Здесь Муня сняла с вешалки розовый атласный стеганный на вате шугай[43]. Мне стало невольно как-то страшно за Муню: не с такой же ли одежды начинала Ольг. Влад. свое намерение изобразить собою пасхальную радость? И, желая скрыть произведенное на меня неприятное впечатление этой непонятной одеждой, я похвалила шугай. Муня радостно вспыхнула: «Как я рада, что Вам нравится, я нарочно везу его показать Ольг<е> Влад. А сверху вот», – она надела поверх шугая синее осеннее пальто. «Странная одежда для зимнего путешествия», – подумала я. Р. увлек меня на лестницу, не ожидая, пока остальные кончат одеваться, и шептал на ухо: «Хошь приходи седни ночевать, я к одиннадцати вернусь?» – «Нет, не приду», – сказала я, сбегая вниз. Нас догоняли Муня и Люб. Вал. «Вот возьми ее, – сердито говорил Р., – раскалит и уйдет и ни… не даст. Што я тебе подкова железна што ли, што ты меня калишь?» Я посмотрела вбок на Муню и Люб. Вал., но их лица не выражали ничего, кроме волнения о том, пойдет или не пойдет с ними Р. для покупки ножниц. А объяснение Р. о том, чего он от меня хочет, были более чем ясны. Почему же это считается здесь на Гороховой в порядке вещей и не смущает никого?
Сыщик, всегда дежурящий в подъезде, для чего здесь даже поставлена железная печка, почтительно раскланявшись с нами, кинулся открывать дверь. Мы вышли на улицу. У ворот стоял элегантный автомобиль-карета, и в нем виднелась закутанная в меха фигура. При нашем появлении лакей, стоявший у автомобиля, открыл дверцу, но Р. махнул палкой: «Поезжай за нами. Вот пристали, – ворчал он, стукая палкой по тротуару, – как пиявок, ну пошли што ли». Дверца захлопнулась, и автомобиль тихо двинулся за нами.
Странное зрелище представляло наше шествие: впереди стелилась Люб. Вал. в своей длинной лиловой ротонде, она быстро неслась вперед, с тревогой вглядываясь во все встречные лавчонки, сзади я под руку с Р., он недовольно ворчал: «Не пойму я, чего они стараются, ну не все ли равно, кто купит, а все суета, ее дурь да лютость. Эка нескладеха ленточна…» Позади нас спешила Муня, неестественно толстая от топорщившегося под пальто шугая. Сбоку совсем близко от тротуара, шагом ехал нарядный автомобиль. Наконец мы остановились около железной лавчонки, и Люб. Вал. со вздохом облегчения сказала: «Здесь, Григ. Еф.», – и торопливо юркнула в лавку, Муня за ней. Р. весело простился со мной, громко на всю улицу расцеловав, и пошел тоже в лавчонку «святить» ножницы для Лохтиной, которыми она стрижет ленты для своего наряда.
Автомобиль остановился, и господин откинулся назад в позе, выражающей готовность ждать сколько угодно. Я уходила медленно и думала о том, что все это напоминает какой-то нелепый сон, который выдумать нельзя, именно потому, что он так прост.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.