Судьба сорока заложников

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Судьба сорока заложников

Пока наполеоновская армия на обратном пути во Францию сражалась с ужасами русской зимы, сорок заложников, высланных по приказу генерала Ростопчина, тоже переживали тяжкие испытания200. Оторванные от семьи, дома и работы, эти люди испытывали сильные физические, моральные и психологические страдания. С самого начала своего изгнания они не понимали, что с ними происходит. A. Домерг спрашивал себя: «Какие обстоятельства могли сделать необходимыми эти ночные вторжения в дома, эти превентивные аресты и преследования против стольких артистов, негоциантов и учителей, чтобы надо было сажать их в тюрьмы или высылать в сибирские пустыни? Набитые в сырое нездоровое помещение, мы на протяжении целых трех дней слушали рев толпы, собравшейся вокруг нашей ничем не защищенной тюрьмы. Затем нас под словесные оскорбления бросили в открытую барку и отправили в неизвестном направлении; нас отправляли к диким народам, нас, чьи интересы и привязанности, в некотором смысле, связаны были с существованием Москвы и процветанием России в целом! Как будто желания наши не были мирными! Как будто мы не должны были все потерять в случае войны… Брошенные на эту барку, во мраке, мы несколько мгновений пребывали в том состоянии оцепенения и страха, в которое нас повергло заявление генерала Ростопчина. Что с нами будет? Это коварное заявление, очевидно, скрывало ужасные замыслы. Какая божественная сила защитит наши семьи в наше отсутствие или в случае нашей смерти? Таковы были наши размышления».

Тем не менее, когда первая тревога прошла, им потребовалось организоваться. Этим сорока иностранным узникам предстояло в течение долгих месяцев жить вместе, под бдительным надзором шести охранников. Дорога обещала быть долгой; судно медленно следовало на юг по течению сначала Москвы-реки, а затем более крупной реки – Оки. «По мере того как наша барка удалялась, – продолжал А. Домерг, – следуя изгибам Москвы-реки, преданность наших жен, оставшихся в Москве, совсем не ослабевала. Несмотря на все увеличивавшееся расстояние между нами, несмотря на их имена француженок и опасность доверяться русским извозчикам, чьи намерения всегда были очень подозрительными, эти дамы неоднократно осмеливались приезжать к нам. Конечно, было неосторожно ехать среди отчаявшегося населения, убегавшего при подходе Наполеона, но голос сердца заглушил в них чувство самосохранения; они не могли решиться расстаться, не поцеловав, не оказав поддержки, несчастным своим отцам и мужьям… Выезжая на рассвете, эти дамы порой блуждали целый день, не находя нас, а если это удавалось им, ночью им приходилось возвращаться в Москву». Но храбрость этих француженок не имела границ. Взяв с собой самые разные вещи, продукты, одежду и деньги, они ехали, не переставая надеться на отмену российскими властями распоряжения Ростопчина и на немедленное освобождение своих близких. Однако судно продолжало медленно удаляться от Москвы. Скоро они уже не смогли ездить за ним, пусть даже летняя жара и слабое течение значительно замедляли скорость движения этой «плавучей тюрьмы». Кроме того, арестованные не раз становились объектом оскорблений и насилия со стороны местного населения, быстро узнавшего в них иностранцев, «пособников Наполеона». Атмосфера на судне становилась все более и более тяжелой, особенно после того как пришла новость о захвате Москвы Великой армией. Охранники опасались, что наполеоновские войска могут организовать освобождение их заключенных. Но этот страх длился недолго, потому что судно далеко ушло от города.

После того как оно миновало расположенный на Оке город Рязань, бдительность конвоиров ослабла, и заложники с удовольствием пользовались маленьким пространством свободы. Отныне им позволено было сходить на землю, чтобы немного размяться. Тут они, не без страха, увидели большое количество мобилизованных русских, идущих к Москве на защиту города. И им это представлялось настоящим крестовым походом, направленным против Франции. Что обо всем этом было думать? Французы заняты были этими мыслями, когда во время захода судна в Касимов 26 сентября/8 октября до них дошла новая ужасная новость. A. Домерг рассказывал о своей встрече с солдатами, которые и принесли ее: «Мне кажется, я все еще вижу, как они бегут к нам, бледные и подавленные: кто, глядя на это отчаяние, не догадался бы об огромном несчастье, обрушившемся на нас! «Москвы больше нет! – кричали они, бросаясь в наши объятия. – Пожар, страшный пожар все уничтожил!..» Как почти всегда бывает при внезапном объявлении о большой беде, мы от их криков сначала словно остолбенели, но когда пришли в себя и жуткая правда предстала нашему воображению во всех своих страшных деталях, из глаз наших покатились слезы: разруха и грабеж – таковы наименьшие беды, которые должны были пережить наши жены и дети!

Душераздирающая мысль! Если их не настигла смерть, возможно, бесприютные и голодные, они в этот момент заслуживали в тысячу раз большего сочувствия, чем мы в нашем изгнании и с нашими тяготами! А если наши семьи погибли, если они заранее были обречены на истребление, зачем, из утонченной жестокости, отцам и мужьям отказали в утешении умереть вместе с ними?» Как видим, человек находился в полной растерянности; оно не удивительно. Естественно, он воображал себе самое худшее. «Вот, – продолжал он, – и нашлось объяснение тому свечению, что мы наблюдали на протяжении трех ночей; значит, это московский пожар кровавым метеором показался нам с расстояния в тридцать лье, как вестник беды, весть о которой пришла позже!» Расстояние в тридцать лье примерно соответствует расстоянию от Парижа до Руана или до Орлеана. Какой же силы должен быть пожар, если его видели на десятки километров в округе! «Отныне, – жаловался француз, – больше у нас не оставалось ни иллюзий, ни оснований надеяться на благоприятный исход. Французская веселость, проявление национального характера, исчезла; все стали сторониться друг друга… чтобы поплакать, увы!» Действительно, арестованные находились на дне бездны. Ничто их больше не радовало, и это незамедлило сказаться на здоровье. A. Домерг в течение нескольких дней находился между жизнью и смертью. Тем временем судно медленно продолжало свой путь, приближалась зима.

Появление на реке первого льда сделало плавание рискованным. После пятидесяти шести дней пути судно вмерзло в лед в Нижнем Новгороде, и заключенные были вынуждены сойти с него. «Первой нашей заботой, – продолжал свой рассказ А. Домерг, – было разузнать у людей, недавно приехавших из Москвы и даже у военнопленных о судьбе наших семей, но увы! Никто не мог сообщить нам никаких новостей; мы слышали только о сожжении древней столицы России. Поджог Москвы приписывали французским войскам, поэтому гнев русских достиг наивысшей точки, и наши несчастные пленные соотечественники испытывали этот гнев на себе». В Нижнем Новгороде французские заложники узнали жуткие подробности войны между русскими и французами. Так, шестидесятилетний актер Сенвер, получавший пенсию от русского двора и, несмотря на свой возраст, принужденный развлекать Наполеона и москвичей после пожара201, скоро был захвачен в плен казаками. Включенный в группу военнопленных, он в страшных мучениях умер по дороге во Владимир. Разумеется, эта история не могла успокоить заложников, живущих с 17/29 октября в Нижнем Новгороде. Напряжение в группе по-прежнему было очень сильно, несмотря на то что в некоторых еще сохранялся огонек надежды. 2/14 ноября им объявили, что их повезут на санях, под снегом, в холод. Местом назначения для них должен был стать Макарьев, небольшой город в Нижегородской губернии, расположенный на левом берегу Волги, известный торговлей сплавным лесом и ярмарками.

В Макарьеве узники еще долгие месяцы прожили в крайне тяжелых условиях, оторванные от внешнего мира. Их поселили в восьмикомнатной избе на опушке леса. Заключенным пришлось столкнуться с суровым климатом, теснотой и отсутствием удобств, не говоря о притеснениях со стороны тюремщиков или русских, встреченных на пути. «После нашего отъезда из Москвы, – рассказывал А. Домерг, – мы сталкивались с самыми подлыми и наиболее отвратительными преследованиями. Как уже говорилось, это были то вымогательства представителей власти, то провокации и месть народа. Повсюду забывали, что мы узники и несчастны, помнили только, что мы – французы. Эти воспоминания, эти постоянные нападения, объектами которых мы были в дороге, заставляли нас с ужасом думать о суровом обхождении, которому мы подвергнемся в тюрьме». А пока что узники организовались, распределились по комнатам и постарались найти себе занятие. Ибо «уныние и праздность заполняли наши дни; терпимыми их могло сделать лишь отвлечение, рожденное работой». Тогда А. Домерг решил изложить свои злоключения на бумаге, не возбудив при этом подозрительности надзирателей. Действительно, лучше было проявить осторожность. Некоторые его товарищи по несчастью занимались ремеслом, работая по дереву. «Из режиссера императорского театра я стал последовательно изготовителем шахматных фигурок, столяром, механиком», – не без ностальгии признавался театральный деятель. Но грусть и беспокойство все чаще и чаще овладевали заложниками, по мере поступления тревожных известий из Москвы или из наполеоновской армии. Некоторые воображали самое худшее и отчаялись увидеть когда-нибудь вновь своих близких.

Затем, «в конце ноября, – продолжал А. Домерг, – в Макарьев приехали жены некоторых заключенных, оставшиеся в Москве во время французской оккупации. Можно представить себе наше возбуждение, нашу суету вокруг них; жадные до новостей, каждый хотел их увидеть, расспросить их, услышать их… Но увы! Их присутствие и их рассказы, принеся утешение некоторым из нас, усилили печаль других. Убийства, грабежи, пожар, потеря нашего состояния и, среди всего этого, все та же жестокая неопределенность относительно судеб наших семей в этой огромной московской катастрофе – таков был печальный рассказ, который мы услышали от этих дам.» Приезд этих женщин, рассказавших узникам о том, что произошло в Москве после их отъезда, только усилил страхи и страдания большинства французских заключенных. С приходом холодов, рано наступивших зимой 1812 года, их положение еще больше ухудшилось. Теперь все знали, что многие французские семьи решили следовать с наполеоновской армией в ее отступлении. «Что с ними стало? Обманутые в надеждах на поддержку, ныне бессильную, наши жены и дети, возможно, пали под пиками казаков, и снег запорошил их непогребенные тела; а если спаслись, то ценой каких страданий они сохранили свои жизни?» Раздумья А. Домерга были крайне пессимистичны.

А время тянулось медленно. Несколько женщин, выживших при отступлении из России и нашедших пристанище по большей части в Вильне, в Литве, хлопотали об освобождении заложников и даже приезжали в Макарьев. Они привозили с собой новости, одни – просто печальные, другие – скорбные, о судьбе соотечественниц. «Новость о безрезультатных демаршах в нашу пользу, – писал А. Домерг, – была принесена многими женщинами, которые сами чудом спаслись при катастрофе отступления из Москвы. Они приезжали из разных уголков империи, но, в основном, из Литвы. Так многие из нас узнали различные новости, одни – о спасении, а другие – о бедах своих близких; но печальные вести множились в ужасающей пропорции. Приезд этих дам стал как бы сигналом для траура и слез несчастных изгнанников. Один оплакивал свою жену, оставшуюся на заснеженной дороге, другой – бесчестье своей, ставшей жертвой насилия казаков. В числе первых был г-н Шальме-Обер202, а жена г-на B…, также, как и его старшая дочь, находились в плену в Ковно, во власти казачьего атамана Платова. Младшая дочь, которой было всего десять лет, умерла от жестокости этих варваров. […] Большинство наших знакомых, покинувших Москву вместе с французами, погибли от холода, голода и русского оружия. Особенно женщины, несчастные матери, нашедшие свою смерть среди самых жутких мучений!» Французские узники были безутешны.

Как и у большинства его товарищей по несчастью, надежда у А. Домерга чередовалась с моментами депрессии. Хорошие новости о сестре, Авроре Бюрсе, на какое-то время придали ему немного энергии. Но зато он не имел никаких сведений о своих жене и ребенке. Лично зная аббата Сюррюга, он решил написать ему, в надежде получить хоть какие-то известия об оставшейся в Москве семье. «Он смело оставался на своем евангельском посту на протяжении всей оккупации и после ухода французов. Я нашел способ послать ему письмо из моей макарьевской тюрьмы. Я думал, что он, возможно, что-то знает о судьбе моей жены и моего сына.» Но шло время, а ответа все не было. И вдруг, после сорока дней бесконечного ожидания, ответ пришел. А. Домерг не верил своим глазам! Он поспешил прочитать письмо. «Милостивый государь, – писал аббат Сюррюг, – во время оккупации Москвы французами, среди бедствий, сопровождавших ее, я ничего не слышал о г-же Домерг, Вашей супруге. По получении Вашего письма, кое передал мне г-н Сеги, вернувшийся из Макарьева, г-н аббат Вуазен и я предприняли активные действия, дабы узнать что-либо о судьбе Вашей семьи. Многие иностранцы, последовавшие с французами в их отступлении, с тех пор вернулись из Вильны в Санкт-Петербург. Мы писали многим из них. Г-н аббат Вуазен также обратился к г-же Лемер, пребывающей ныне во Владимире, муж которой, будучи врачом, был вызван властями к находящимся там раненым. До сего дня все наши хлопоты не сообщили нам ничего такого, чего мы не знали ранее. Г-жа Домерг, думая, по примеру большинства наших несчастных соотечественников, что безопасным для нее и для ее ребенка может быть только пребывание под знаменами Наполеона, ушла с французами в первые же дни их отступления. Но, месье, пути Господни неисповедимы; верьте в Его божественную доброту.»203 Можно себе представить разочарование А. Домерга, когда он прочитал это письмо. Отныне жизнь для него потеряла всякий смысл…

Но в один прекрасный день добрая весть возвратила некоторую надежду ему и его товарищам по несчастью: им стало известно об общей амнистии, объявленной царем Александром I 12/24 декабря 1812 года. Маленькую группу воодушевила надежда на немедленное освобождение и быстрое возвращение в Москву. Однако почти тотчас же французов постигло разочарование – указ от 12 декабря сообщил им также о конфискации имущества всех иностранцев-«дезертиров», иначе говоря, всех семей, решивших уйти вместе с наполеоновской армией. Так сорок заложников получили официальное извещение о своем разорении. Отныне ничто уже не удерживало их в России. Для них московская колония французов умерла в драме Русской кампании, войны и пожара. Но радость перспективы возвращения во Францию омрачалась многочисленными препятствиями. Франция казалась такой далекой, что многие даже не были уверены, что однажды смогут ее увидеть! Несмотря на объявленную амнистию, в их повседневной жизни ничего не изменилось. Дни следовали за днями, месяцы за месяцами; заложники по-прежнему оставались узниками. За зимой пришла весна, затем лето и осень 1813 года вместе с кучей неприятностей, мелких, но все-таки раздражающих, таких как нашествие комаров и мух. Люди все больше и больше тосковали. Многие заключенные думали о побеге, в то время как другие пребывали в депрессии. В строжайшем секрете, во время отдыха стражи, узники организовывали небольшие вылазки на волю. Но то были лишь мгновения свободы, короткие и хрупкие. Несмотря ни на что, они доставляли ссыльным огромное удовольствие. «Пьяные от радости, мы резвились, катались по этой свежей траве, получая больше удовольствия, чем раньше, в Москве, лежа на мягкой софе», – признавался А. Домерг. Так продолжалось вплоть до дня раскрытия их секрета, что, разумеется, вызвало ярость начальника тюрьмы. Через два дня в Макарьев прибыли двое уполномоченных правительства, которые разделили группу заключенных. Примерно половина из них отправилась в Нижний Новгород, получив обещание лучшего содержания в обмен на сумму в сто рублей. A. Домерг обличил то, что он считал своего рода выкупом, и без колебаний обвинил отвечающего за их охрану городничего в коррупции. Однако факт оставался фактом: некоторым узникам была предложена полусвобода, что раскололо маленькую колонию высланных. В середине сентября 1813 сформировались два обоза с заключенными, освобожденными с интервалом в несколько дней.

Итак, группа заложников в Макарьеве сократилась. Последние оставшиеся, самые бедные и наименее боевитые, уже не решались думать о будущем. Они исхудали и были ослаблены психологически, у них больше не было сил бороться и выкупать право своего отъезда. Наконец, 24 сентября/6 октября 1813 года, рассказывал A. Домерг, «устав напрасно ждать наших взяток, городничий решил окончательно отпустить последних заключенных. Приказ об отъезде был встречен выражением радости и проявлениями самого безумного восторга. Возможно, мы обнимем наши семьи, наших друзей, увидим родину, будем свободны!..» Это понятное проявление радости сопровождалось грустью из-за необходимости расстаться с местными жителями, с которыми заложники хорошо ладили и с которыми проводили сделки, позволявшие им улучшить свое положение. «Свобода примирила нас с нашими врагами», – с горечью признавал А. Домерг. Но очень скоро ощущение счастья взяло верх над всеми прочими соображениями. 24 сентября/6 октября утром последние французские заключенные сели в повозки, готовые к отъезду. Все пели, переполняемые радостью. После четырех дней пути маленькая группа прибыла в Нижний Новгород, где могла свободно погулять. Всё, что напоминало им о Франции, трогало их до глубины души, как, например, трехцветная кокарда пленного французского офицера. А. Домерг, проведший вместе со своими товарищами ночь в немецкой харчевне и слышавший, как на скрипке исполняют французский контрданс, не мог сдержать слез. Он, словно в бреду, говорил: «Я провел день во Франции!»

Но хотя эти люди теперь были свободны, они все еще находились далеко от родины и своих семей. Как им вернуться домой, почти не имея денег? Некоторые даже решали пожертвовать собой, как, например, некий Жилле, бывший изготовитель карт. «Одним из ссыльных, – рассказывал А. Домерг, – был совсем дряхлый старик, кого пятьдесят лет, прожитых в России, и болезни не избавили от проскрипции Ростопчина». Старый и уставший человек почти уже не надеялся увидеть когда-нибудь родину. И поэтому он решил материально помочь молодым, таким как Домерг. Однако и этого оказалось недостаточно. Французы рассеялись по скромным городским пансионам в поисках работы. Домерг надеялся найти место учителя. Безуспешно. Зато он нашел работу в маленькой мастерской, производящей разные безделушки. Это был не самый худший вариант для бывшего театрального режиссера, который в какой-то мере оставался причастным к искусству. Кроме того, к нему вдруг проникся симпатией вице-губернатор города г-н Крюков, поселивший его в своем роскошном особняке. Француз, известный и ценимый за свои стихи, получил доступ в лучшее общество города. Следующие два года он жил в Нижнем Новгороде, не оставляя свои попытки отыскать семью. «Я жил почти счастливо в гостеприимном доме, – писал он, – когда после двух лет разочарований и бесплодных поисков нежданное счастье наполнило меня радостью. Я получил неожиданное известие о том, что Небо в разыгранной великой драме сохранило жизни моей жены и моего ребенка». От одной русской дамы он узнал, что его семья жива и находится в Вильне, в Литве, как и многие из тех, кто выжил при отступлении из России204. Первые известия были скудны и неточны, но обнадежили его. И в один прекрасный день он получил письмо от жены, во всех подробностях рассказывающее о пожаре и перипетиях их бегства, вплоть до ее болезни в Вильне. Его счастье было безмерно. Одновременно успокоенный и взволнованный, он думал теперь только об одном: увидеть жену и сына. Однако ему пришлось ждать до середины октября 1814 года, когда, спустя шесть месяцев после подписания мира между Францией и Россией и двадцать шесть месяцев после начала своего заточения, он полностью и окончательно обрел свободу!

Последние месяцы ожидания тянулись особенно долго. «Военнопленные, обменянные сразу после заключения мира, были уже в пути на родину, а про нас, гражданских узников, как будто забыли». Но в действительности счет уже шел на дни. В ожидании А. Домерг написал волнующее стихотворение «Прощание изгнанника», которое представил на суд образованной публики Нижнего Новгорода. «Один композитор, обосновавшийся в Нижнем, написал к нему музыку, – рассказывал он, – и «Прощание изгнанника», исполняемое во всех салонах, было некоторое время очень популярно». Многие жители города сожалели о его отъезде, хотя и хорошо понимали его. Среди таковых была приютившая его семья Крюковых, которая предлагала ему вернуться в город после того, как он воссоединится с семьей, и поселиться здесь. Г-н Крюков даже вызвался оплатить ему дорожные расходы. Пока же, не беря на себя никаких обязательств, А. Домерг собрался в путь. Он покинул Нижний Новгород 18/30 октября. «Я прибыл сюда узником, отвергаемым и осуждаемым местными жителями, а уезжал свободным, любимым всеми приличными людьми города, сожалевшими о моем отъезде». Через несколько дней он прибыл в Москву.

А его соотечественники, члены французской колонии Москвы начала XIX века, что стало с ними? Нам о них известно очень мало, потому что не все оставили такие подробные воспоминания, как А. Домерг.

Во всяком случае, бесспорно, что московская колония французов, пострадавшая в наполеоновской авантюре, тогда заметно уменьшилась в числе. Многие мужчины и женщины уехали навсегда, многие погибли. Для тех, кто остался после 1812 года, для тех, кто вернулся после пожара, все шло совсем не так, как было прежде. Для них открылась новая страница, новая эпоха началась в этом городе, в котором все строилось заново: дома, дружбы и мечты… Кто оставался на это способен? Кто мог забыть пережитые дни и ночи ужаса, забыть холод, голод и страх при отступлении из России, забыть ставшее повседневным зрелище смерти? Кто мог забыть катастрофу на Березине и изгнание заложников в Сибирь? Трудно переступить через себя тем, кто пережил такую драму.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.