Война объявлена (июнь 1812)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Война объявлена (июнь 1812)

12/24 июня 1812 года Наполеон I перешел реку Неман, ту самую, на которой был подписан на плоту Тильзитский договор88, и бросил свою Великую армию в направлении на Москву. Так началась знаменитая и страшная Русская кампания. Имея в своем распоряжении около четырехсот тысяч человек разных национальностей, – как говорили русские, «двунадесять языков», – император быстро продвигался вперед. 16/28 июня он был в Вильне89, через месяц – в Витебске, в августе – в Смоленске. В России страх охватывал не только население, но и политическое руководство, опасающееся худшего.

Вторжение наполеоновской армии в Россию

В Москве ситуация находилась в руках нового генерал-губернатора города, генерала Ростопчина, отправленного в отставку (в 1801 году) царем Павлом I. Новый царь Александр I вернул его на службу. 47-летний губернатор любил и хорошо знал Москву, в которой родился. Однако он колебался. Огромная ответственность, лежащая на нем, еще больше увеличилась в начальный период войны, когда дела пошли не лучшим образом. Но он был настоящим патриотом. Он принял должность и, вступив в нее 1/13 июня, сделал все, от него зависящее, чтобы обеспечить в городе порядок и безопасность. В этом ему помогали гражданский губернатор г-н Обрезков и полицмейстер Брокер. Как писала спустя почти пятьдесят лет его дочь Наталья, «в 1812 году мой отец поставил на службу Отечеству свое состояние, свои силы и саму жизнь»90. Генерал Ростопчин тотчас же обратился к царю с просьбой разрешить усилить наблюдение за обосновавшимися в стране французами, подозреваемыми в измене. Сначала Александр I отказывался от этой меры, которую считал необоснованной и бесполезной. Но перед лицом усиливающейся опасности он уступил и дал генералу «карт-бланш», как он высказался перед Сенатом. Параллельно губернатор Ростопчин приказал своей супруге, тайно перешедшей в католичество и посещающей приход Сен-Луи-де-Франсэ, временно прервать там все контакты. «Аббата Сюррюга, кюре французского прихода Святого Людовика, – писала его дочь Наталья, – попросили сделать его визиты столь редкими, сколь это было возможно, и моя матушка также согласилась принять некоторые меры, чтобы не быть замеченной в исполнении своих религиозных обязанностей». Это понятно: не то время, чтобы посещать, даже тайно, французов. Приезд на несколько дней в Москву 13/25 июля царя Александра как будто несколько успокоил умы. Он приехал призвать москвичей к мобилизации войск и воли, чтобы уверенно противостоять наполеоновской армии. Но действительно ли этого достаточно? Можно усомниться. Его отъезд в ночь с 18/30 на 19/31 июля оставил население наедине с его сомнениями и страхами.

Очень скоро пришлось принимать быстрые решения. На следующий день после сдачи Смоленска (6/18 августа) все стали готовиться к худшему. Губернатор Ростопчин начал эвакуацию городских ценностей, хранящихся в церквях, монастырях, музеях и библиотеках. Для этого проводились реквизиции повозок и лошадей. Тяжело нагруженные, они покидали город в направлении Владимира и Нижнего Новгорода. С каждым днем возрастало количество жителей, которые, собрав вещи, бежали из города, тогда как испуганные жители Смоленска прибывали в Москву, рассчитывая найти в ней убежище. Это была впечатляющая чехарда. Москвичи обвиняли беглецов, часто богатых и надменных, в трусости. Некоторые из последних переодевались, чтобы избежать насмешек и агрессивных выпадов толпы. Напряжение на городских заставах усиливалось, и все боялись, что ситуация станет еще хуже. На это указывали тревожные признаки. Тем временем царь решил сменить командование армии. На пост главнокомандующего он назначил старого фельдмаршала[5] Кутузова, несмотря на то что тот был разбит под Аустерлицем. Кутузов сменил Барклая-де-Толли, который служил царю много лет, но тот невысоко ценил его заслуги и обвинял в том, что тот действует в сговоре с противником, облегчая ему овладение Москвой. Известие о его смещении распространилось по городу 19/31 августа и вызвало большой прилив надежды. Но, несмотря на перемены в высшем командовании, русская армия потерпела жестокое поражение (sic! – ред.) при Бородине 26 августа / 7 сентября 1812 года. Обе стороны понесли значительные потери. Это знаменитое сражение при Москве-реке[6] оказалось решающим для исхода кампании. Императорская армия пошла на Москву, которая, как обещал Наполеон, должна была стать для нее местом отдыха.

В восьми лье от Москвы, слева от главной дороги. 23 сентября 1812 года

Напряжение в Москве, как можно догадаться, достигло наивысшей точки. Губернатор Ростопчин пытался успокоить население, регулярно публикуя небольшие тексты, сообщающие новости из действующей армии и призывающие москвичей не поддаваться чувству ненависти и мести. Тем не менее произошло несколько нападений толпы на иностранцев, в частности, на двух немцев, башмачника и пекаря, которых едва успела спасти полиция. В другой раз, рассказывала Наталья Ростопчина, «полицмейстер Брокер, наблюдавший за всем, случайно услышал разговор двух субъектов, обсуждавших заговор, устроенный против иностранцев; те, в большинстве своем торговцы, проживали на улице под названием Кузнецкий мост, на которой также находились их магазины и конторы. Речь шла не больше и не меньше как о том, чтобы в одну ночь перерезать всю эту добропорядочную деловую часть населения»91. Правда ли это? Действительно ли такое возможно? Не являлось ли это скорее проявлением страхов, умноженных слухами? Как бы то ни было, губернатор усилил меры предосторожности. Аббата Сюррюга, в частности, призвали в его проповедях к «умеренности в речах и благоразумию в поступках»92. Несмотря на это, многочисленные свидетельства, русские и французские, подтверждали, что атмосфера в городе становилась все тяжелее. Г-жа Луиза Фюзий, французская актриса, служащая в Московском императорском театре, закрывшемся 6/18 июня, вернувшись 31 июля/11 августа из многомесячного турне, была глубоко обеспокоена. Она нашла город «в тревогах», он пустел по мере приближения к нему наполеоновской армии. Очень скоро она сама начала подумывать сделать то же самое. «Родившись в герцогстве Вюртембергском, в Штутгарте, – писала она в своих «Мемуарах», – я надеялась получить при покровительстве императрицы-матери, уроженки той же страны, паспорт до Санкт-Петербурга, куда я хотела выехать». Но в этом ей, к сожалению, отказали, причем слишком поздно – у актрисы не осталось в Москве никакой поддержки. Многие русские и французские артисты уехали. Директор Императорского театра г-н Майков попросил у губернатора сто пятьдесят повозок для эвакуации актеров и реквизита, но получил лишь девятнадцать, какового количества, естественно, оказалось недостаточно, чтобы вывезти все93. Если одни артисты поспешили уехать из города, другие, как, например, А. Домерг, остались. Г-жа Фюзий, в свою очередь, вынуждена была остаться на месте, несмотря на возрастающую тревогу и слухи о пожаре. Она нашла приют у друзей, тоже артистов, и поселилась в огромном дворце, принадлежащем князю Голицыну. Дворец был расположен в очень удаленном от центра районе Басманном на северо-востоке города94, то есть точно в стороне, противоположной той, откуда в город должны были войти наполеоновские войска. Так она надеялась спастись от нападений и при этом не слишком удалиться от города95. «Поскольку все опасались нехватки продуктов, – продолжала она, – каждый делал запасы. Скоро паника стала всеобщей, потому что пошли разговоры о том, чтобы похоронить себя под руинами города. Люди выезжали в окраинные районы и, поскольку Москва очень велика, считали, что та ее часть, в которую войдет армия, будет сожжена первой, а возможно, единственной». Дом князя Голицына стал для нее и ее друзей Вандрамини идеальным убежищем, поскольку оказался окружен большим парком и оранжереями, где, в случае необходимости, можно было спрятаться и переждать опасность. Наконец, совсем рядом располагался дворец князя Александра Куракина, в котором владелец на данный момент не проживал и который также, при необходимости, мог послужить убежищем. «Итак, мы решили, что находимся в неприступной крепости, и не занимались ничем иным, кроме как доставлением всего необходимого. Я тоже внесла в это свой вклад…» Г-жа Фюзий поселилась там в конце августа. Нагруженная чемоданами и минимумом вещей, она шла по опустевшему городу, как вдруг ее внимание привлекло зрелище, одновременно странное и волнующее. «Огромная толпа, впереди которой шли облаченные в ризы священники с иконами; мужчины, женщины, дети, все плачущие и поющие священные гимны. Это зрелища населения, бросающего свой город и уносящего свои святыни, было душераздирающим. Я упала на колени и стала плакать и молиться, как они. К моим друзьям я пришла все еще растроганная этим волнительным зрелищем». Там, окруженная своими близкими, она понемногу пришла в себя и даже привыкла к своему новому жилищу, по-прежнему с тревогой ожидая завтрашнего дня. Оторванные от мира, беглецы ждали и выживали посреди города, который покидали его жители и который становился непривычно тихим.

Уход жителей из Москвы

Как часто бывает в подобных обстоятельствах, городская элита, особенно дворянство, первой покинула город или, по крайней мере, готовилась к этому. У нее не только имелись для этого средства, но она еще и получала информацию о надвигающейся беде от городских властей, в первую очередь, от губернатора Ростопчина. Город, одно за другим, покинули учебные заведения. Государственные архивы и сокровища Кремля были уже спрятаны в надежном месте. Многочисленных раненых эвакуировали на телегах и судах в импровизированные госпитали за пределами города. В датированном 1/13 сентября письме царю Ростопчин откровенно сказал: «Головой ручаюсь, что Бонапарт найдет Москву столь же опустелой, как Смоленск. Все вывезено: комиссариат, Арсенал. Теперь занимаюсь ранеными; ежедневно привозят их до 1500. […] Москва в руках Бонапарта будет пустыней, если не истребит ее огонь, и может стать ему могилой!»96 Однако около двух тысяч раненых все еще оставались в городе, тогда как университет, Институт благородных девиц и Воспитательный дом нашли себе убежище в Казани. Относительно университета были отданы четкие приказы, рассказывал шевалье д’Изарн, тот самый бывший эмигрант, что обосновался в Москве, чтобы заниматься коммерцией. «На собрании университетского совета 24 августа 1812 года куратор Кутузов объявил профессорам, что, ввиду приближения опасности, те из них, кто желает, могут покинуть Москву; одновременно он информировал их о будущем месте их пребывания». По приказу Ростопчина, все профессора получили 30 августа треть жалования, деньги на дорожные расходы и подорожную до Нижнего Новгорода. Одни тотчас же уехали, но некоторые вернулись через несколько дней, как, например, профессор Штельцер, движимый политическими мотивами. Со своей стороны кюре прихода Сен-Луи-де-Франсэ, аббат Сюррюг, беспокоился за свою паству. Но мог ли он и дальше исполнять свои обязанности и проводить все службы и таинства, оставаясь в подчинении архиепископа Могилевского? 19 августа он написал тому письмо, в котором изложил свое беспокойство. В регистрационных книгах прихода обнаружена точная запись: «19 августа кюре церкви Святого Людовика, ввиду быстрого продвижения французских войск по российской территории, опасаясь, что их приближение к Москве прервет связь между этим городом и Санкт-Петербургом, и рассеяния прихожан, которое это весьма неожиданное событие может за собой повлечь, прося расширения своих церковных полномочий лишь для возможности служения верующим в сих обстоятельствах, написал монсеньору архиепископу, дабы засвидетельствовать ему свою озабоченность в связи с этим; но ответ его преосвященства не был получен»97. И тому была причина: сообщение с остальной территорией империи было прервано; город находился уже практически в осаде.

Если городская элита бежала из города, из имеющихся в нашем распоряжении рассказов многих свидетелей следует, что простых москвичей намеренно держали в неведении относительно степени угрозы. Им даже официально запрещено было уезжать из города под угрозой ссылки в Сибирь или порки кнутом, таков приказ губернатора Ростопчина. Такое различие в подходе к разным группам москвичей лишь усиливало тревогу и напряженность. Никто по-настоящему не был обманут молчанием властей. Иностранцы чувствовали, что над ними нависла особая угроза как над врагами русского народа. Отсюда – всего один шаг до того, чтобы объявить их виновниками надвигающейся драмы, и многие русские готовы были этот шаг сделать. Кроме того, московский губернатор, человек православный, совершенно не доверял католикам, видя в них иллюминатов, членов секты, обвиняемой в намерении дестабилизировать Российскую империю, подобно «мартинистам», стоящим за спиной некоего Поздеева. В Европе действительно существовало христианское движение иллюминатов, которое продолжало распространяться, но оно было далеко от того, чтобы охватить всех французов-католиков в России. Однако Ростопчин намерено раздувал размеры опасности и без колебаний выдвигал обвинения против то одного, то другого человека, не имея на то реальных оснований. Так, он обвинил в принадлежности к движению владельца типографии Семэна и книготорговца Аллара. Французы почувствовали буквально травлю. Вновь свидетельствует А. Домерг: «С тех пор как генералу Ростопчину был дан пресловутый карт-бланш, за нами в Москве строго следили и поставили под контроль строгой инквизиции; на повестке дня стоял террор». Генерал-губернатор множил провокационные и оскорбительные для французов заявления, например, такое: «Я дозволяю мужикам хватать за волосы всякого француза, который шевельнется, и приводить ко мне связанным по рукам и ногам, а я уж позабочусь его наказать». Или вот такое: «Что за диковина ста человекам прибить костяного француза или в парике окуреного немца. Охота руки марать! Войска-то французские должно закопать, а не шушерам глаза подбивать». «Очевидно, что подобные речи усиливают ненависть между жителями, и так уже настороженными. Многие уже не осмеливаются выходить из домов». Одна француженка говорила, прямо обвиняя Ростопчина: «Эти злые слова действовали на дикие умы, на этих отчаявшихся людей, которые, чтобы отомстить за многие строгости, преследовали и нападали на иностранцев на улицах. Особенно на французов! Став объектом особого наблюдения, они едва решались выпускать своих слуг за провизией, да и тогда им приходилось принимать самые тщательные предосторожности. Нельзя было, не подвергая себя опасности, разговаривать на людях на иностранном языке. Один из наших соотечественников, бывший судья, когда шел по городу незадолго до вступления Наполеона, едва не был разорван толпой на куски за то, что они услышали, как он разговаривал по-французски, выходя из полицейского управления. Лишь с огромным трудом удалось вырвать его из рук этих одержимых»98. По свидетельству A. Домерга, агенты-провокаторы без колебаний публично оскорбляли французов и немцев, совершенно безобидных. На следующий день после визита в Москву царя Александра I (с 13/25 по 19/31 июля), визита, сделанного для успокоения населения и подготовки города к обороне, Ростопчин принялся злоупотреблять своей властью. A. Домерг обвиняет его в том, что он приказал высечь повара-француза, некоего Турне, из-за простого намека на Наполеона. В другой раз, на обеде у графа Апраксина, на котором присутствовал Домерг, Ростопчин будто бы сказал, глядя прямо в глаза французскому актеру: «Я буду удовлетворен только тогда, когда приму ванну из крови французов!» Это свидетельство Домерга преувеличено? Выдумано? Такой вопрос законен, когда знаешь, что человек писал свои воспоминания много лет спустя, пережив еще более тяжелые испытания. Очевидно, что злоба на Ростопчина глубоко отпечаталась в его памяти. Но он не единственный француз, рассказавший о жестокости московского губернатора. M.-Ж.-А. Шнитцлер свидетельствовал, что французский гувернер по фамилии Баллуа был однажды арестован за сочинение сатирической поэмы, озаглавленной «Широкая повязка», направленной против русского вельможи, князя Кропоткина, у которого он жил. Ростопчин, бывший инициатором этого ареста, через некоторое время решил написать Баллуа в тюрьму. Его слова просты и прямы: «Я Вас не знаю, – заявил он в своем письме, датированном 2/14 сентября, – и не желаю знать. С французским бесстыдством Вы соединяете прекрасную добродетель – презрение к стране, легкомысленно оказавшей Вам гостеприимство. Зачем Вы избрали ремесло учителя? Не за тем ли, чтобы обучать глупости и собственному опыту? И кто Вы такой? Сын купца, известного как шут и лжец. Я знаю Вашу мать, и лишь из уважения к ее летам отношусь к Вам снисходительно. Ваша поэма «Широкая повязка» открыла бы Вам ворота на север (в Сибирь). Вы должны быть крайне порочным человеком, если гордитесь названием француза, кое есть синоним слова «разбойник». Поразмыслите здраво над своими поступками, ибо если в будущем Вас заподозрят в чем-то подобном, Вы очень плохо кончите. Великодушный Александр порой воздает по заслугам верным служителям этого негодяя Наполеона…»99 Эти слова являлись самым суровым предупреждением. Ростопчин надеялся, что арестованный сделает для себя выводы, и он больше о нем никогда не услышит. В этом контексте становится понятной вся сложность и тревожность положения членов французской колонии в Москве в конце лета 1812 года. Оно ухудшалось по мере продвижения наполеоновской армии. По всей стране полиция ужесточила контроль и увеличила число арестов. Из Москвы все больше и больше людей высылали в Сибирь. И это не могло не пугать французскую колонию. По рассказам многих французов, Ростопчин предстал настоящим маккиавелистом.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.