1. Проблема
1. Проблема
Прошлой весной[51] небольшой мирок революционных историков стал свидетелем новой и весьма любопытной полемики. На их глазах крупнейшему из наших историков революции — его личности, его методу и его трудам — устроил разнос самый работящий его последователь; эта ожесточенная дуэль «врукопашную», по выражению г-на Олара, — дуэль живого и мертвого, до сих пор, насколько хватает памяти, беспримерна; ибо это и не презрительное опровержение, которое рубит сплеча, не называя противника, и не скромное удушение внизу страницы, в примечаниях — это прямой вызов: г-н Олар прерывает свои собственные дела, спускается со своей башни, чтобы пойти на приступ башни Тэна. Это настоящий поход, с оружием и с обозами. Два года лекций в Сорбонне и работы в архивах и, наконец, 350 страниц в ? листа — вот его наличность; и сила нападения соответствует ей: г-н Олар игнорирует философа, приветствует писате-
118
ля, но хватает за шиворот историка. Он обрушивается на примечания, на ссылки. Он все их видел, сообщает он нам, проверил все, которые можно было проверить[52]. Вывод получается ошеломляющий: ученость Тэна ничего не стоит; его построения лишены оснований; поэтому все рушится. Тэн ничего не прибавил к роялистским памфлетам Реставрации, кроме «изящества своего стиля и авторитета архивных шифров». Его книга «почти бесполезна для истории». Это суровый приговор, если он подписан таким ученым эрудитом, как г-н Олар: он не осудил бы более строго и блестящих страниц Мишле, где нет даже и «авторитета архивных шифров».
Такого рода атака должна была привлечь к себе внимание, и не только из-за имени ее жертвы, но особенно, в более широком плане, из-за проблемы, которую она затрагивает, ибо она сталкивает две историко-революционные школы. Именно с такой точки зрения я и хотел бы ее рассмотреть.
Как следует писать историю Революции и прогресса демократии вообще? Нет никакого сомнения, что новое правление — правление народа, общественного мнения, законно возведенного в ранг высшей власти, относится к историкам не так, как старое. Но могут ли они остаться верными старым методам? Новый суверен ничего не имеет общего со старым, кроме места, которое он занимает.
Что такое официальное царствование общественности, свободного народа, народа-правителя? Для теоретиков этого строя, «философов» и политиков, начиная с Руссо и Мабли и кончая Бриссо и Робеспьером, настоящий народ — это
119
идеальное существо. Всеобщая воля, гражданская воля намного превосходит актуальную волю, как божественная благодать господствует и возвышается над природой в христианской жизни. Как сказал Руссо: всеобщая воля — это не воля большинства, и она права перед ней; свобода гражданина — это не свобода человека, и она исключает ее. Настоящий народ в 1789 г. существует лишь предположительно, в сознании или воображении «свободных людей», «патриотов», как тогда говорили, «сознательных граждан», как сказали бы мы, то есть в сознании небольшого количества посвященных, завербованных с юности, беспрерывно приучаемых и всю жизнь воспитываемых в философских обществах — мы называем их обществами мысли — по науке свободы.
Ибо это действительно наука, дисциплина: эта свобода уже потому, что она теоретическая и абсолютная, несоизмерима с актуальным, реальным положением наших желаний и нужд. Вольнодумцем не рождаются, еще менее им становятся на свежем воздухе реальной жизни, полном религиозных и других веяний, кастовым, корпоративным, сословным духом, духом землячества и семейственности. Плоть слаба: большинству людей нужна помощь извне, превосходящая их силы, которая избавляет их от всего этого, спасает, против их воли, от «фанатизма» (религиозного духа), от «аристократии» (лояльности), от «эгоизма» (духа независимости) и ставит их на безличную точку зрения «человека и гражданина». Отсюда необходимость методической, то есть «философской» (мы говорим — «вольнодумной») подготовки, необходимость особой среды, то есть обществ мысли, где под колпаком, укрытая от контакта с реальной жизнью, в
120
некотором граде равных, исключительно умственном и идеальном, формируется душа философа и гражданина. Отсюда также необходимость употреблять силу и хитрость против большинства людей, не относящихся к этим привилегированным носителям сознания и разума. Это обязанность посвященных. «Надо заставить людей быть свободными»[53], — сказал Руссо. Якобинцы 1793 г., имевшие дело со взрослыми людьми, принимались за это с помощью террора; якобинцы 1909 г., у которых есть время позаботиться о детях, — вводя принудительное преподавание и узаконивая раскрепощение умов. Навязанная таким образом свобода — это догма, которая превосходит и подчиняет действительную волю народа в одном смысле, как политическая или религиозная власть — в другом. «Свободный народ» якобинцев не существует и никогда не будет существовать, он сам себя творит, как ренановский бог. Это предельный закон, ведущая мысль глубокого религиозного значения: это не фактическая реальность, какие историк встречает на своем пути.
Напротив, для всех, для непосвященных, свободный народ — это масса, разнузданная толпа, предоставленная самой себе, инстинктам, сиюминутным внушениям, не знающая ни узды, ни власти, ни закона; такая, какой она явилась в июле 1789 г. изумленным взорам «философов»: огромное чудовище, бессознательное, орущее, в течение пяти лет наводившее ужас на Францию и оставившее в душе тех, кто это видел, неискоренимый страх — кошмар, который витал над двумя третями XIX века и у трех поколений заменял исчезнувшую лояльность; но как исторический феномен он был плохо понят
121
и никогда не изучался непосредственно и сам по себе до Токвиля и Тэна.
Все историки говорят о народе — это, конечно, нужно, поскольку он действует всюду, — но говорят всегда о его делах, о его героях, о его жертвах и никогда о нем самом. Все уделяют место в своих повествованиях этому огромному анонимному персонажу, который смешивается с реальными лицами, подобно тому как высокие аллегорические фигуры соседствуют с портретами конкретных людей на картинах Мантеньи. Вот под июльским солнцем, под каштанами Тюильри, желчная физиономия Демулена — и народ; вот 6 октября, Ассамблея, у барьера — Майяр, в засаленном воротнике, со злыми глазами и обнаженной саблей — и народ; вот 4 сентября 1792 г. в калитку Аббатства входит в красновато-бурой одежде элегантный Бийо, шагая через лужи крови, чтобы не испачкать чулок, вон толстая шея Дантона — и народ. Подробно известно, до мельчайших деталей, кто такие Дантон, Демулен, Майяр, Бийо — детали сами по себе неинтересные, поскольку это достаточно заурядные люди; о народе же не известно ничего — и тем не менее это он все сделал: увез короля и членов Ассамблеи, перерезал пленников. Речь идет лишь о его поступках, никогда о нем самом. Он просто есть, но не объясняется и не рассматривается.
Оказывается, что такая лень непосвященных весьма на руку нынешней идее посвященных: вместо «народа» г-на Тьера, который является лишь словом, Мишле ставит «якобинский народ», который является идеей. Из невежества одних, из мистицизма других рождается странный политический миф о народе как коллективном и в то же время индивидуальном существе, кочующая через всю историю начиная с Минье и кончая г-ном Оларом. Мишле храбро
122
делает народ героем своей книги: «Я увидел…, что эти блистательные, могущественные говоруны, которые выразили мнение масс, несправедливо считаются единственными действующими лицами. Они получили такой импульс, какого сами не дали. Главный участник — народ. Чтобы его снова найти и поместить на его законное место, мне пришлось восстановить истинное значение честолюбивых марионеток, за чьи веревочки народ тянул и в которых до сих пор видели и искали скрытый ход истории»[54]. И вот чудо: Мишле прав. По мере того как открываются факты, они, кажется, подтверждают эту фикцию; факт налицо: эта безначальная и беззаконная толпа, настоящий образ хаоса, управляет и командует, говорит и действует в течение пяти лет, определенно, последовательно и замечательно слаженно. Анархия дает уроки дисциплины обращенной в бегство партии порядка. Став «патриотской», масса французов будто бы обрела единую и невидимую систему, которую мельчайшее происшествие заставляет всюду разом всколыхнуться и которая превращает всех французов в одно большое тело. Одинаковые наказы в ноябре 1788 г., от Ренна до Экса, от Меца до Бордо; одинаковые наказы в апреле 1789; одинаковое беспричинное смятение к 10 июля, одинаковые волнения 20-го, вооружение 25-го; один и тот же «патриотический» государственный переворот, в виде попытки или удавшийся, во всех коммунах королевства, с 1 по 15 августа — и так далее до самого Термидора. 25 миллионов человек на пространстве в 30 000 кв. лье действуют как один. «Патриотизм» произвел нечто большее, чем общность идей —
123
моментальную согласованность действий; общественное мнение, в нормальном состоянии являющее собой критическую силу, становится силой инициативной и действенной.
Даже лучше: чем дальше продвижение вперед в Революцию, тем больше обостряется разница между патриотическим и нормальным общественным мнением; различные в 1789 г., они противоположны друг другу в 1793 г. Чем больше разгорается патриотизм, тем меньше голосуют; чем больше народ становится хозяином, тем больше становится изгнанников и запрещенных — классов, городов, целых областей; чем больше отречений от власти, тем больше тирания, — до того дня, когда было провозглашено революционное правительство, то есть непосредственное управление народа народом, постоянно собранным в свои народные общества. В тот день были официально упразднены выборы и пресса, фактически отмененные много месяцев назад, то есть отменено все нормальное информирование страны. Обращение к избирателям карается смертной казнью как в высшей степени контрреволюционное преступление: это потому, что враги этого народа слишком многочисленны, более многочисленны, чем он сам, и могли бы оставить его в меньшинстве. Так якобинский народ укрощал толпу, а «всеобщая воля» поработила «большинство». Этого факта теоретики не предвидели. Руссо хорошо сказал, что всеобщая воля права перед большинством; практика показала, что всеобщая воля может подчинять себе большинство и царить не только по праву, но фактически, силой.
Но тут профаны возмущаются, отказываются признавать этот народ, который они смело приветствовали четыре года назад. Кричат, что это заговор, секта,
124
тираны. Они не правы. «Патриотический» народ 1793 г., конечно, тот же самый, что и в 1789 г. Ни в какой из моментов сила Революции не заключалась в людях, в вожаках, в партии или в заговоре. Она всегда была в коллективном существе, всегда похожем само на себя. Что же такое этот Малый Народ философов, тиран большого народа, этот исторический незнакомец?
К славе Тэна послужит то, что он первый осмелился взглянуть на него прямо и потребовать у него документы. Он первый захотел определить, понять этот революционный феномен, познакомиться с «народом-сувереном», с «патриотским общественным мнением» 1789–1794 гг. — пяти лет царствования философской свободы. Одно это усилие должно было вызвать революцию в исторической науке, ускорить рождение нового метода. В какой мере ему это удалось? Это мы и хотели бы увидеть; к тому же нет более удобного случая, чем этот спор, который сводит лицом к лицу предшественника новой исторической школы и одного из самых видных ныне живущих представителей старой школы. Поговорим немного об этом.