VI. Княжна Прасковья Григорьевна Юсупова (в монахинях Прокла)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VI. Княжна Прасковья Григорьевна Юсупова

(в монахинях Прокла)

Княжна Юсупова была одной из тех женщин новой после-петровской Руси, которые еще помнили Петра Великого, но которым суждено было пережить после него тяжелое время петербургских дворцовых смут, бироновщину и т. д., и из которых редкая личность не испытала либо ужасов тайной канцелярии, либо монастырского заточения, либо сибирской далекой ссылки.

– Первый император Петр Великий меня жаловал и в голову целовал, – говорила впоследствии княжна Юсупова, в монастырском заточении, вспоминая свое детство.

Судьба Юсуповой представляется тайной, до сих пор неразгаданной. Одно ясно, что она была жертвой личного на нее неудовольствия императрицы Анны Иоанновны; но какая была вина княжны перед императрицей – это осталось известно только ей, государыне, да знаменитому Андрею Ивановичу Ушакову, начальнику тайной канцелярии.

Все, что до сих пор известно о несчастной судьбе княжны Юсуповой, которая испытала ужасы тайной канцелярии, наказываема была «кошками» и «шелепами», подверглась ссылке и заточению, по-видимому, за то, что она, быть может невольно, подобно римскому поэту Овидию, была сопричастна какой-то тайне двора, ее погубившей, хотя никому ею до могилы не выданной, – мы постараемся передать в нижеследующем, по возможности сжатом рассказе, с соблюдением только характеристических подробностей, выражающих колорит эпохи.

В сентябре 1730 года, из Москвы, из царского дворца, привезена была в Тихвин, в тамошний девичий введенский монастырь, знатная девушка, которую сопровождал сержант и солдаты.

Девушка сдана была на руки тихвинскому архимандриту Феодосию, под началом которого находился монастырь, а тот передал ссыльную с рук на руки игуменье Дорофее, с наказом – держать накрепко привезенную особу и никого к ней не допускать.

Сержанту, конвоировавшему ссыльную девушку, архимандрит выдал расписку в получении арестантки и отправил его обратно.

Привезенная была дочь одного из известных сподвижников Петра Первого, генерала князя Григория Дмитриевича Юсупова, княжна Прасковья.

Отец несчастной княжны умер всего только несколько недель перед этим: за что сослали так скоро его дочь – никто не знал. Не знал даже архимандрит Феодосий, потому что в указе к нему о ссылке княжны ничего не было упомянуто о ее винах.

Игуменья, приняв княжну от архимандрита, не знала, где поместить ссыльную, и потому оставила ее в своей тесной келье. Девушке она отвела небольшой угол за занавеской, поставила бедненькую кроватку, дала деревянный стол и стул – вот все, что осталось у княжны после дворца и после роскошных палат отца и матери, которая у нее одна осталась и одна о ней печаловалась.

С ссыльной привезена была и служанка – безобразная калмычка, девка Марья: калмычки, татарки, арапы и всякие уроды в числе прислуги – это в прошлом веке составляло отличительную черту и шик знатного барского дома.

Горько заплакала княжна, когда ее ввели в тесную келью. Она ни с кем не сказала ни слова, не отвечала ни на какие вопросы, а только плотно закуталась в одеяло и, лежа на бедной кроватке, стонала и плакала.

В Москве, когда исчезла молодая Юсупова, говорили, что она сослана за приверженность к великой княжне Елизавете Петровне и за интригу, совместно с отцом, в пользу возведения цесаревны на престол. Носились также слухи, что княжну постигла ссылка за покойного отца, который, будто бы, в числе прочих придворных, задумывал ограничение самодержавия Анны Иоанновны. Передавали, наконец, что княжна была жертвой семейной интриги, что брат ее, камергер Борис Юсупов, ненавидел ее по разным причинам и, чтобы воспользоваться всем отцовским имением, искусно подготовил ссылку сестре.

Прошло несколько дней монастырской жизни молодой Юсуповой: жгучее горе должно было поневоле улечься в сердце – надо было мириться, если не с вечной ссылкой, то, во всяком случае, с необходимостью заточения на долгое, неопределенное время; а неопределенность так тяжела, так гнетуща – надо было покориться всему. Мать любила свой бедную дочь, и потому снабдила ее на долгую разлуку деньгами, обещала вскоре выслать повара, необходимый штат прислуги и хорошие запасы продовольствия.

Княжна купила у игуменьи свободную, принадлежащую монастырю келью, в которой, до ссылки Юсуповой, жила другая ссыльная придворная особа, какая-то Калушкина, возвращенная императрицей из ссылки снова во дворец.

К княжне игуменья приставила особую наемную женщину, не принадлежавшую к монастырскому штату. Это была кузнечиха Анна Юленева, имевшая впоследствии такое роковое значение в жизни несчастной Юсуповой.

Юленева, по-видимому, сразу поняла княжну и овладела ее вниманием. В княжне она подметила слабые стороны – это гордость, своенравный характер, вспыльчивость, злопамятность, и желание повеселиться – но где и с кем в монастырском заточении? Это одиночество придворной княжны, привыкшей к разнообразным удовольствиям, было причиной того, что несчастная, чтобы отогнать глодавшую ее тоску, стала принуждать себя выслушивать болтовню ловкой бабы, монастырские сплетни и скандалы. Юленева, охотно пользуясь одиночеством и тоской княжны, пересказала ссыльной монастырские тайны и интрижки, маленькие слабости и матери-игуменьи, и стариц.

После двора, молодой княжне приходилось, таким образом, коротать жизнь в самом захолустном углу, с какой-нибудь неособенно приятной кузнечихой, входить в интересы жизни самого темного заброшенного угла и быть довольной даже обществом самой недоброкачественной торговки.

– Вот какой бывает случай, княжна Прасковья Григорьевна, – говорила однажды Юленева, сидя у постели ссыльной в долгий зимний вечер, в тот самый момент, когда далеко оттуда, в Петербурге и Москве, подруги княжны проводили эти часы иначе, в блестящих залах, при ярком освещении: – вот какой бывает случай: Федора Калушкина жила здесь долго – тоже была ссыльная дворцовая: тебя из дворца, а ее опять во дворец. Чудно, голубушка, как это бывает на свете – за что это так одни ссылают, а потом другие возвращают? Твое дело княжеское, жила во дворце, чай знаешь, матушка?

– Ничего не знаю, – отвечала княжна, боясь проговориться о своей роковой тайне,

– А здесь, матушка, и подавно ничего не знают. Болтали в народе о Калушкиной, слыхала я от матери, да и забыла.

– И я слышала от матери, – сказала княжна со слезами на глазах: – когда я в ссылку послана еще не была, то матушка моя сказывала мне, что троицкий архимандрит Варлаам сказывал ей, что государыня по Калушкину послала, чтобы ей Калушкиной быть во дворце…

– Кто же это заведет, матушка? – спрашивала Юленева. Юсупова ничего не отвечала – она боялась своего прошлого.

Мы потому приводим здесь эти разговоры княжны с Юленевой, что каждое слово несчастной девушки было потом ее допросным пунктом и эти разговоры на всю уже жизнь загубили молодую женщину.

Время, между тем, шло. В келью молодой женщины заходили и мать-игуменья поговорить со ссыльной, и монахини, и монастырский стряпчий Шпилкин, и архимандрит Феодосий. Но тоска по погибшему счастью грызла молодую женщину, хоть она и старалась разнообразить свою жизнь нарядами, которых у нее было довольно – всего ей прислала нежно любившая ее мать: у нее было несколько перемен шлафроков и юбок: шлафрок гродетуровый зеленый, голубой камчатной, опушен алой тафтой, красной байбарековой с голубой опушкой; были у нее и шубки: желтая тафтяная на беличьем меху с серебряными пуговицами, камчатная вишневая на заячьем меху; корсеты, фонтажи, чепцы, косыночки, платки шитые серебром и шелковые, и с кружевами, и рукавички желтые лайковые, и шапка соболья – верх пунцового бархату, и соболи шейные – всего вдоволь. Но для кого было наряжаться?

И поговорить было не с кем, особенно же о том, что стало гибелью всей ее жизни.

Но иногда она проговаривалась о какой-то тайне своего недавнего, молодого, но как бы отрезанного прошлого.

– Вор, генерал Ушаков трясущий! – говорила она с негодованием, забывая должную осторожность: – а жена его Кокошкиных б….а. Коли бы дочь ту его воровку на мое место! Он напал на меня и взял меня допрашивать в саду – да я не повинилась!

– А для чего ты не повинилась? – спрашивала хитрая Юленева.

– Я не повинилась, сожалея Дохтуровой да Мельгуновой… Они ко мне ворожейку-то подвели, мы сплошь делали…

Видно было, что великодушная девушка прикрыла собой других, – и погибла через это.

– Можно бы милости мне искать у цесаревны Елизаветы Петровны… Да нет, нечего в ней милости искать: и Шубин, который при ней был, и тот в ссылку послан.

Все, по-видимому, забыли несчастную.

Горе и тоска одиночества все более и более раздражали молодую ссыльную, и довели ее до потери самообладания, да вспышек, что и погубило ее окончательно.

Так она выдала себя однажды при стряпчем Шпилкине.

– Брат мой, князь Борис, – сущий супостат, говорила она в отчаянье: – от его посягательства сюда я и прислана… Я вины за собой никакой не знаю… Государыня цесаревна Елизавета Петровна милостива и премилостива, и благонравна, и матушка государыня императрица Екатерина Алексеевна была до меня милостива же, а нынешняя императрица до меня немилостива… Она вот в какой монастырь меня сослала, а я вины за собой никакой не знаю. А взял меня брат мой Борис да Остерман, и Остерман меня допрашивал. А я на допрос его не могла вскоре ответствовать, что была в беспамятстве. А о чем меня Остерман спрашивал, того я не поняла, потому что Остерман говорил не так речисто, как русские говорят… «Сто-де ти, сюдариня! (княжна передразнивала Остермана) будет тебе играть нами, то дети играй… а сюда-де ти призвана не на игранье, но о том тебя спросим, о том-де ти и ответствей»… После того спрашивали меня о письмах и о бабе, а что я им говорила – за беспамятством не помню.

Шпилкин спрашивал – о каких письмах и о какой бабе она говорит; но княжна не отвечала, а раздражительно продолжала:

– Можно бы ей, государыне, сослать меня в монастырь такой, который бы был от Москвы поближе, а не в такой, в каком я ныне обретаюсь – здесь не монастырь, а шинок… Ежели бы государыня цесаревна Елизавета Петровна была императрицей, и она бы в дальний монастырь меня не сослала… О, когда бы то видеть или слышать, что она бы была императрицей!

Шпилкин пришел в ужас от этих слов. Но донести боялся – боялся за свой шкуру, боялся застенка, дыбы, кнута.

У княжны началась вражда с монастырским начальством: назвав монастырь «шинком», она вызвала неприязнь в себе игуменьи, которая и стала теснить ссыльную.

Начались дрязги, подкапыванья под девушку; княжна не выносила вседневной пытки; ее гордость резко обрушивалась на всех, ставила в тупик простодушных стариц. Весь монастырь встал против гордой арестантки.

Княжна не вытерпела, и тайно отправила в Петербург Юленеву с жалобой на монастырь.

Мать-игуменья хитростью выведала о тайном отправлении Юленевой с жалобой, и предупредила опасность встречной жалобой на княжну и доносом на ее поведение.

Завязалось новое дело – эта была уже и последняя развязка всей участи несчастной княжны.

25-го января 1735 года (это уже пятый год жизни Юсуповой в монастырском заточении!), когда Ушаков был с докладом у государыни, императрица передала ему две какие-то записки и приказала взять в тайную канцелярию женщину, содержавшуюся в архиепископском доме знаменитого сподвижника Петра Первого, новгородского архиепископа Феофана Прокоповича, и, исследовав все дело, доложить ее величеству о результатах исследования.

Женщина эта была – Юленева, а записки – письмо княжны Юсуповой к Юленевой и письмо игуменьи Дорофеи к секретарю Феофана Прокоповича, Козьме Родионовичу Бухвостову.

Письма были переданы императрице Феофаном Прокоповичем, который был дружен с Ушаковым и желал угодить государыне, выдав ей княжну Юсупову, неизвестно за что заслужившую крайнюю немилость императрицы.

В письме к Юленевой княжна спрашивала только о положении дела – и больше ничего: в нем не было никакой тайны, которая бы послужила обвинением для ссыльной. Не было даже ни одного резкого слова о монастыре.

Между тем, все письмо игуменьи к Бухвостову – это полная обвинительная речь против несчастной княжны. И это-то письмо порешило участь сосланной девушки.

«Имеется у нас у обители княжна Юсупова по указам в подохранении, – писала, между прочим, мать-игуменья Бухвостову, – и велено быть при ней одной бабе, а других сослужительниц не держать: того ради оная княжна, рияся на меня, производит всякие непотребности и живет непостоянно и неблагочинно: спозналася с похабной девкой тихвинского посада, кузнецкого ведения, зовется Шуня, а прямое имя ей Анна, и приходит оная девка к ней, княжне, тайным образом и согласуется, и наносит на обитель и на меня всякие непотребности, и советуют с нею не благо, но всякие коварства и ябеды. И в прошедшем декабре месяце оная девка, по согласию с ней, княжной, отпущена в Санктпетербург неведомо с какими вымышленнами ябедами: посылает она, княжна, к ней, девке, всякие удовольние припасы и деньга от меня недостойной тайно, токмо уведомлена я ныне от посторонних добрых людей, что оные припасы и деньги отвозит к ней, девке, тихвинского посаду фроловской церкви дьячок Андрей Лялин, и ныне он обретается в Санкпетербурге; а иное я уведомлена от ее руки писанием от добра человека, с каковым, она, княжна, советное письмо послала к ней, девке, и с того письма получила копию, с которой копии при сем моем слезном прошении и копия приобщается ради сущего известия. Да слышно мне от добрых людей, что оная девка чрез некаких людей поручает подать преосвященному несведомые мной многие доношения и коварства.

«О сем и прошу и слезно молю ваше высокоблагородие, Козма Родионович, дабы я недостойная вашим милостивым призрением не оставлена была о неведомых доношениях и коварствах от вышепоказанной девки».

Такие-то письма попали в руки императрицы. Юсупову вспомнила.

Взяли к допросу в тайную канцелярию всех прикосновенных к делу, – но ничего не сказали допрашиваемые такого, что могло бы обвинить княжну или пасть на нее подозрением о выдаче строго хранимой тайны.

Буря, по-видимому, проходила мимо девушки.

Юленеву проводили и в застенок, где она «с подлинной правды поднята была на дыбу и расспрашивана с пристрастием»; но и тут она не выдала княжны ни одним словом.

Только через месяц сиденья в Петропавловской крепости Юленева из боязни смерти стала говорить о тех жалобах Юсуповой, которые уже нам известны.

Этого было достаточно для Ушакова, чтобы вновь начать розыск, ухватившись за намек, за слово, звучавшее именем княжны Юсуповой.

Имя это опять раздалось в кабинете государыни… Буря не прошла мимо забытой всеми девушки.

По приказанию императрицы, в Петербург привезены были и Юсупова, и стряпчий Шпилкин. Княжну велено было привезти «секретно»; посланному за ней приказано было не болтать о том, что он везет ее в тайную канцелярию; ему же приказано было доставить девушку в эту страшную канцелярию «в ночных часах».

И вот, княжна Юсупова снова увидала, хотя ночью, Петербург, в котором ей когда-то жилось так счастливо.

Княжну привез капрал преображенского полка Ханыков, секретно и также ночью арестовавшей ее в монастыре, так что об этом аресте и о тайном исчезновении княжны из монастыря знала одна только мать-игуменья, да девка калмычка Марья, тоже привезенная в Петербург.

Утром, 19-го марта, гордая некогда княжна, а теперь колодница, приведена была в тайную канцелярию. Там, она вновь увидела страшного Ушакова, который уже раз допрашивал ее в измайловском саду и против которого она и в ссылке имела такое горькое, грызущее, недоброе чувство.

Начался допрос – допросы тогда были не то, что теперь…

Княжне предъявили, будто бы она говорила неподобные речи о причине своей ссылки.

Княжна отрицала обвинение.

– Вот что я говорила, – показывала девушка: – батюшка мой служил и императору великому верой и правдой, и о самодержавствии ей, государыне, трудился и челобитную подавал, и коли бы батюшка мой жив был, он бы стал просить у ее императорского величества, и хотя бы де чести лишился, а я бы де в ссылке не была.

Ей предъявили ее неподобные речи в монастыре об иноземцах.

И это она отрицала.

– Я говорила: ныне-де при дворе ее императорского величества имеются многие иноземцы и русские мужеского и женского пола, и то я говорила, ведая о том, что при дворе ее императорского величества имеются обер-камергер господин фон-Бирон, да обер-гофмаршал господин фон-Левенвольд и другие как иностранцы, так и русские, мужеского и женского пола, а не в другой какой силе.

Предъявили речи ее о Калушкиной.

Девушка упорно отрицает – выгораживает свою жизнь.

– О Калушкиной я говорила: когда я в ссылку послана еще не была, то де матушка моя сказывала мне, что троицкий архимандрит Варлаам сказывал ей, что государыня соизволила по означенную Калушкину послать, чтобы той Калушкиной быть во дворе, и притом в разговорах об оной упоминала я в монастыре: когда б де я могла, чтоб де хотя у оной Калушкиной попросить, чтоб она, излуча благополучное время, побила челом у государыни, чтоб меня из монастыря освободить.

Предъявили ей слова, говоренные будто бы ей о том, что императрица «больна боком».

Девушка не перестает защищаться.

– Когда я, – отвечает на этот пункт княжна: – живя в монастыре услышала, что прислано известие о кончине царевны Екатерины Ивановны, то зная, что и царица Прасковья Федоровна немоществовала ложками, то и говорила, что де все, и ее императорское величество и сестрицы ее величества, государыни царевны нездоровы ножками.

Допрашивающие не устают: княжне напомнили слова ее о допросе в измайловском саду.

Не устает и девушка защищать свою молодую жизнь. О допросе в измайловском саду она показывает:

– Слова такие, что генерал Ушаков взял допрашивать меня в саду, я архимандриту Феодосию и стряпчему Шпилкину говорила, когда они спрашивали меня о деле – «за что де ты в монастырь прислана, где была допрашивана?» И на то я сказала, что де я не в канцелярии допрашивана и притом объявила об означенном имевшем мне в саду допросе… И это я говорила потому, что действительно, когда я по известному делу, по, которому сослана в монастырь, из дому отца своего взята и отвезена была в измайловский сад, и в том саду допрашивана была генералом Ушаковым да графом фон-Левенвольдом, а в какой материи прежнее мое дело имелось, в том архимандриту Феодосию и стряпчему Шпилкину, и означенной девке, и никому я не говорила.

Ясно, что княжна никому не выдавала тайны, за что она пострадала – даже при допросе роковое слово не сорвалось с языка девушки.

Это должно было успокоить Ушакова – тайна допроса в измайловском саду навсегда осталась тайной.

Но Ушаков не остановился на этом.

Княжне предъявили ее речи о сержанте Шубине.

Не легко было устоять против этого, самого крупного обвинения.

– Я говорила такие слова, – отвечала подсудимая: – что де был в гвардии сержант Шубин и собой де хорош и пригож был, и потом де имелся у государыни цесаревны ездовым, и как де еще в монастырь я прислана не была, то де оный Шубин послан в ссылку. И эти слова я говорила так, запросто, зная того Шубина, что он лицом пригож был, и что был он ездовым у государыни цесаревны, и до-ссылки своей слышала я, а от кого – не упомню, что оный Шубин послан в ссылку, а куда и за что – того я не знаю и ни от кого о том не слыхала.

Не остановились и на этом – надо было вести дело до конца. Дана была очная ставка княжне с доносчицей, бывшей ее доверенной, Юленевой-Шуней.

Тяжело было бедной девушке встретиться с этой предательницей своей.

– В бытность княжны Прасковьи в тихвинском монастыре, – говорила Юленева: – в день тезоименитства ее императорского величества, пришли к келье, в которой княжна Прасковья жила, означенного девичьего монастыря попы для поздравления со оным торжественным днем, и княжна пускать их в келью к себе мне не велела. А как я говорила княжне – «можно де их пустить и для здравия государыни поднести по чарке вина», и княжна Прасковья сказала: «я бы де рожна поднесла»…

Юленева обвиняла ее и в том, будто она говорила ей: «первый де император Петр Великий меня жаловал и в голову целовал, и тогда де государыню и других цесаревен царевнами не называли, а называли де только «Ивановными».

– Попов не пустила я к себе в день тезоименитства ее императорского величества потому, что они были пьяны, – защищалась княжна: – о внимании ко мне Петра Первого говорила; о том, что царевен называли будто бы «Ивановными» – я не говорила.

Допрос был доведен до конца. Больше спрашивать нечего. Все эти подробности Ушаков доложил императрице. Княжна все еще сидела в тюрьме роковой час не приходил. Но вот, через несколько дней, входит к ней в каземат Ушаков и объявляет волю государыни:

– Я докладывал о тебе императрице, княжна Прасковья Григорьевна: она очень гневна, что ты не говоришь подлинной истины, что ты болтала Анне Юленевой и другим. Императрица приказала объявить тебе, чтоб ты, Прасковья, сказала истину, и ежели ты обо всем самую истину объявишь, то можешь ожидать всемилостивейшего от ее императорского величества милосердия; буде же и ныне, по объявлении тебе, Прасковье, ее императорского величества высокого милосердия о вышесказанном истины не покажешь, то впредь от ее императорского величества милосердия к тебе, Прасковье, показано не будет, а поступлено будет с тобой, как по таким важным делам с другими поступается.

Измученная и допросами, и долгим сиденьем в каземате, и тоскливой жизнью в ссылке, наконец, пораженная последней императорской угрозой, княжна покорилась своей участи и сказала Ушакову, что она ничего не помнит, что говорила в монастыре.

– Разве, – прибавила она: – вышеозначенные все слова я говорила от горести, в печали, в беспамятстве своем, потому что я от горести своей не токмо в беспамятстве, но яко изумленная (безумная) была, и говаривала сумасбродственно, чего ныне помнить не могу.

Девушка бессильно и напрасно цеплялась за надежду.

Допрашивали потом и архимандрита Феодосия, доставленного в тайную канцелярию Феофаном Прокоповичем – но и тут ничего нового не узнали.

18-го апреля был последний доклад Ушакова у государыни.

Императрица приказала объявить подсудимой свое окончательное решение.

«За злодейственные и непристойные слова, по силе государственных прав, хотя княжна и подлежит смертной казни, но ее императорское величество, милосердуя к Юсуповой за службы ее отца, соизволила от смертной казни ее освободить, и объявить ей, Юсуповой, что то упускается ей не по силе государственных прав – только из особливой ее императорского величества милости».

Девушке дарили жизнь; но не радостна была эта жизнь. Вместо смерти, княжне велено «учинить наказанье (бить кошками) и постричь ее в монахини, а по пострижении из тайной канцелярии послать княжну под караулом в дальний, крепкий девичий монастырь, который до усмотрению Феофана, архиепископа Новгородского, имеет быть изобретен, и быть оной, Юсуповой, в том монастыре до кончины жизни ее неисходно».

Вот что осталось ей вместо жизни.

Оставалось исполнить в точности приговор императрицы: постричь княжну Юсупову в тайной канцелярии для избежания разглашений.

Но как это сделать? Это был первый случай, что в тайной канцелярии должно было совершиться пострижение; а между тем, в Петербург, по неимению ни одного женского монастыря, ни в кладовых тайной канцелярии, и нигде нельзя было найти монашеского одеяния и прочих иноческих принадлежностей.

Тогда Ушаков послал нарочного в Новгород к одному доверенному лицу для секретной покупки всего, что нужно для новопостригаемой.

Скоро привезли и эту последнюю одежду для княжны Юсуповой.

Вот какова была цена последних женских нарядов блестящей некогда девушки высшего круга:

Апостольник – 3 копейки.

Повязка к апостольнику – 10 копеек.

Крест – 4 копейки.

Парамон – 2 копейки.

Наметка флеровая – 50 копеек.

Ряса нижняя с узкими рукавами – 90 копеек.

Мантийка маленькая – 8 копеек.

Мантия большая, верхняя ряса с широкими рукавами – 3 рубля.

Ленты ременные с пряжкой – 3 копейки.

Четки – 1 копейка.

Свитка белого полотна – 10 копеек.

Все это княжеское облачение стоило 4 рубля 81 копейку.

А давно ли княжна Юсупова надевала на себя дорогие бальные платья, цветы, бриллианты?.. Очень давно, впрочем: пять лет назад, пять долгих лет, состаривших девушку.

30-го апреля 1735 года княжна была наказана «кошками».

В тот же день ее постригал синодальный член Чудова монастыря, архимандрит Аарон.

У княжны Юсуповой уже не было княжеского титула и ее девического родового имени: в инокинях она наименована Проклой.

Перед отправлением в вечную ссылку новопостриженной объявили в тайной канцелярии, чтоб обо всем происходившем она молчала до могилы, под опасением смертной казни.

4-го мая инокиня Прокла вывезена была из Петербурга. Путь ее лежал в Сибирь, в тобольскую епархию, в Введенский девичий монастырь, состоявший при Успенском Далматовом монастыре.

Вот какой монастырь был «изобретен» Феофаном Прокоповичем в силу повеления императрицы.

Молодая инокиня Прокла выехала на пяти подводах. С ней была неразлучная спутница, девка калмычка Марья. И бывшей княжне, и калмычке кормовых денег в дороге велено было отпускать по 25 копеек в день.

Поезд сопровождали три солдата и сержант Алексей Гурьев.

Долог был этот путь, по которому в последний раз пришлось ехать княжне Юсуповой.

Только 10-го августа сержант Гурьев воротился в Петербург и доложил тайной канцелярии:

– Княжну сдал благополучно в тобольский Введенский монастырь. Но для своей предосторожности, дабы впредь мне нижайшему чего не пришлось, объявляю, что дорогою княжна Прокла неоднократно его превосходительство генерала и кавалера и ее императорского величества генерал-адютанта Андрее Ивановича Ушакова и дочь его превосходительства, и секретаря тайной канцелярии, Николая Хрущова, бранила, и говаривала неоднократно: воздай де Бог генерала Ушакова дочери так же, как и мне; дай де Бог здравствовать моей матушке да государыне цесаревне.

Это были единственные дорогие ей имена – мать и цесаревна; о них она и прежде вспоминала с любовью.

В пути княжна часто просила приставников своих, чтоб ей дали жареную курицу. Гурьев замечал ей, что этого нельзя сделать, так как ей, монахине, мяса есть не следует.

– Я есть не стану, – отвечала княжна Прокла: – но хоть посмотрю на жареную курицу и сыта буду.

Но ей все-таки курицы не дали.

Какова была жизнь Юсуповой в Сибири – неизвестно. Но что долгое заточение, тоска и полная безнадежность возврата к прежней жизни окончательно истомили и ожесточили девушку – в этом и сомнения не может быть. Бесконечно долгие и однообразные дни тянутся в неволе как вечность; один день лениво сменяет другой, все такой же долгий, тяжелый, безнадежный. Еще бесконечнее тянутся месяцы, годы – и только скоро эти годы, месяцы и даже дни стареют человека в неволе.

Вот уже и третий год, как несчастная девушка томится в Сибири – восьмой год, как ее лишили свободы, взяли от матери.

Такая жизнь не усмирила ссыльной. Это видно, между прочим, из следующего донесения тобольского Введенского монастыря от 6-го марта 1738 года:

«Монахиня Прокла ныне в житии своем стала являться весьма бесчинна, а именно: первое – в церковь божию ни на какое слово божие ходить не стала; второе – монашенское одеяние с себя сбросила и не носит; третие – монашинским именем, то есть Проклой не называется и звать не велит, а называется и велит именовать Прасковьей Григорьевой; четвертое – рассвирепев, учинилась монашескому обыкновению противна и ни в чем по чину монашескому стала быть не послушна и не благодарна, и посылаемую к ней из келарской келии пищу не приемлет, а временем и бросает на пол, и, ругаясь, говорит: «у меня собаки лучше того едали щи», и просит себе вснедь излишних припасов, чтобы всегда было свежее и живое».

Не добром кончился для ссыльной и этот отзыв.

Из Петербурга пришел строгий приказ – княжну держать в монастыре в ножных железах, в которых водят каторжников, и иметь под караулом неисходно. Тайная канцелярия, по указу императрицы, предписывала монастырскому начальству: «Проклу наказать шелепами и объявить, что если не уймется, то будет жесточайше наказана».

Не знаем, долго ли еще тянулась неудавшаяся жизнь этой девушки в чем она кончилась: вероятно, ни Петр Великий, целовавший ребенка в голову, ни сама девушка не ожидали, что на эту голову, на которой покоилось лобзание царя-преобразователя, упадет столько тяжелых испытаний.

А за что? История пока не может отвечать на это, да, быть может, и никогда не ответит.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.