6. К ВОПРОСУ ОБ ОСОБОМ ПУТИ ЕВРОПЫ В ИСТОРИИ ОКРУЖАЮЩЕЙ СРЕДЫ. ПОСЛЕДСТВИЯ КОЛОНИАЛИЗМА ДЛЯ КОЛОНИАЛЬНЫХ ДЕРЖАВ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

6. К ВОПРОСУ ОБ ОСОБОМ ПУТИ ЕВРОПЫ В ИСТОРИИ ОКРУЖАЮЩЕЙ СРЕДЫ. ПОСЛЕДСТВИЯ КОЛОНИАЛИЗМА ДЛЯ КОЛОНИАЛЬНЫХ ДЕРЖАВ

О том, какие именно особенности доиндустриальной Европы позволили ей в Новое время обогнать другие части света, спорили и рассуждали очень много, однако согласия так и не достигли. Первое время секрет искали в более раннем и успешном развитии экономики и науки, промышленности и технологий. Однако до начала Нового времени немало преимуществ имел Китай. В период холодной войны, когда господствующей доктриной под руководством США стала идеология «свободного мира», особым качеством Запада считалась свобода – политическая и духовная. Однако традиция свободы в ее современном понимании имеет не слишком глубокие исторические корни. Еще более поздний тренд был направлен на поиски особых качеств Европы в сфере связей, институций и правовых норм. Здесь фундамент кажется более солидным. На первом месте – частное имущественное и наследственное право: его истоки уходят далеко в доиндустриальную историю, вплоть до Античности. Но и в незападных цивилизациях существовали долгосрочные права пользования – если не де юре, то де факто.

Экологическая история проливает новый свет на многое. Такие этнологи, как Марвин Харрис и Джаред Даймонд, подобно Кросби и Эрику Л. Джонсу, указали на то, что по сравнению с Америкой, Африкой и Австралией природа наделила Евразию решающим преимуществом: многообразием видов растений и особенно животных, пригодных для доместикации и введения в культуру (см. примеч. 62). И вовсе не летаргическая вялость лишила этого преимущества другие народы. Дело в том, что большинство видов диких зверей не поддается одомашниванию. Значительное число доместицированных животных позволило Европе задолго до индустриальной эпохи опередить культуры Древней Америки, а до некоторой степени также Индии и Китая, в освоении источников энергии. Правда, с экологической точки зрения это не автоматически означает преимущество: воловья упряжка и тяжелый плуг гораздо опаснее для почвы, чем мотыга и лопата, а выпас скота повреждает лес и растительный покров. Кроме того, в отношении культурных растений азиатские регионы сначала опережали Запад.

Тем не менее нетрудно объяснить, почему со временем Европа опередила Ближний Восток – родину земледелия: на значительной части Европы экологические условия гораздо более стабильны, чем на Ближнем Востоке, опасность истощения почв, эрозии, остепнения и засоления здесь несравнимо ниже. Там, где весь год более или менее равномерно выпадают осадки, не нужны рискованные ирригационные системы наподобие тех, которые на Ближнем Востоке вызвали кризис земледелия на высшей точке его расцвета. Еще один важный фактор, в котором задействованы как природа, так и общество, – на большой части Европы успешнее, чем в других частях планеты, могла осуществиться экологически благоприятная комбинация земледелия и животноводства. Повсюду, где распространен кочевой образ жизни, пашни и пастбища социально разделены. Земледельцы не получают выгоду от разведения столь полезных верблюдов. Набеги кочевников часто ослабляли земледельцев. Там, где нет леса, помет животных часто используют как топливо. Кроме того, в жарких регионах навозные кучи вызывают неприятие еще и как рассадник инфекций. На почвах, не выдерживающих тяжелый плуг, отсутствует главный стимул к содержанию крупного скота. И еще одно: пасторальный, то есть пастбищный, элемент европейского сельского хозяйства оставлял гораздо больше пространства для экологических резервов, чем интенсивное рисоводство Восточной Азии. Хотя здесь требуется осторожность – не стоит идеализировать равновесие между полем, лесом и пастбищем в Европе!

Комбинация земледелия и выпаса – вопрос не только природных условий, но и социальных и правовых структур, официальных и неофициальных социальных институтов, от трехпольной ротации до феодальных сборов. Это подводит нас к вопросу о том, существует ли особый экологический путь Европы на институциональном уровне. В действительности на это есть немало указаний. Основополагающее условие истории Европы проявляется и здесь. Речь идет о знаменитом «единстве в многообразии» – множественности источников власти и права в совокупности со все более активной коммуникацией и стремлением к правовому решений конфликтов, вопреки всем стычкам и войнам. Безусловно, европейские правовые традиции не со всех точек зрения были экологически благоприятны. С точки зрения африканцев, уважение к правам собственности, глубоко укорененное в европейской и особенно английской правовой традиции, намного лучше защищает индивидуальные свободы от государства, чем общественное достояние от частных вторжений (см. примеч. 63). Везде, где охрана окружающей среды не сводится полностью к сохранению множества отдельных мелких хозяйств в интересах частных лиц, а требует защиты общественного достояния от частной корысти, она отрицательно сказывается на защите личных свобод.

Однако Европа обошла большинство регионов мира и в развитии надлокальных, территориальных и национальных институтов и лояльностей. Европейский процесс легализации, то есть оформления всего и вся в виде прав и обязанностей, повлиял на сферу не только частной, но и общественной жизни. Идет ли речь о salus publica Древнего Рима, bonum commune средневековой схоластики или gemeine beste Германской империи – защита общественного достояния имеет в европейском правовом мышлении давнюю традицию, даже если определение «общественного интереса» считалось столь же сложным, как восхождение на северную стену Эйгера[173]. Однако и то, что это определение никогда не закреплялось раз и навсегда, а всю историю оставалось предметом обсуждения, не означает ничего дурного.

Не способствовала охране окружающей среды и недостаточная развитость права частной собственности в других регионах. Как говорят о решении экологических и сельскохозяйственных проблем в Сирии: такие «задачи, с которыми может справиться своими силами один человек или одна семья», как, например, уход за деревьями в роще или углубление колодца, решаются, «как правило, превосходно». «Организованные общественные действия, напротив, понимания у сирийцев не находят». Примерно то же относится и ко многим другим регионам. Даже про китайцев с их тысячелетней государственной преемственностью Линь Юйтан[174] еще в 1930-е годы утверждал, что де факто лояльность распространяется здесь исключительно на семью и граница ее проходит уже перед соседским порогом. По его мнению, китаец поддерживает в своем доме чистоту, но мусор выметает под дверь соседа (см. примеч. 64).

В начале Нового времени лояльность к государству и в Европе была скорее идеалом, чем реальностью. Эффективное внедрение ее стало успешным лишь в процессе формирования национальных государств и бюрократизации. Но и этот процесс сам по себе нельзя считать экологически благоприятным. Еще и в Новое время проблемы окружающей среды часто было легче всего решить на местном уровне; действия более высоких инстанций часто носили лишь символический характер. «Хорошо организованная деревенская община могла гораздо лучше обеспечить сохранение леса согласно своим нуждам, чем финансово слабая власть с большими претензиями на слишком малой территории». Подобные традиции сельского управления наличествовали во многих европейских регионах; их юридическое оформление осуществлялось на нескольких уровнях, как устно, так и письменно. Но так или иначе, Европа в целом гораздо лучше остального мира была оснащена для тех случаев, когда для решения экологических проблем требовалось вмешательство надсемейных инстанций (см. примеч. 65).

Лучшей иллюстрацией всего этого служит история леса. Отсутствие источников о нарушениях лесов в большинстве неевропейских регионов доколониального периода очень красноречиво. Оно свидетельствует о том, что там не было инстанций, которые специализировались бы на наказании за такие нарушения. Связь между лесом и властью предстает как феномен именно Центральной и Западной Европы, сравнение с остальным миром доказывает это с поразительной четкостью. Не стоит абсолютизировать экологические заслуги подобной связи, ведь нередко та самая власть, которой полагалось охранять лес, становилась крупнейшим его потребителем. Однако не только она извлекала выгоду из легализации лесопользования; таким образом обретали защиту против засилия верхов и другие лица и инстанции, имевшие доступ к лесным ресурсам. Именно здесь кроется главное: разнообразные лесопользователи могли отстаивать свои права на лес с помощью легальных средств. Постоянное выяснение отношений обостряло глаз и учило различать мельчайшие детали происходившего в лесах, а это способствовало развитию лесного сознания со всеми вытекающими из него практическими последствиями.

В искусстве устойчивого сельского хозяйства первенство во многих отношениях принадлежит китайцам, в течение тысячелетий они совершенствовали его и достигли в этом больших высот. Однако в защите леса и комбинации земледелия с животноводством расстановка сил была иной. Есть и еще один уровень самоуправления, менее формальный и более интимный, на котором европейские регионы, видимо, с давних пор имели важное для экологического баланса преимущество перед высокими культурами Восточной Азии и других густонаселенных регионов. Речь идет об ограничении прироста населения благодаря таким институтам, как поздний брак, снижение числа браков согласно средневековой заповеди «нет земли – нет брака», дискриминация незаконнорожденных детей, контрацептивные сексуальные практики и, вероятно, скрытые детоубийства, в особенности девочек. В XVII веке впервые регистрируется «западноевропейская модель позднего брака и относительно высокий процент безбрачия», в XVIII веке Франция, в то время ведущая европейская держава, становится страной – законодательницей контрацепции. Ограничение числа детей было уже не только ответом на гнетущую нужду, а все больше служило средством стабилизации уровня жизни (см. примеч. 66).

Каковы же были на этом фоне последствия колониализма для европейских метрополий? Относилось ли к Европе то описанное Гроувом экологическое сознание, которое получило развитие в кругах колониальной администрации? Рассмотрим сначала Испанию – первую колониальную державу Европы, а затем Англию – ведущую мировую державу наступившего империализма.

В Испании непосредственным следствием колониальной экспансии был расцвет отгонного животноводства, получившего в то время полную свободу от былых ограничений. Колониализм привел к тому, что экономическая политика Испании переориентировалась с натурального хозяйства на внешнюю торговлю, причем в такой степени, что это подорвало жизненные основы страны. Экспорт ценной мериносовой шерсти приносил Британии максимальный доход, и поэтому Места[175] с момента своего учреждения в 1273 году постоянно получала государственную поддержку за счет нужд земледелия. «Напрасно местные общины огораживали принадлежавшие им поля. Пасущихся овец сопровождали судьи, и в силу привилегий Месты любые споры решались в пользу овцеводов» (см. примеч. 67).

В XVI веке привилегии Месты встретили сопротивление кортесов, испанских сословно-представительных собраний, в XVIII веке последовала резкая критика со стороны физиократов, которым в конце концов удалось добиться ее запрета. После этого Места стала считаться проклятием Испании, «чудовищной узурпацией» и «самым страшным бичом», «какому когда-либо и где-либо подвергалось сельское хозяйство». Именно на нее возложили ответственность за упадок испанской экономики и оскудение ландшафта. В последнее время 3 млн овец, ежегодно «опустошавших» Кастилию, упоминаются в качестве примера экологического «самоубийства» региона через перевыпас (см. примеч. 68). Правдоподобна ли такая картина?

Дуглас С. Норт, глава институциональной школы экономики, считает Месту воплощением роковой институции, негативным доказательством учения о ведущей роли институций. Но это суждение сделано с позиций экономического роста. С экологической точки зрения не все так однозначно. Испанское отгонное животноводство представляет собой особенно яркую иллюстрацию к проблеме постановки ценностей в истории среды. Пастбище как таковое ничем не хуже поля или леса, в отношении биоразнообразия и охраны почв оно даже может дать им фору. Многие пастбища вовсе не так необитаемы, как кажется издали. В историческом контексте испанское отгонное животноводство не выглядит экологическим самоубийством: для этого оно было слишком долговечным, в том числе и после запрета Месты. Уже в XVI веке численность овец пошла на убыль: признак того, что хозяйство стало постепенно входить в соответствие с емкостью пастбищ. Настаивая на сохранении залежей и тормозя тем самым интенсификацию сельского хозяйства, Места навлекла на себя проклятие аграрных реформаторов, но не обязательно экологов. Кроме того, после отмены привилегий Месты испанское отгонное животноводство стало более внимательным к интересам крестьян. Сегодня историк ошеломленно наблюдает, как оставшееся еще в Испании отгонное животноводство набирает популярность не только у природоохранников, но и у крестьян! Природоохранники называют его «великим походом за природу» и «наиболее экологичной формой животноводства», а крестьяне торжественно приветствуют отары овец, вновь пустившиеся в путь по своим древним маршрутам! (См. примеч. 69.)

Если сегодня экологическую историю Испании со времен Реконкисты[176], а иногда и ранее, считают трагической, несмотря даже на то что испанская флора по разнообразию видов занимает первое место в Европе, то аргументом для этого служит в первую очередь утрата лесов. Считается, что когда-то, в Средние века или еще до них, большая часть Пиренейского полуострова была покрыта лесами, тогда как сегодня обширные районы во внутренней части страны кажутся путешественнику с Севера почти пустыней. Напрашивается гипотеза о неслыханном для Европы экологическом фиаско, а вместе с ней приходит подозрение – может быть, колониализм послужил причиной не только упадка экономики, но и небрежительного отношения испанцев к окружающей среде? И в самом деле, Фердинанд и Изабелла наделили Месту привилегией рубить «небольшие деревья» на корм овцам. В XIX веке, в эпоху создания искусственных лесов, испанцы слыли заклятыми врагами лесов. Руководитель Лесной академии в Тарандте Карл Генрих фон Берг видел у испанцев, в особенности у кастильцев, «присущую этому народу ненависть к деревьям», позволявшую им спокойно наблюдать за тем, как тысячи коз «отвратительно обгладывают леса», и объяснял ее происхождение однобокостью интересов выпаса и земледелия. Джордж П. Марш находит подтверждения «вошедшей в поговорку ненависти испанцев к деревьям» уже в XVI веке и считает испанцев единственным в Европе народом, который не занимался ни охраной, ни созданием лесов и даже, наоборот, вел «систематическую войну против сада Божьего» (см. примеч. 70).

Очевидно, во многих случаях уничтожение лесов явно не управлялось сверху. В испанской истории также нет недостатка в королевских установлениях по защите леса. Как и в Центральной Европе, они появляются в XIV веке и достигают кульминации в XVI веке при Карле V и Филиппе II. Филиппа, любителя королевских лесов и фландрских садов, его биограф Генри Кэмен назвал даже «одним из первых экологических правителей»! (См. примеч. 71.) Но и в период расцвета лесной политики ее практическое воплощение, видимо, было ничтожным.

Вероятно, не только власть Месты, но и колониализм был виновен в том, что испанцы так мало ценили лесные ресурсы своей страны. Уже с XVI века Испания получала корабельный лес из Центральной Америки, в первую очередь с Кубы. Лишь в 1748 году, когда морское величие Испании уже давно ушло в прошлое, был издан «Приказ о защите и поддержке корабельных лесов» с подробными предписаниями о создании искусственных лесов, который в некоторых районах Кастилии встретил сопротивление. В XIX веке испанская лесная политика следовала немецким моделям, но именно в тот период либерализация лесного хозяйства привела к самым мощным в новой истории страны вырубкам (см. примеч. 72).

Однако история испанских лесов Нового времени состоит не только из поражений. С победой Реконкисты во многих провинциях появились отвергаемые исламом свиньи. Здесь, как и повсюду, откорм свиней стал сильнейшим стимулом к сохранению дубрав. К нему добавился мотив производства пробки из коры пробкового дуба. Мир этих дубрав резко отличается от мира овечьих пастбищ, в нем нет ни следа от испанской неприязни к деревьям. Кроме того, лесное хозяйство при составлении своих отчетов обычно обходит своим вниманием «маторраль» (matorral), кустарниковые заросли, похожие на французский маквис. Масштабам лесного хозяйства они не соответствуют, однако экологи ценят их сегодня больше, чем многие недавно посаженные искусственные леса. В 1985 году испанские защитники природы окружили живой цепью бульдозеры, которые должны были перекопать и подготовить к лесопосадкам поросшие маторралем участки! (См. примеч. 73.)

Германской части Европы сегодня приписывается особенно высокая степень лесного сознания. Тем сильнее бросается в глаза, что в Новое время, когда в Центральной Европе усилилось стремление к охране леса, из всех стран северо-запада именно Нидерланды и Англия, мировые колониальные державы, интересовались лесами меньше всего. Голландия стала одной из самых безлесных стран, зато в Германии «голландская» лесоторговля была крупнейшим в XVIII веке лесным бизнесом. У колониальных держав хватало средств для импорта леса из Центральной Европы, Скандинавии, Прибалтики, а также из-за океана. Судя по таможенным регистрам, объем леса, перевозимого в западном направлении через Датские проливы, с XVI до XVIII века вырос в 80 раз (см. примеч. 74).

В 1664 году в Англии была издана «Сильва» Джона Ивлина – самый известный в XVII веке призыв к выращиванию лесов. Более 100 лет эту книгу переиздавали, цитировали и переписывали под разными именами. Тем не менее на Британских островах посадки леса так и остались «скорее джентльменским хобби, чем серьезным бизнесом». С XVIII века английские поэты и художники-пейзажисты воспевали лес не меньше, чем немецкие романтики, но эта любовь принесла больше пользы паркам, чем сплошным высокоствольным лесонасаждениям. Правда, в то время в Англии, видимо, были еще широко распространены дровяные низкоствольные леса. Их устойчивость обеспечивалась характерным способом пользования – периодическими рубками с оставлением на корню ствола и крупных ветвей, дававших новые побеги. Лишь каменный уголь уничтожил мотив к сохранению низкоствольных лесов (см. примеч. 75).

К экологическим последствиям колониализма нужно отнести и импорт гуано из Перу, начатый Англией около 1840 года. С этого времени сельское хозяйство уже не стремилось к балансу между земледелием и выпасом скота. Дефицит удобрений, то есть недостаток природной устойчивости, можно было восполнить за счет гуано. Теперь стало возможным и триумфальное шествие ватерклозета, лишившего сельское хозяйство человеческих экскрементов. Но гуано восстанавливалось бесконечно медленнее, чем его добывали в те годы. В глазах Либиха британское сельское хозяйство было вершиной аграрного хищничества, а гуано лишь прикрывало давно наступивший экологический кризис (см. примеч. 76).

Остановимся и на огораживании открытых прежде полей для целей овцеводства и интенсификации сельского хозяйства[177]. Этот процесс начался в XVI веке и достиг кульминации во второй половине XVIII. Он тоже относится к последствиям колониализма (по крайней мере косвенным) и вызванного им усиления ориентации на внешнюю торговлю. До середины XVIII века огораживания проводились в основном соответственно частным соглашениям и вызывали недовольство со стороны государства. Но примерно с 1750 года этот процесс стал определяться актами Парламента и принял такие масштабы, что «в революционном темпе» изменил английский ландшафт. Высокие доходы от торговли шерстью и в Испании, и в Англии дали сильнейший толчок развитию овцеводства. В обеих странах социальные затраты на рост овечьих отар вызывали яростные споры, уже в «Утопии» Томаса Мора (1516) звучала жалоба на то, что овцы притесняют людей. Понятие «общественного блага» в Англии возникло как лозунг против огораживаний (см. примеч. 77). Однако экологические последствия шерстяного бума в Англии резко отличались от испанских: здесь, в условиях набирающего силу права частной собственности, он привел не к расширению коллективных пастбищ в ущерб земледелию, а наоборот, к сочетанию овцеводства и земледелия на ограниченном пространстве и с полной свободой действий землевладельца.

Прежние общинные поля с их обязательным севооборотом и обширными пастбищами, вероятно, наносили не такой вред плодородию почв, как утверждали авторы аграрных реформ. Тем не менее можно допустить, что экологический баланс благодаря огораживанию был в целом улучшен. Легче стало собирать столь ценное удобрение как овечий помет, а живые изгороди, ставшие еще более ярким элементом английского ландшафта, по сей день не только радуют любителей природы, но и служат источником древесины. Автор немецкой экономической энциклопедии Иоганн Георг Крюниц писал в 1789 году, что хотя англичане и вырубили все свои леса, но не ощущают дефицита дерева, так как все их поля окружены «живыми изгородями и деревьями». Правда, как замечали уже некоторые современники, интенсификация земледелия в некоторых местах повысила угрозу сверхэксплуатации почв. Прежде, когда ориентация была в основном на натуральное хозяйство, а не на рост, такая опасность была ниже. В целом коммерциализация английского сельского хозяйства привела к повышению специализации, а вместе с тем разделила земли на «пахотные» (arables) и «пастбищные» (pasturables). Немецкий специалист по аграрным реформам Таер критиковал такую систему за потерю большого количества удобрений. Экологические возможности огораживания были перечеркнуты тенденцией к разделению труда в сельском хозяйстве (см. примеч. 78).

Особый путь Европы в лесном хозяйстве с его направленностью на устойчивость не так заметен в Испании, Нидерландах и Англии, как во Франции, а прежде всего в Центральной Европе. Германия, среди прочего и потому, что она дольше других не имела колоний и полностью зависела от собственных ресурсов, стала родиной разведения высокоствольных лесов. Преимущества децентрализации в Германии были выражены ярче, чем в странах, ранее ставших национальными государствами. Здесь могли развиваться различные региональные теории и практики лесоводства, в то время как во Франции попытка введения централизованной лесной политики, начатая при Кольбере, имела менее серьезные перспективы. Дихотомия между «научным» лесоводством и локальным эмпирическим опытом в Германии была не столь резкой, как во многих других странах.

Итак, особенности развития Европы вывели ее вперед не только в экономическом, но и в экологическом отношении. Несколько нарушил эту картину колониализм, открывший границы для ресурсов. Но и преимущества Европы в сочетании с экономической динамикой несли в себе угрозу. Европейские условия гораздо лучше, чем условия других цивилизаций, смягчили и скрыли опасности экономического роста и тем самым способствовали полному высвобождению этой динамики. Только у экологически грубого, относительно устойчивого к кризисам сельского хозяйства могли появиться беспримерные в истории амбиции в получении урожая. Только в регионах с обширными лесами и стабильным лесным хозяйством металлургия смогла выйти на такой путь, который позволил ей расти вплоть до массового внедрения нового ресурса – каменного угля, открывшего, в свою очередь, перспективы нового роста. Только полноводные земли могли породить такой тип индустриальной цивилизации, для которого совершенно естественно потреблять гигантские объемы воды, а в тяжелые времена даже перебрасывать ее в засушливые регионы. Только страны с дееспособными коммунальными и региональными институтами, способными смягчить, если не ликвидировать, экологические последствия от развития промышленности, смогли так провести индустриализацию, что она не удушила саму себя, а набрала силу и популярность. Экологические пределы экономического роста были таким образом не устранены, но отодвинуты и завуалированы. Соответственно чувство относительной безопасности, которое сумели создать европейские институты в союзе с более или менее стабильными экологическими условиями, есть не более чем обманка. Обманчива и привлекательность «европейской модели» для остального мира. Пока мы мыслим исключительно в экономических категориях, мы можем сколько угодно считать Европу примером для подражания. Но с экологических позиций ясно, что многое в успехе Европы объясняется ее уникальными условиями и что для других стран попытки подражать ей могут оказаться дорогой в никуда.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.