Мои беседы*

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мои беседы*

I1

Министерство общественных работ помещается вместе с министерством труда и министерством земледелия в лицее на маленькой площади Long-Champ. Не знакомый сколько-нибудь близко с Марселем Семба,2 с которым я хочу поговорить о создавшейся политической ситуации, я решаюсь зайти сперва к Густаву Кану,3 исполняющему при нем обязанности начальника личного кабинета.

Многие из моих читателей, конечно, знают, кто такой Густав Кан. Поэт выдающегося дарования, он еще молодым человеком выступил в первом ряду той густой колонны символистов, которая ознаменовала собой конец прошлого столетия. Его поэмы если не поставили его рядом с великими именами символизма, с великими «мэтрами», то во всяком случае отвели ему почетное место среди крупных представителей этого течения. Но не меньше, чем своими поэмами, послужил Кан самоопределению символизма, его оценке своими теоретическими работами. Изучать символизм, минуя книги и статьи Кана, невозможно.

Между произведениями Кана я невольно припоминал, когда шел на свидание с ним, его известную оду к Толстому, как поборнику мира. Поэт, приветствовавший величайшего врага войны, в настоящее время занимает крупный пост в министерстве национальной обороны, в министерстве, которое ведет самую кровавую войну, когда-либо отмеченную историей.

Но что ж тут удивительного, если его патроном является не кто иной, как автор книги «Давайте короля или заключайте мир»,4 книги, под кусательной иронией которой раздался призыв к миру, быть может, наиболее смелый за эти 44 года истории Франции.

Я застаю Кана за работой. Когда я предложил ему по французскому обычаю устроить свидание в кафе, чтобы переговорить без помехи, он только печально улыбнулся и махнул рукой. «Какие там кафе, — сказал он, — у нас едва хватает времени на необходимый сон и обед, мы завалены работой».

Я думаю также, что официальное положение, занимаемое поэтом и для него самого непривычное, заставляет его быть немного настороже. В другое время мы видели бы друг в друге только писателей, а сейчас он — начальник кабинета, а я — журналист.

Зато он внимательно расспрашивает меня о России. Не только с точки зрения военной — тут он осведомлен не меньше меня во всяком случае, — но главным образом с точки зрения, так сказать, бытовой. Я, конечно, рассказываю ему охотно обо всем, что знаю, и многое из того, что думаю.

С большой любезностью Кан соглашается мне устроить разговор с Семба во всяком случае. Он с уверенностью обещает, что на другой день в 4 часа министр-социалист не только примет меня, но и, наверное, воспользуется моим посредничеством, чтобы обратиться по примеру Э. Вандервельде с несколькими словами к русским единомышленникам.

Так оно и случилось. На другой день в 4 часа я был в кабинете Семба, который с первых же слов сказал мне:

«Вы понимаете, что мое положение несколько затруднительно. По моему мнению, линия поведения всякого социалиста в настоящее время, — исключая, конечно, социалистов немецких и австрийских, — поразительно ясна. Но тем не менее, по-видимому, для некоторых возникают сомнения в исполнении ими своего долга. Я очень хочу по мере своих сил содействовать пониманию всяким из моих товарищей происходящего. Но вместе с тем мое положение члена кабинета, разнородного по своему составу, накладывает на меня более узкие рамки для выражения моих надежд, чем я, быть может, хотел бы. Во всяком случае я прошу вас сообщить несколько строк, с которыми я считаю уместным обратиться к русской демократии».

«Я хотел бы, чтобы вы сказали русским друзьям, что мы вместе вынуждены вести борьбу, в которой недопустима никакая робость. Мы с Гедом представляем во французском правительстве социалистическую партию. С тех пор как мы выполняем наши функции, мы все время считали необходимым поддерживать самый интимный контакт с нашими товарищами и не терять уверенности в их постоянном одобрении. Вот почему я уверен, что говорю не только от моего имени, но и от имени моей партии, когда рекомендую вам заклинать русских товарищей выполнять повсюду свой долг в борьбе против Германии и Австрии. Триумф этих держав означал бы собою победу грубой силы. Дело союзников — правое. Их победа принесет с собою свободу Европе. Эта цель достаточно благородна, чтобы заставить нас забыть пока все остальные недовольства и протесты. Я замечаю, что русские, подобно французам, всегда хранят в глубине сердца идеализм и веру в право, встречающие часто насмешки со стороны немцев. Лично мое впечатление таково, что победа не только послужит делу общественного прогресса, но и — это я считаю не менее драгоценным — также личному улучшению каждого из нас. После победы союзные народы останутся теснейше связанными. И у каждого из них право будет иметь большие шансы определить собою дальнейший ход развития цивилизации. Что касается меня лично, я очень рассчитываю на скрытые еще и многим неизвестные сокровища славянской души. Достаточно прочесть произведения ваших великих писателей, особенно Горького, чтобы научиться чтить эти дарования вашего народа. Я говорю именно о чувстве симпатической солидарности, которая открывает в сердце каждого русского рабочего источник самой широкой любвеобильности».

И Семба добавил:

«Союз наших наций может быть до крайности плодотворным. Всякая характеристика отдельных народов грозит быть поверхностной, но мне всегда англичане представляются высшим выражением личного достоинства, энергии, несокрушимости; француз — как человек, способный к благородному энтузиазму и в то же время обладающий духом высокой находчивости; русский же кажется мне каким-то инстинктивным, врожденным христианином. Я говорю здесь, конечно, не о догматической, не о церковной стороне дела. Я сам в этом смысле отнюдь не христианин. Я говорю о моральном средоточии христианства, о заповеди „возлюбите друг друга“, которая находит в русской душе почву, несравненно более подготовленную, чем в какой бы то ни было другой».

Вторая часть нашей беседы заключалась главным образом в более или менее подробных ответах с моей стороны на вопросы Семба.

Наружность министра-социалиста бросилась бы в глаза всюду. Небольшого роста, спокойный в своих манерах, он сначала кажется холодным, осторожным, прозаическим. От обыкновенного культурного буржуа его отличают, однако, вьющиеся волосы, густая, довольно длинная борода, роднящая его скорее с типом здешнего анархиста, устроившегося, признанного. Но потом вы замечаете под этими кудрями большой красоты широкий лоб, под золотыми очками — необыкновенно живые глаза, под усами — такие же подвижные губы. В этих серых глазах очень часто, правда, сверкают искры иронии, губы любят складываться в тонкую, умную усмешку. Семба недаром слывет едва ли не первым остряком, как на трибуне, так и с пером в руках. Но те же глаза смотрят иногда внимательно, строго, как будто печально… И именно в те минуты, когда Семба говорит о праве, о не менее драгоценном, чем социальный прогресс, личном самоусовершенствовании, об альтруизме русской души. Нет, все это не простые слова для Семба, не либеральная фразеология. Семба действительно глубокий идеалист, каким был Жорес.5 Этика и эстетика играют в его жизни, его деятельности, его мировоззрении чрезвычайно большую роль. Быть может, его блестящая ирония, его парадоксы, его шутка даже вредят ему в этом смысле.[6]

Семба гораздо серьезнее своего слишком яркого наряда, хотя, быть может, именно этот наряд, такой изящный и такой вместе общедоступно-привлекательный, и сделал его первым человеком Французской социалистической партии после Жореса.

II

Я не сказал бы, что Семба и Гед — полная противоположность. Но все же во многом они действительно контрастируют. В Семба живет дипломат, он осторожен и сдержан. Гед весь пылает. Он не может и не хочет скрывать чего бы то ни было, он договаривает до конца, ставит точки над i, не чувствует себя ответственным министром, остается, как всегда, агитатором. Семба в высокой мере присуща ирония, несколько холодное остроумие. Гед никогда не шутит и очень редко смеется. Если смеется, то в большинстве случаев желчно. Он страшно серьезен в своем постоянном, юношеском, странном в этом старике кипении. Но вместе с тем — и тут они словно на мгновение меняются своими ролями — Семба по своим воззрениям откровенный идеалист, а Гед — научный социалист, человек догмы, фанатик марксистского материализма.

Но меняются они ролями только на минуту. И вот уже оба соприкасаются в одном пункте, который является, быть может, существеннейшим, а потому и не допускающим определения двух вождей современного французского социализма как противоположностей. Действительно, за материализмом Геда лежит пламенный энтузиазм, неукротимый порыв к справедливости, сердце, полное любви, сострадания и надежды. Лицо Геда не обращено к прошлому, он сравнительно мало занимается и анализом настоящего. Его глаза постоянно вперены в будущее. Он прежде всего пророк коллективизма. Во всяком случае движущей силой в его душе является любовь, жажда улучшения, возвышения жизни. Но то же самое представляет собой и святая святых Семба.

Не так-то легко было отыскать «министерство без портфеля». Я при этом попал даже в смешной просак. По меньшей мере трех ажанов спрашивал я о министребез портфеля. Но так как в мозгу моем сидел еще и министр труда, то четвертого я спросил о министребез работы, чем его немало насмешил. Смеяться-то он смеялся, но указаний мне не мог дать никаких. Отправился я в мэрию, оттуда в муниципальную полицию. Подозрительный субъект, прозванный «центральным комиссаром», очевидно долженствующий знать, где кто живет, глубокомысленно подумав, высказал наконец мысль, что мосье Жюль Гед должен жить в отеле «Байон». В отеле «Байон» мне сказали, что «министерство без портфеля» помещается там же, где и министерство общественных работ. Вот тебе раз! Исходить чуть не весь город и вернуться в то самое здание, откуда вышел! Однако и это оказалось неверным. Наконец, швейцар министерства догадался послать меня в префектуру. Действительно, «министерство без портфеля» устроилось там.

Я прошу, однако, читателей принять во внимание, что моя обмолвка насчет «министерства без работы» отнюдь не имела под собой почвы. По-видимому, в этом министерстве работают не меньше, чем в других. В четырех больших комнатах идет невообразимое щелканье пишущих машин и, не разгибая спины, что-то пишут, читают, считают многочисленные молодые люди. Жюль Гед, наверное, взял на себя большую и ответственную часть каких-либо непредвиденных задач правительства, потому что иначе, конечно, он не назвал бы своего нынешнего положения «боевым постом»…

Самое отрадное впечатление получил я при первом же взгляде на Геда. Последний раз я видел его года два тому назад. Он был желтый, как лимон, показался мне невероятно утомленным. Несколько слов, которые он сказал тогда, он выкрикнул фальцетом, ужасно волнуясь и жестикулируя с болезненной нервностью.

Ничего подобного теперь. Давно уже я не видел Геда таким здоровым, молодым и бодрым. Опять под его бровями горят эти добрые глаза. Опять развеваются его волосы, словно под ними проходит дыхание каких-то мощных веяний будущего, опять поражает сухой энергией линий это орлиное лицо, обрамленное внизу бородой пророка Ильи.

Говорит Гед с огромным увлечением, и сразу же становится ясным, что я не смогу использовать и четвертой части того, что он мне говорит, что притом придется использовать лишь четвертую часть, наименее интересную. Но и она, конечно, остается интересной.

«Все остается верным в нашем анализе, — говорит Гед. — Война имеет чисто экономический характер, ее внутренние причины вытекают из столкновения материальных интересов. Что бы там ни говорили, но Англия никогда не вступила бы в эту войну, если бы успех в ней не обещал ее буржуазии сохранения мирового господства на морях. Германия спровоцировала войну в момент, казавшийся ей наиболее удобным, потому что с ее быстро растущим населением, мощно развивающейся промышленностью она задыхается, хочет найти себе простор. Экономика — это, так сказать, генерал-бас истории. Германия вместе со своим экономическим владычеством несет господство грубых форм, в ней феодализм оказался невероятно живучим. Но война ведется и должна вестись со всей энергией для защиты стран и для нанесения решительного удара Германии».

Не все, конечно, верят в то, во что верит Жюль Гед. Но когда я смотрел в эти горящие глаза, следил за этими красноречивыми руками, рисующими что-то впереди, я невольно сознавал, что энтузиазм это подлинный, что передо мною совершенно убежденный человек.[7]

«Киевская мысль», 16 декабря 1914 г.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.