ПРИЛОЖЕНИЕ МАТЕРИАЛЫ, относящиеся до дуэли В. Д. Новосильцева с К. П. Черновым

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПРИЛОЖЕНИЕ

МАТЕРИАЛЫ,

относящиеся до дуэли В. Д. Новосильцева с К. П. Черновым

Записка о поединке Новосильцева с Черновым

«Летом в прошлом 1824 году флигель-адъютант Новосильцев, познакомясь в семействе генерал-майорши Черновой, находившейся тогда в имении своем близ села Рождествена, объяснил ей желание свое жениться на ее дочери и, объявив ей и прибывшему туда мужу ее генерал-майору Чернову, что имеет на то дозволение своих родителей, получил их согласие. Сговор и домашнее обручение сделаны были в августе месяце того года, а вскоре и свадьба назначена; но при наступлении сего времени Новосильцев под предлогом болезни отца своего отправился в Москву, дав слово возвратиться чрез три недели. С дороги писал он своей невесте, но по прибытии в Москву прекратил переписку и не только не возвратился к назначенному времени, но оставил семейство Черновых в течение трех месяцев без всякой вести. В продолжение сего времени Новосильцев приезжал в Петербург, но не только не был у невесты, но даже не уведомил о себе письменно. Лейб-гвардии Семеновского полка подпоручик Чернов, брат невесты, в декабре месяце 1824 года отправился в Москву, желая объясниться в сем деле с поручиком Новосильцевым и положить конец оному. В Москве, после объяснения их обоих по сему делу, Новосильцев объявил Чернову в присутствии военного генерал-губернатора и некоторых известных особ с обеих сторон, что никогда не оставлял намерения жениться на Черновой; после чего Чернов, называя его женихом сестры своей, извинился, что сомневался в его честности. Мать Новосильцева тогда же письменно изъявила родителям Чернова согласие на брак своего сына с их дочерью. Новосильцев дал обещание совершить свадьбу в течение шести месяцев, желая отложить оную, как говорил он, для того, дабы не дать поводу думать, что он был к тому вынужден, и Чернов принят был матерью и семейством Новосильцева как родной, пробыл в Москве около месяца и отправился в Петербург, куда поехал также и Новосильцев. Вскоре по прибытии их в Петербург Новосильцев сделал вызов Чернову за разглашенные будто бы сим последним слухи, что принудил его жениться. Чернов объяснил ему, что не только никогда не распускал таких слухов, но и не имел к сему намерения; Новосильцев удовольствовался сим объяснением и объявил при посредниках, что дело их остается в том положении, в коем оно в Москве находилось, т. е. что он женится в течение уреченного времени.

Хотя по всем вышепрописанным обстоятельствам все семейство Черновых не желало более иметь зятем Новосильцева, но подпоручик Чернов, по истечении положенного времени, желая дать сему делу приличный конец, требовал, чтобы Новосильцев отправился к отцу его в Могилев и там бы кончил оное, на что Новосильцев и дал письменное обещание. Подпоручик Чернов, не видя еще исполнения сего обещания, узнал, что отец его вынужден был сторонними средствами прислать Новосильцеву письменный отказ и что по сему случаю имел генерал-майор Чернов сильное огорчение. Подпоручик Чернов, чувствуя, что главною причиною сего был Новосильцев, сделал ему вызов 8 числа сего месяца, а 10 числа в 6 часов утра они стрелялись на пистолетах за Выборгскою заставою, и оба опасно ранены. Обстоятельства, в сей записке изложенные, основаны большею частию на письменных доказательствах и известны по изустным объяснениям самого подпоручика Чернова и некоторых других особ, заслуживающих вероятия.

Сентября 1825 г.».[15][16]

П. И. Бартенев

Из предисловия к публикации «Бумаг о поединке Новосильцева с Черновым» в сборнике «Девятнадцатый век»

«В августе 1824 г<ода> старик-отец Чернова уже собирается из Старого Быхова на свадьбу дочери. В ноябре того же года Сергей Чернов пишет брату Константину о необходимости отмщения: „Желательно, чтобы Новосильцев был наш зять; но ежели сего нельзя, то надо делать, чтоб он умер холостым, хотя сие прелестное творение заслуживает и лучшей участи“. В январе 1825 назначен поединок, по вызову Чернова, но он устранен в Москве (куда К. Чернов нарочно ездил) обещанием Новосильцева жениться и согласием матери на его брак. „Папинька и маминька недовольны твоей поспешной поездкой в Москву, — писал брату в Петербург Сергей Чернов от 13 января. — ибо когда мы там появились, то мать Владимира Дмитриевича (Новосильцева) тотчас известила главнокомандующего (гр. Сакена), который призывал папиньку и удивлялся, что его дети осмелились делать такой противозаконный поступок. Когда папинька узнал, что Великий Князь, зная, для чего ты едешь в Москву, с позволения Государя, сам тебе дозволил сию поездку, то он совершенно успокоился и при моих рассказах проливал слезы восхищения“. Но Новосильцеву самому не хотелось уже ехать в Старый Быхов к невесте. Он служил в лейб-гусарах и был одним из блестящих флигель-адъютантов. „Государь сердит за что-то на Владимира Дмитриевича (март 1825 г<ода>), — писал Сергей Чернов своему брату, — и не принял его, когда сей пришел являться“. Чернов написал ему оскорбительное письмо, и на этот раз (в июне 1825 г<ода>) сам Новосильцев в Москве вызвал его драться (у Пресненской заставы). Роковая встреча была отстранена князем Д. В. Голицыным: Новосильцев снова дал обещание жениться не позже пяти месяцев, и в Старый Быков отправлены успокоительные письма от родителей жениха. Но сей последний снова прибег к уклончивым ответам и на письменный вопрос Рылеева отвечал письмом к К. Чернову (15 августа), в котором говорил, что дело будет улажено исключительно между ним и родителями невесты, что посторонние не должны в него мешаться, что в сентябре он получит отпуск и поедет в Могилевскую губернию. Последствием были вызов со стороны Чернова и окончательный поединок».[17]

Е. П. Оболенский

Из «Воспоминаний о Кондратии Федоровиче Рылееве»

«К этому же времени, т. е. к половине 1824 года, должно отнести грустное событие, в коем Рылеев принимал участие как свидетель и которое грустно отозвалось в обществе того времени. Это была дуэль между офицерами лейб-гвардии Семеновского полка Черновым и лейб-гв<ардии> гусарского Новосильцевым. Оба были юноши с небольшим 20-ти лет, но каждый из них был поставлен на двух, почти противоположных, ступенях общества. Новосильцев — потомок Орловых, по богатству, родству и связям принадлежал к высшей аристократии. Чернов, сын бедной помещицы Аграфены Ивановны Черновой, жившей вблизи села Рождествена в маленькой своей деревушке, принадлежал к разряду тех офицеров, которые, получив образование в кадетском корпусе, выходят в армию. Переводом своим в гвардию он был обязан новому составу л<ейб>-гв<ардии> Семеновского полка, в который вошло по целому баталиону из полков: императора австрийского, короля прусского и графа Аракчеева. Между тем у Аграфены Ивановны Черновой была дочь замечательной красоты. Не помню, по какому случаю Новосильцев познакомился с Аграфеной Ивановной, был поражен красотою ее дочери и после немногих недель знакомства решился просить ее руки. Согласие матери и дочери было полное. Новосильцев и по личным достоинствам, и по наружности мог и должен был произвести сильное впечатление на девицу, жившую вдали от высшего, блестящего света. Получив согласие ее матери, Новосильцев обращался с девицей Черновой как с нареченной невестой; ездил с нею один в кабриолете по ближайшим окрестностям и в обращении с нею находился на той степени сближения, которая допускается только жениху с невестой. В порыве первых дней любви и очарования он забыл, что у него есть мать, строгая Екатерина Владимировна, кавалерственная дама, рожденная графиня Орлова, без согласия которой он не мог и думать о женитьбе. Скоро, однако ж, он опомнился, написал к матери и, как можно было ожидать, получил решительный отказ и строгое приказание немедленно прекратить всякие сношения с невестой и семейством. Разочарование ли в любви, или боязнь гнева матери, или другая скрытая причина, но только Новосильцев по получении письма не долго думал, простился с невестой с обещанием возвратиться скоро и с того времени прекратил с нею все сношения. Кондратий Федорович был связан узами родства с семейством Черновых. Чрез брата невесты он знал все отношения Новосильцева к его сестре. После долгих ожиданий, в надежде, что Новосильцев обратится к нареченной невесте, видя, наконец, что он совершенно ее забыл и, видимо, ею пренебрегает, Чернов, после соглашения с Рылеевым, обратился к нему сначала письменно, а потом и лично с требованием, чтобы Новосильцев объяснил причины своего поведения в отношении его сестры. Ответ был сначала уклончивый, потом с обеих сторон было сказано, может быть, несколько оскорбительных слов, и, наконец, назначена была дуэль по вызову Чернова, переданному Новосильцеву Кондратием Федоровичем. День назначен, противники сошлись, шаги размерены, сигнал подан, оба обратились лицом друг к другу, оба опустили курки, и оба пали, смертельно раненные, обоих отвезли приближенные в свои квартиры — Чернова в скромную офицерскую квартиру Семеновского полка, Новосильцева в дом родственников. Кондратий Федорович отвез Чернова и не отходил от его страдальческого ложа. Близкая смерть положила конец вражде противников. Каждый из них горячо заботился о состоянии другого. Врачи не давали надежды ни тому, ни другому. Еще день, много два, и неизбежная смерть должна была кончить юную жизнь каждого из них. Оба приготовились к смертному часу. По близкой дружбе с Кондратием Федоровичем я и многие другие приходили к Чернову, чтобы выразить ему сочувствие к поступку его благородному, в котором он, вступаясь за честь сестры, пал жертвою того грустного предрассудка, который велит кровью омыть запятнанную честь. Предрассудок общий, чуждый духа христианского! Им ни честь не восстановляется и ничто не разрешается, но удовлетворяется только общественное мнение, которое с недоверчивостью смотрит на того, кто решается не подчиниться общему закону. Свежо еще у меня в памяти мое грустное посещение. Вхожу в небольшую переднюю, меня встретил Кондратий Федорович. Он вошел к страдальцу и сказал о моем приходе; я вошел и, признаюсь, совершенно потерялся от сильного чувства, возбужденного видом юноши, так рано обреченного на смерть; кажется, я взял его руку и спросил: „Как он себя чувствует?“ На вопрос ответа не было, но последовал другой, который меня смутил. Много лестных слов, не заслуженных мною (я лично не был знаком с Черновым), сказал мне умирающий. В избытке сердечной теплоты, молча пожал я ему руку, сказал ему то, что сердцем выговаривалось в этот торжественный час, хотел его обнять, но не смел коснуться его, чтобы не потревожить его раны, и ушел в грустном раздумье. За мною вошел Александр Иванович Якубович <…>. По обыкновению Александр Иванович сказал Чернову речь; ответ Чернова был скромен в отношение к себе, но он умел сказать Якубовичу то слово, которое коснулось тонкой струны боевого сердца нашего кавказца. Он вышел от него со слезою на глазах, и мы молча пожали друг другу руки. Скоро не стало Чернова, с миром высшим отошел он в вечность. В то же время не стало и Новосильцева. Мать и родные услаждали его последние минуты. В печальной колеснице, в сопровождении близких отвезли его гроб в родовой склеп куда-то далеко от Петербурга. Мать Чернова не знала о горестной судьбе возлюбленного сына. Кажется, он не желал, чтобы сообщили ей и в особенности сестре то грустное событие, которого исход был так близок и так неизбежен. Многие и многие собрались утром назначенного для похорон дня ко гробу безмолвного уже Чернова. Товарищи вынесли его и понесли в церковь. Длинной вереницей тянулись и знакомые и незнакомые, пришедшие воздать последний долг умершему юноше. Трудно сказать, какое множество провожало гроб до Смоленского кладбища. Все, что мыслило, чувствовало, соединилось тут в безмолвной процессии и безмолвно выразило сочувствие к тому, кто собою выразил идею общую, каждым сознаваемую и сознательно и бессознательно, идею о защите слабого против сильного, скромного против гордого. Так здесь мыслят на земле с земными помыслами! Высший суд, испытующий сердца, может быть, видит иначе; может быть, там, на небесах, давно уже соединил узами общей, вечной любви тех, которые здесь примириться не могли».

<Написано в 1856 году> {779, с. 83–85}.

Предсмертная записка Чернова (Писана рукою Александра Бестужева)

«Бог волен в жизни; но дело чести, на которое теперь отправляюсь, по всей вероятности обещает мне смерть, и потому прошу г-д секундантов моих объявить всем родным и людям благомыслящим, которых мнением дорожил я, что предлог теперешней дуэли нашей существовал только в клевете злоязычия и в воображении Новосильцева. Я никогда не говорил перед отъездом в Москву, что собираюсь принудить его к женитьбе на сестре моей. Никогда не говорил я, что к тому его принудили по приезде, и торжественно объявляю это словом офицера. Мог ли я желать себе зятя, которого бы можно было по пистолету вести под венец? Захотел ли бы я подобным браком сестры обесславить свое семейство? Оскорбления, нанесенные моей фамилии, вызвали меня в Москву; но уверение Новосильцева в неумышленности его поступка заставило меня извиниться передним в дерзком моем письме к нему и, казалось, искреннее примирение окончило все дело. Время показало, что это была одна игра, вопреки заверения Новосильцева и ручательства благородных его cекундантов.[18] Стреляюсь на три шага, как за дело семейственное; ибо, зная братьев моих, хочу кончить собою на нем, на этом оскорбителе моего семейства, который для пустых толков еще пустейших людей преступил все законы чести, общества и человечества. Пусть паду я, но пусть падет и он, в пример жалким гордецам, и чтобы золото и знатный род не насмехались над невинностью и благородством души».[19]

Условия дуэли флигель-адъютанта Новосильцева с поручиком Черновым

«Мы, секунданты нижеподписавшиеся, условились:

1) Стреляться на барьер, дистанция восемь шагов, с расходом по пяти.

2) Дуэль кончается первою раною при четном выстреле; в противном случае, если раненый сохранил заряд, то имеет право стрелять, хотя лежащий, если же того сделать будет не в силах, то поединок полагается вовсе и навсегда прекращенным.

3) Вспышка не в счет, равно осечка. Секунданты обязаны в таком случае оправить кремень и подсыпать пороху.

4) Тот, кто сохранил последний выстрел, имеет право подойти сам и подозвать своего противника к назначенному барьеру.

Полковник Герман.

Подпоручик Рылеев.

Ротмистр Реад.

Подпоручик Шипов».[20]

К. Ф. Рылеев <На смерть Чернова>

Клянемся честью и Черновым

Вражда и брань временщикам.

Царей трепещущим рабам.

Тиранам, нас угнесть готовым.

Нет! Не Отечества сыны

Питомцы пришлецов презренных.

Мы чужды их семей надменных:

Они от нас отчуждены.

Так, говорят не русским словом.

Святую ненавидят Русь.

Я ненавижу их, клянусь,

Клянуся честью и Черновым.

На наших дев, на наших жен

Дерзнет ли вновь любимец счастья

Взор бросить, полный сладострастья.

Падет, Перуном поражен.

И прах твой будет в посмеянье,

И гроб твой будет в стыд и срам.

Клянемся дщерям и сестрам:

Смерть, гибель, кровь за поруганье.

А ты, брат наших ты сердец.

Герой, столь рано охладелый,

Взносись в небесные пределы:

Завиден, славен твой конец.

Ликуй, ты избран Русским Богом

Нам всем в священный образец.

Тебе дан праведный венец.

Ты чести будешь нам залогом

«Вчера дрались здесь на пистолетах молодой Новосильцев, сын Орловой, и брат его бывшей невесты Черневский, Черневич что ли? Оба тяжело и опасно ранены: Новосиль<цев> в бок, а тот в голову. У Новосиль<цева> секундантами были Герман и Реад, и, следовательно, все происходило в порядке».[21]

«Пресловутая битва московской спеси с петербургской простотой, столь славно и столь несчастливо для обеих сторон окончившаяся, занимала нашу публику в течение полумесяца. Тут представляется нечто новое, похожее на так называемое общее мнение, но да избавит нас Бог от сей заразы!

Между тем как грамотеи рассматривали с важностию, почему бедный подпоручик, неизвестный в жизни, помрачил магнатов в день своего погребения пышностию и многолюдством. — толкучий рынок, выпуча глаза, искал насладиться лицезрением попа в козлиной шкуре».[22]

«В самый год кончины государя Александра Павловича был в Петербурге поединок, об котором шли тогда большие толки: государев флигель-адъютант Новосильцев дрался с Черновым и был убит. Он был единственный сын Екатерины Владимировны, рожденной графини Орловой (дочери Владимира Григорьевича, женатого на Елизавете Ивановне Стакельберг), от брака с Дмитрием Александровичем Новосильцевым. У них этот сын только и был. Екатерина Владимировна <…> была во всех отношениях достойная, благочестивая и добрейшая женщина, но мужем не очень счастливая: он с нею жил недолгое время вместе, имея посторонние привязанности и несколько человек детей с „левой стороны“. Сын Новосильцевой, по имени Владимир, был прекрасный молодой человек, которого мать любила и лелеяла, ожидая от него много хорошего, и он точно подавал ей великие надежды. Видный собою, красавец, очень умный и воспитанный как нельзя лучше, он попал во флигель-адъютанты к государю, не имея еще и двадцати лет. Мать была этим очень утешена, и так как он был богат и на хорошем счету при дворе, все ожидали, что он со временем сделает блестящую партию. Знатные маменьки, имевшие дочерей, ласкали его и с ним нянчились, да только он сам не сумел воспользоваться благоприятством своих обстоятельств. Познакомился он с какими-то Черновыми; что это были за люди — ничего не могу сказать. У этих Черновых была дочь, особенно хороша собою, и молодому человеку очень приглянулась; он завлекся и, должно быть, зашел так далеко, что должен был обещаться на ней жениться. Стал он просить благословения у матери, та и слышать не хочет: „Могу ли я согласиться, чтобы мой сын, Новосильцев, женился на какой-нибудь Черновой, да еще вдобавок на Пахомовне: никогда этому не бывать“. Как сын ни упрашивал мать — та стояла на своем: „Не хочу иметь невесткой Чернову Пахомовну — экой срам!“ Видно, орловская спесь брала верх над материнскою любовью. Молодой человек возвратился в Петербург, объявил брату Пахомовны, Чернову, что мать его не дает согласия. Чернов вызвал его на дуэль.

— Ты обещался жениться — женись или дерись со мной за бесчестие моей сестры.

Для дуэли назначили место на одном из петербургских островов, и Новосильцев был убит. Когда несчастная мать получила это ужасное известие, она тотчас отправилась в Петербург, горько, может статься, упрекая себя в смерти сына. На месте том, где он умер, она пожелала выстроить церковь и, испросив на то позволение, выстроила. Тело молодого человека бальзамировали, а сердце, закупоренное в серебряном ковчеге, несчастная виновница сыновней смерти повезла с собою в карете в Москву. Схоронили его в Новоспасском монастыре. Лишившись единственного детища, Новосильцева вся предалась Богу и делам милосердия и, надев черное платье и чепец, до своей кончины траура не снимала. Кроме церкви митрополита Филарета, которого очень уважала, и самых близких родных, она нигде не бывала, а первое время никого и видеть не хотела. Она была в отчаянии и говорила Филарету: „Я убийца моего сына; помолитесь, владыка, чтоб я скорее умерла“ {143. с. 289–291}.

Столкновение с самого начала приобрело политический оттенок, в особенности из-за неравного положения соперников в обществе. Новосильцев принадлежал к самой верхушке российской аристократии — наследник Орловых, любимец императора, блестящий офицер, ставший в двадцать с небольшим лет флигель-адъютантом. Чернов же был из бедного провинциального дворянского рода; не имея ни состояния, ни связей, он мог рассчитывать только на свои личные качества — и на случай. Именно случай — так называемая „семеновская история“ — позволил ему стать офицером гвардии. Новосильцев был своим в большом свете, Чернов же был далек от светскости. Новосильцев мог себе позволить легкомыслие в личной жизни, а Чернов был болезненно чувствителен ко всем посягательствам на его честь.

Обострила ситуацию и придала делу именно политический смысл в первую очередь активная позиция окружения Чернова, состоявшего в основном из членов тайного общества. Наиболее заметную роль сыграл К. Ф. Рылеев. Будучи, с одной стороны, человеком, близким семейству Черновых (традиционно его считают кузеном Черновых, однако этим словом обозначали достаточно широкий круг родственников, и весьма вероятно, что Рылеев был просто старым знакомым семейства и соседом по поместью), а с другой — одним из активнейших декабристов-агитаторов, Рылеев участвовал в деле в качестве посредника, причем, очевидно, не столько искал пути к примирению соперников, сколько целенаправленно вел события к неизбежной и трагической развязке. Во многом именно благодаря ему обстоятельства дела стали достаточно широко и однозначно известны их общим друзьям-декабристам. Дуэль была воспринята как протест против всесилия и безнравственности аристократии. Умирающего Чернова посетили — и это был публичный жест — многие члены тайного общества.

Любопытно в этом отношении письмо декабриста Бригена Рылееву от 21 октября 1825 года. Бриген знал Новосильцева „посемейному“ и не воспринял дуэль как политическую, так как не представлял в качестве политической фигуры этого „весьма ограниченного, но доброго“ человека; он обратился к Рылееву с просьбой сообщить его „мнение“ об этом деле {74, с. 97}. Правда семейная „не сходилась“ с правдой политической.

Ф. М. Достоевский в „Бесах“ с некоторой долей иронии продемонстрировал аналогичный механизм общественной оценки поединка. Общество городка узнало о дуэли Ставрогина с Артемием Павловичем Гагановым: „Надо заметить, что по недавности события и по некоторым обстоятельствам, сопровождавшим его, на вечере о нем говорили еще с некоторою осторожностию, не вспух. <…> Между тем все, разумеется, жаждали, чтобы кто-нибудь заговорил вслух первый и тем отворил бы дверь общественному нетерпению. Именно надеялись на вышеупомянутого генерала, и не ошиблись.

Этот генерал <…> чрезвычайно любил, между прочим, в больших собраниях заговаривать вслух <…> именно о том, о чем все еще говорили осторожным шепотом. В этом состояла его как бы, так сказать, специальная роль в нашем обществе. <…>

Генерал заговорил как человек компетентный. Кроме того, что с Артемием Павловичем он состоял как-то в дальней родне <…>, он, сверх того, когда-то сам имел два поединка и даже за один из них сослан был на Кавказ в рядовые“ {67, т. 10, с. 232}.

Рылеев в истории дуэли Чернова выступал в роли, сходной с амплуа этого „компетентного“ генерала — своеобразного „застрельщика“ общественного мнения.

Особенно усилилось политическое понимание этой дуэли после смерти соперников (несмотря на то, что перед смертью они примирились) и достигло апофеоза 27 сентября 1825 года на похоронах Чернова. Нет ни малейшего преувеличения в словах Ю. М. Лотмана о том, что похороны Чернова превратились в „первую в России уличную манифестацию“ {708, с. 95}. Над могилой В. К. Кюхельбекер прочитал ставшее впоследствии знаменитым стихотворение „На смерть Чернова“ — своеобразную клятву и манифест декабристской чести. Общественное мнение приписывало это стихотворение перу К. Ф. Рылеева. Единого мнения в его атрибуции до сих пор нет {см. 96, примеч.; 707}.

Для многих современников эта дуэль стала одним из самых заметных событий преддекабристского периода.

Случалось, что ссоры вспыхивали и на собраниях молодых либералов или членов тайных обществ, но нам не известно ни одного случая, когда бы причиной столкновения были действительно политические разногласия. Легенда о ссоре М. С. Лунина с А. Ф. Орловым из-за неудачного выражения последнего о том, как должен думать „всякий честный человек“, — это, конечно же, анекдот, придуманный кем-то из „очевидцев“.

Итак, собственно политических дуэлей Россия практически не знала. Зато внешнеполитические перипетии достаточно часто приводили к настоящим дуэльным эпидемиям.

И когда еще только начинали сгущаться тучи над полем брани — оружие уже звенело (или гремело) на поле чести. И затем шпага не так быстро вкладывалась в ножны, когда заключался мир.

Вот один эпизод: „1809 год. Только что завершилась последняя в истории русско-шведская кампания <…>. Шведские войска эвакуируются, русские же отдыхают после побед, пируют с побежденными, веселятся и проказят.

В городе Або по тротуару, едва возвышающемуся над весенней грязью, движется компания молодых русских офицеров. Один из них, поручик Иван Липранди, весьма популярен у жителей и особенно жительниц города: от роду — 19 лет, участник двух кампаний, боевые раны, Анна IV степени и шпага за храбрость. Свободные часы он проводит в университетской библиотеке, читая на нескольких языках и ошеломляя собеседников самыми неожиданными познаниями…

Навстречу по тому же тротуару идут несколько шведских офицеров, среди которых первый дуэлянт — капитан барон Блом. Шведы не намерены хоть немного посторониться, но Липранди подставляет плечо, и Блому приходится измерить глубину финляндской лужи.

Дальше все как полагается. Шведы обижены и жалуются на победителей, „злоупотребляющих своим правом“, русское командование не хочет осложнений с побежденными, и Липранди отправляется в шведское офицерское собрание, чтобы сообщить, как было дело. Шведский генерал успокоен, но Блом распускает слух, будто поручик извинился. Липранди взбешен. Шведы, однако, уходят из города, а международные дуэли строго запрещены…

Договорились так: Липранди, когда сможет, сделает объявление в гельсингфорсских газетах, а Блом в Стокгольме будет следить за прессой“.

Через месяц в газетах появилось „приглашение“ Липранди, а вслед за ним — ответ Блома. „Весь город Або ждет исхода дуэли; в победе Швеции почти никто не сомневается“.

Соперники встретились: „Разъяренный Липранди <…> хватает тяжеленную и неудобную шпагу (лучшей не нашлось), отчаянно кидается на барона, теснит его, получает рану, но обрушивает на голову противника столь мощный удар, что швед валится без памяти, и российское офицерство торжествует“ {179, с. 126–127}.

Мы не удержались от довольно большой цитаты из блестящего очерка Н. Я. Эйдельмана, опиравшегося в описании дуэли на составленную самим Липранди „Записку о службе действительного статского советника И. П. Липранди <1860 год>“, хранящуюся в Рукописном отделе Российской государственной библиотеки в Москве.

Интересно, что Липранди в 1860 году (ему уже 70 лет) с гордостью вспоминает бретерские похождения своей молодости. Для него — одного из организаторов и резидентов российской военной разведки и тайной полиции, блестящего знатока Балкан, знакомого (и ученика) знаменитого Видока, самого ставшего „русским Видоком“ после инспирированного им дела Петрашевского и его кружка, приятеля Пушкина, пунктуального мемуариста, трижды опального, трижды проклятого, трижды нищего и одинокого — для него эта юношеская дуэль за честь российского офицерства стала чуть ли не единственным абсолютом, поступком, о котором не приходится сожалеть. А ведь казалось, что вся жизнь отдана Отечеству!

Но вернемся к дуэлям. Патриотизм и бретерство, чувство личной чести и боевой азарт образовывали некое единство, переплетаясь с рыцарским благородством и великодушием к противнику.

Вот еще одна история этих же времен: „Во время войны многие из русских офицеров были знакомы с финляндскими. Когда бывало перемирие, они с обеих сторон дружески сходились и пировали, как давнишние приятели. Потом прямо с такой пирушки они отправлялись на сражение и исправно убивали друг друга. Случалось также, что на веселой сходке русский офицер ссорился с финским, и ссора кончалась поединком. Раз П. за столом сказал, что с шведской стороны является много переметчиков. „Это какие-нибудь цыганы“, — отвечал шведский офицер. Завязался спор, и один из противников плеснул другому супом в лицо. После обеда решено было стреляться. Однако ж начальство успело предупредить поединок, отправив П. в турецкую армию. Через много лет после того П. приехал в финляндский город ***, где тогда жил прежний противник его, и, явясь к нему, приставил руку к его сердцу, как будто намеревался выстрелить. Через минуту они братски обнялись и радостно помянули былое“ {55, с. 364}.

Наиболее сложные взаимоотношения в конце XVIII — начале XIX века были у России с Францией. Французы были „своими чужими“ в русском обществе. Своими — по языку, по распространенности французской культуры; своими — поскольку многие эмигранты, покинувшие Францию в революционные и послереволюционные годы, нашли приют (а иногда и восторженный прием) в гостеприимной России. Но каждое обострение отношений между Россией и Францией сопровождалось вспышками патриотизма, подчас квасного и примитивного, с примесью наивной галлофобии, но обычно искреннего и самого воодушевленного. А. Н. Муравьев вспоминал: „Наступил знаменитый 1812 год. Ожидалась война с французами <…>. Дух патриотизма без всяких особых правительственных воззваний сам собою воспылал. Ненависть к французам и к иностранцам вообще развилась во всей ее силе между русскими и оставила глубокие корни в современниках; многие из них, дожившие доныне, ощущают какое-то отвращение к иностранцам, и особенно к французам, которое умеряется только усилием над самим собою, но при первом удобном случае проявляется в различных видах“ {123, с. 83–84}. Этот патриотизм, эта „ненависть к французам“ позднее стали причиной убийства купца Верещагина, обвиненного в шпионаже, случайно предотвращенной расправы над шестнадцатилетним Никитой Муравьевым, бежавшим с картой в кармане из родительского дома в действующую армию, нелепых смертей русских офицеров, не вовремя заговоривших по-французски, от рук крестьян-партизан. „Это отвращение выразилось еще в Петербурге частыми столкновениями между гвардейскими офицерами и членами французского посольства, которые, надмеваясь блистательными подвигами импер<атора> Наполеона I, держали себя очень гордо перед нами“ {123, с. 83–84}.

Патриотический подъем накануне войны и после ее начала живо, хотя и очень однобоко показан в романе M. H. Загоскина „Рославлев, или Русские в 1812 году“ (отделить патриотизм 1812 года от патриотизма автора 1831 года помогает пушкинский „Рославлев“). В самом начале романа некий русский „артиллерийский офицер“ (прообразом его был, по авторскому признанию, известный впоследствии партизан Александр Самойлович Фигнер) вызывает на дуэль какого-то француза, который необычайно вдохновенно воспевал победы своего императора и был заподозрен в том, что его вдохновение хорошо оплачено. Дуэль получилась уж очень карикатурной (видимо, водевильное настоящее директора московских театров Загоскина заслонило прошлое участника войны); и холодная, почти садистская жестокость „артиллерийского офицера“, и малодушие француза, и чувствительная любовь к Отечеству вмешавшегося в дело Рославлева кажутся утрированными. Интересно, что, акцентируя внимание на „патриотическом“ значении поединка, Загоскин поступается здравым смыслом и нормальными представлениями о чести: дуэль со шпионом, платным агентом — невозможна! Шпионов арестовывают или убивают на месте, а не вызывают на благородный поединок.

Загоскин немного по-обывательски изображает патриотический подъем, но не будем забывать, что обыватели во все времена — это самое искреннее большинство. Аналогичные эпизоды и настроения мы встречаем во многих мемуарах и письмах современников.

В течение всей войны, а особенно когда боевые действия вышли из пределов России, если в каком-либо городе в моменты перемирия встречались офицеры враждебных армий, неизбежно вспыхивали ссоры и вновь обнажалось оружие. После взятия Парижа и заключения мира ситуация еще более обострилась.

Николай Бестужев в романе „Русский в Париже 1814 года“ описывает, видимо, довольно типичную дуэль того времени. Русский гвардейский офицер Глинский в кофейне слышит, как некий француз ругает русских, „мальчиков“, которыми „напичкана“ русская гвардия, „не умеющих еще вести себя как должно с порядочными людьми“. Глинский, который был во фраке, а не в мундире, подходит к французу и, представляясь русским офицером, просит прекратить разговор в подобном тоне. Француз не обращает на эти слова никакого внимания, ведет себя вызывающе, отказывается назвать свое имя, и в конце концов Глинский, чтобы сделать дуэль неизбежной, вынужден оскорбить своего соперника. На поединке француз легко ранит Глинского и оказывается перед необходимостью выйти к барьеру и получить пулю с расстояния в десять шагов. Его трусость проявляется столь очевидно, что Глинский отказывается от выстрела.

Бестужев не акцентирует патриотический характер дуэли, для него гораздо важнее то, что герой, безнадежно влюбленный, „ищет смерти“, а его соперник просто трус и действительно негодяй. Дуэль расставляет всех на свои места, и каждый из соперников получает то, чего он заслуживает: один — презрение, другой — уважение как русских, так и французов. Однако первопричина дуэли все-таки в том, что „мы очутилися в Париже, а русский царь главой царей“.

Таких дуэлей было множество. „Французы в это время еще не привыкли к поединкам на пистолетах и предпочитали шпаги, но русские в бытность в Париже кончали все ссоры пулями и тем отучали многих сварливцев и охотников до дуэлей, заводивших сначала беспрестанные ссоры“ {11, с. 286}. И эти ссоры продолжались, пока русские были в Париже; впрочем, после недолгого возвращения Наполеона в 1815 году (так называемых „стадией“) французы, по словам А. Михайловского-Данилевского, стали „несравненно скромней“ {122, с. 249}.

С „международными“ дуэлями, конечно же, боролись. Александр I, например, „офицерам своей гвардии велел носить в Париже фраки“ {27, т. 2, с. 125}, — вероятно, для того, чтобы вид русских мундиров не ажитировал излишне французов. И если уж дуэль состоялась, важно, „чтоб император знал о ней прежде, нежели известие дойдет до него чрез парижскую полицию. Он не любит дуэлей, но если обстоятельства представлены ему верно, он смотрит на это сквозь пальцы; напротив того, бывали случаи, в которых оба противника наказывались за то только, что хотели утаить свое дело“ {11, с. 288}.

Впрочем, как уже говорилось, отношения офицеров враждующих стран представляли собой своеобразную рыцарскую „дружбу-вражду“: помимо поединков, они встречались за обеденным и за карточным столом, в театре и в салоне.

Практически всегда наполнялись политическим смыслом дуэли между русскими и поляками, даже если они возникали по пустячным поводам, — ссоры всегда вспыхивали за право первенствовать, чувствовать себя хозяином в Польше. Бретерская разгульная атмосфера среди приближенных цесаревича Константина в Варшаве сохранялась не только благодаря особенностям его характера или нравам его любимцев — так поддерживался воинственный дух в постоянно враждебном окружении.

Говоря о политических дуэлях, необходимо упомянуть и об „общественно-политических“ (назовем их так). Когда П. Я. Чаадаев опубликовал свое знаменитое первое „Философическое письмо“ (в 15-м номере „Телескопа“ за 1836 год), „студенты московского университета приходили к своему начальству с изъявлением желания оружием вступиться за оскорбленную Россию и преломить в честь ее копье <…>, граф Строганов, тогдашний попечитель, их успокаивал“ {69, с. 100}. Н. М. Языков, после того как написал свое знаменитое стихотворение „К не нашим“, получил картель, однако дуэль также не состоялась.

А вот еще похожий случай: „В это время[23] чиновник канцелярии гр. Каподистрия, близкий его сердцу по своему восточному происхождению, равно как и по религиозным и политическим убеждениям,[24] составил для императора Александра меморию о враждебном направлении всех университетов, упрекая их в безбожии и в духе противления всякой предержащей власти, установленной Богом. По приказанию нашего государя „Записка“ Стурдзы на французском языке напечатана была только для одних государей и членов Аахенского конгресса. Немногие ее экземпляры выкрадены были из типографии либералами и пущены в ход между студентами. Те из них, которые узнали настоящее имя автора, вызывали на дуэль Стурдзу, долго его преследовали и отыскивали по отелям на его возвратном пути в Россию <…>. Другие студенты прирейнских университетов наклепали составление этой „Записки“ на старика Коцебу“ {151, т. 2, с. 153}.

В чем-то сходна и общественная реакция на смерть Пушкина. Нам известны имена людей, желавших отмстить Дантесу: секундант Пушкина, его лицейский приятель К. К. Данзас; брат поэта Лев Сергеевич; Адам Мицкевич и оказавшийся в такой хорошей компании некто Баранов, „натура горячая и необузданная“, который „вызывался ехать в Петербург и драться с Дантесом, а если бы он отказался, отстегать его хлыстом“ {777, т. 1, с. 9}. Ни одно из этих намерений, как известно, не осуществилось. Да и не удивительно, ибо главным в данном случае, как и во всех подобных, был вызов, а не поединок.

Другой» сферой, в которой возникали ссоры, приводившие к дуэлям, была сфера служебная. Если политикой в России занимались немногие, то служили практически все. Служили по-разному: кто ради денег, кто ради чинов, кто «Царю и Отечеству», кто за компанию, не имея воображения и сил пойти поперек традиции, или, по выражению Д. Н. Свербеева, чтобы «выслужить себе хоть какой-нибудь чинишко, чтобы не подписываться недорослем» {757, т. 2, с. 232}. Различное отношение к службе — разная степень остроты восприятия того, что на службе происходит. Для одних служба была более или менее необходимой обузой или раздражающей деталью, для других она являлась действительно полем деятельности, и усомниться в их добросовестности значило задеть их честь.

Служебные столкновения, даже если они серьезно воспринимались их участниками, далеко не всегда могли привести к дуэли. Они предполагали, в первую очередь, официальный выход из ситуации — жалобу по команде и т. п. Чаще всего подобные столкновения происходили между людьми, стоящими на разных ступенях служебной лестницы, — между начальниками и подчиненными. Вызов на дуэль, оскорбление командира — это уже не дело чести, это бунт! Тут уже нельзя было рассчитывать на традиционные месяц крепости или разжалование с выслугой, тут грозила каторга не на словах, а на деле — так что должны были возникнуть особые причины, особая острота конфликта. Немного позднее мы подробнее остановимся на этой ситуации.

Но были и случаи столкновения равных, заканчивающиеся дуэлями.

Александр I запретил караулам проходить через Летний сад, чтобы не пугать имевшую привычку прогуливаться там императрицу Елизавету Алексеевну. Ротмистр кавалергардского полка H. H. Шеншин однажды пошел проверить, как выполняется этот запрет, и увидел штаб-ротмистра Авдулина, который вел караул по одной из аллей. Шеншин сделал ему замечание, тот возразил, офицеры наговорили друг другу грубостей. Дуэль произошла в самом начале мая 1811 года, и блюститель покоя императрицы был убит, а его соперник, по неизвестным нам причинам (наверное, сыграли роль какие-то связи или придворные интриги), не был наказан и продолжил службу {149, с. 110–111}. Подобных случаев было довольно много. В манеже и в походном строю, в ресторане и в офицерском собрании, за картами и за жженкой, в мундире и в халате — офицеры равно легко ссорились и хватались за оружие.

Ссоры вспыхивали не только между поручиками и ротмистрами, но и между генералами.

В конце 1807 года из-за разногласий с князем П. И. Багратионом и графом П. X. Витгенштейном был отставлен граф И. О. Витт. Он настолько обиделся на своих «недругов», что потребовался специальный высочайший рескрипт, предписывавший присматривать за Виттом, чтобы не допустить дуэли. Впрочем, по слухам, дуэль все-таки состоялась, и Витт срочно, не дожидаясь заграничного паспорта, уехал в Европу {149, с. 448–449}.

Сложился даже определенный стереотип: два военачальника, претендующие на первенство в армии или отряде, не выносят друг друга, и их отношения балансируют на грани дуэли, а могут и перейти за эту грань. Традиция эта сохранилась до конца века, и в 1898 году в Порт-Артуре дрались на дуэли генерал-лейтенанты Фок и Смирнов; причиной были разногласия по вопросу организации обороны города и порта. Дуэль прошла с соблюдением всех формальностей ритуала — порукой этом) служит участие в ней в качестве старшего посредника известного автора многих статей о дуэли Л. А. Киреева; впрочем, потребовалось всего несколько лет, чтобы убедиться в том, что Порт-Артуру эта дуэль не помогла.

Вот еще одна, немного загадочная история. В 1808 году в Финляндии пересеклись пути генерал-лейтенанта Николая Алексеевича Тучкова и генерал-майора князя Михаила Петровича Долгорукого. Последний был младшим братом князя Петра Петровича, любимца императора Александра I, которого, вероятно, ожидала блестящая военная и политическая карьера, если бы не ранняя смерть. О его кончине существует интересная легенда. В 1806 году Александр I, заключая мир с Наполеоном, побоялся, что П. П. Долгорукий, известный своими антинаполеоновскими настроениями, резкостью и прямотой в выражении своих чувств, помешает ходу переговоров. Император послал своего любимого генерал-адъютанта проинспектировать Турецкую армию. Князь Долгорукий столь близко к сердцу принял поручение, что в кратчайший срок провел инспекцию и, не тратя ни минуты зря, верхом по осенней слякоти, оставив всех сопровождающих, примчался в Петербург. Он доложил императору о результатах, а на следующий день заболел «от изнеможения» и вскоре умер. После смерти князя Долгорукого Александр I приблизил к себе его младшего брата — Михаила Петровича.

М. П. Долгорукий, несмотря на свою молодость (в 1808 году ему было только двадцать восемь лет; впрочем, брат был лишь двумя годами старше), еще в бытность свою в Париже продемонстрировал перед разборчивыми французами основательную образованность и быстрый ум, а затем в кампаниях 1805–1807 годов — храбрость и полководческие дарования, обещавшие ему блестящую военную карьеру. У молодого князя было еще одно замечательное качество — он нравился женщинам. По слухам, в него была без ума влюблена знаменитая красавица княгиня Евдокия Голицына (известная как «Princesse Nocturne» — «Княгиня Ночи»), но муж не дал ей развода. Существовало также предание, что в него была влюблена сестра императора, великая княжна Екатерина Павловна, и молодой красавец-генерал отвечал ей самой воодушевленной взаимностью. Вдовствующая императрица-мать была против этого романа и тем более брака, однако в конце концов Александр I и Екатерина уговорили мать, и согласие на брак было получено — но слишком поздно!

Итак, этот блестящий молодой генерал-адъютант, почти домашний человек в императорской фамилии, «горя желанием оправдать победой возлагаемые на него надежды Государя, <…> рвался в бой, не предвидя своей близкой кончины». Вот рассказ Н. С. Голицына со слов П. А. Тучкова (брата второго действующего лица этой истории): «По прибытии князя Долгорукого, он сразу предъявил Тучкову притязания на начальствование над войсками последнего в предназначенной им атаке, ссылаясь на данное ему, Долгорукому, самим Государем полномочие в бланке, им собственноручно подписанном. Тучков возразил на это, что, начальствуя над отрядом по воле и назначению главнокомандующего (Букогевдена), он не считал себя вправе, без ведома и разрешения последнего, уступить начальство другому лицу, притом младшему в чине. Князь Долгорукий, в крайней запальчивости, слово за слово, наговорил Тучкову дерзостей — и вызвал его на дуэль! Тучков возразил, что на войне, в виду неприятеля и атаки на него, двум генералам стреляться на дуэли немыслимо, а предложил вместо того решить спор тем, чтобы им обоим рядом пойти в передовую цепь и предоставить решение спора судьбе, т. е. пуле или ядру неприятельским. Долгорукий согласился, и шведское ядро сразу же убило его наповал! Это была уже не судьба и не слепой случай, а явно суд Божий!» {45, с. 101}.

Этот рассказ явно легендарен, и другие очевидцы смерти Долгорукого (среди которых были его адъютант граф Ф. И. Толстой — Американец и И. П. Липранди) описывают ее иначе, т. е., собственно, от того же шведского ядра, но без вызова Тучкову и «суда Божия» {см. 101, с. 343–348}.

В любом случае, этой истории немного не хватает эффектного конца — вот он: через два дня в Финляндию прибыл курьер, привезший приказ о производстве Долгорукого в чин генерал-лейтенанта, назначении корпусным командиром (на место Тучкова) и (по легенде) собственноручное письмо императора о том, что для брака с великой княжной Екатериной Павловной больше нет препятствий {см. 148, с. 391–401}.

Наконец, мы хотим привести рассказ Н. В. Басаргина еще об одной «генеральской дуэли»: «В 1823 г<оду> случилось происшествие, породившее много толков и наделавшее много шуму в свое время. Это дуэль генерала Киселева с генералом Мордвиновым; я в это время был адъютантом первого и пользовался особенным его расположением. Вот как это происходило».