Февральско-мартовский пленум

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Февральско-мартовский пленум

На состоявшемся сразу после гибели Орджоникидзе пленуме ЦК ВКП(б) Сталин, опираясь на результаты двух первых антибольшевистских процессов, подвел идеологическую основу под террористический удар, который обрушится на партию несколькими месяцами позднее. Сталин, Ежов, Молотов и другие выступавшие рисовали грандиозную картину терроризма и вредительства, развернувшегося в стране. Не заметив вредительства среди своих сотрудников, большевистские лидеры скомпрометировали себя. «Ошибка наших партийных товарищей состоит в том, что они не заметили глубокой разницы между троцкизмом в прошлом и троцкизмом в настоящем. Они не заметили, что троцкисты давно уже перестали быть идейными людьми, что троцкисты давно уже превратились в разбойников с большой дороги… Чем больше будем продвигаться вперед, чем больше будем иметь успехов, тем больше будут озлобляться остатки разбитых эксплуататорских классов, тем скорее они будут идти на более острые формы борьбы… Ошибочно было бы думать, что сфера классовой борьбы ограничена пределами СССР»[321], — говорил Сталин. Оппозиция, таким образом, представляется как авангард мирового капитализма, проникающий в советское общество, в том числе и в ее правящую элиту. Разгром этого авангарда в ходе все обостряющейся классовой борьбы становится предпосылкой мировой победы.

«Антитеррористическая» операция нависала своим острием над старой большевистской гвардией. Особенно резко Сталин выступал против процесса образования кланов в структуре ВКП(б): «Что значит таскать за собой целую группу приятелей?.. Это значит, что ты получил некоторую независимость от местных организаций и, если хотите, некоторую независимость от ЦК. У него своя группа, у меня своя группа, они мне лично преданы»[322].

Против саботажа местными кланами работы НКВД было направлено и выступление Н. Ежова на пленуме: «Я должен сказать, что я не знаю ни одного факта… когда бы по своей инициативе позвонили и сказали: „Тов. Ежов, что-то подозрителен этот человек, что-то неблагополучно в нем, займитесь этим человеком“… Чаще всего, когда ставишь вопрос об арестах, наоборот, защищают этих людей»[323].

Одним из важнейших итогов пленума стало согласие ЦК на арест Бухарина и Рыкова. Сталин готовился к уничтожению последнего интеллектуального центра, который сможет обеспечить управление хозяйством в случае отстранения Сталина от власти.

По существу, обвинения Бухарину и Рыкову были предъявлены уже на декабрьском пленуме ЦК, характерно — одновременно с принятием «Сталинской» конституции. При этом Сталин действовал не торопливо — ситуация все еще была под контролем. Дискутируя с Бухариным и Рыковым, доказывавшими свою невиновность, Сталин в то же время успокаивал свои жертвы: «Видите ли, после очной ставки Бухарина с Сокольниковым у нас создалось мнение такое, что для привлечения к суду тебя и Бухарина нет оснований. Но сомнение партийного характера у нас оставалось. Нам казалось, что и ты, и Томский, безусловно, может быть, и Бухарин, не могли не знать, что эти сволочи какое-то черное дело готовят, но нам не сказали»[324]. Можно было «проявить объективность», лучше подготовить доказательную базу. «Мы должны объективно, спокойно разобраться. Мы ничего, кроме правды, не хотим, никому не дадим погибнуть ни от кого. Мы хотим доискаться всей правды объективно, честно, мужественно. И нельзя нас запугать ни слезливостью, ни самоубийством»[325].

13 января 1937 г. была проведена очная ставка Бухарина и Астрова в присутствии Сталина, Ворошилова, Кагановича и Ежова. Астров доказывал, что Бухарин создал оппозиционную организацию в партии, которая существовала в начале 30-х гг. Допрашивая Астрова, Сталин упирал не на гипотетический терроризм группы, а на само ее существование (что отрицать было куда сложнее), на то, что «группа правых имела свой центр. Был центр из 3–4 человек, и был актив, привлекавшийся на заседание центра»[326]. А уж если Бухарин и Рыков входили в руководящий центр, то отвечать должны за все, в чем признались рядовые активисты. Бухарин категорически отрицал эту схему, убеждал Сталина в своей абсолютной преданности и уж во всяком случае безусловной лояльности. Был ли он лоялен Сталину?

Перед арестом Бухарин оставил письмо будущим руководителям партии, которое его жена выучила наизусть. Отмежевавшись от оппозиционной деятельности после 1929 г., Бухарин видит причину происходящего кошмара в «адской машине НКВД», которая состоит из карьеристов и действует «в угоду болезненной подозрительности Сталина, боюсь сказать больше…»[327] Нет, он не был лоялен. Сталинистом Бухарин не стал, оставался «двурушником», и потому продолжал нести угрозу сталинской стратегии. В условиях травли Бухарин объявил голодовку и пошел на пленум. Но там Бухарин пытался убедить Сталина: «Я ведь ни на что не претендую…»[328] Ему не верили. Ежов, обвиняя правых в запирательстве, практически выдал суть сталинских опасений: «Они своим единомышленникам дают сигнал: „Продолжайте работать, конспирируясь больше; попадешь — не сознавайся“[329].»

Несмотря на то что после разгрома школы Бухарина в 1933 г. и интеграции самого Бухарина во власть в 1934 г., у него не было своей организации, в случае изменения политической ситуации ее было легко воссоздать.

Ежов приводит аргумент, которому Бухарин и Рыков, да и остальные участники пленума, просто не знают, что противопоставить: «Вы сами понимаете, товарищи, что у арестованных, которые говорят не только о деятельности других, не в меньшей мере, а в большей о своей собственной антисоветской деятельности, соблазн был большой, когда задавался такой вопрос, ответить отрицательно, отказаться от показаний. Несмотря на это, все подтвердили эти показания»[330]. Советские люди не знают, что такое «сделка со следствием», которая дает надежду выжить. А ведь Астров выжил и даже дожил до реабилитации Бухарина.

Ежов пытается обосновать версию всеобщего заговора, в который входят и левые, и правые коммунисты. Эта версия через год будет представлена на третьем московском процессе. Но сейчас Сталин и Ежов допустили ошибку, сделав краеугольным камнем заговора платформу Рютина: «Сейчас, товарищи, совершенно бесспорно доказано, что рютинская платформа была составлена по инициативе правых в лице Рыкова, Бухарина, Томского, Угланова и Шмидта. Вокруг этой платформы они предполагали объединить все несогласные с партией элементы: троцкистов, зиновьевцев, правых»[331].

Бухарин показывает нелепость этой версии: «Астров показывает, что авторами являются Рыков, Бухарин, Томский, Угланов. Должен вам сказать, что если бы, вообще говоря, эта четверка занималась сочинением платформы, то как все вы должны отлично понимать, вероятно, писал бы это я. (Сталин: Почему? Обсуждали вы, писал другой.)… Астров утверждает, что мы были главными авторами. Если эта четверка была главными авторами, то наверняка должен был писать я, не Угланов же стал бы писать. (Сталин: Кто-то был один.) Я говорю про вариант Астрова, это можно литературной экспертизой подтвердить, что составлял ее не я, чтобы доказать, что я ее не мог писать. (Ежов: А разве Слепков не составлял документ, который подписал?) Я рютинской платформы не подписывал. Я говорю о рютинской платформе, говорю о стиле. Можно доказать по стилю, что я ни в коем случае ее не писал. (Молотов: Нас не стиль интересует, а террор интересует.) Я совершенно не участвовал в этом деле»[332].

Это вполне убедительное рассуждение призвано скомпрометировать и Астрова как источник доказательств следствия. Однако Астров, как мы помним, сделал это утверждение не как непосредственный свидетель, а с чужих слов. Ему это сказал Стецкий, а уж почему это понадобилось Стецкому (если он преувеличивал роль платформы Рютина) — это надо спрашивать не Астрова.

Схема, которую нарисовал Ежов, проваливалась в решающем программном звене. Действительно, абсурдно, что «центр правых» — Бухарин, Рыков, Томский и Шмидт решили поручить составление совместной платформы всей оппозиции Рютину, человеку, который до этого не был известен теоретическими достижениями. Даже Сталин пока перестал настаивать на этой версии.

Пришлось Ежову обосновывать амальгаму всех оппозиций через их контакты: «Видите ли, то, что правые после поражения в 1929 г. сразу же встали на путь поисков связей с зиновьевцами и троцкистами, это показывают всем известная встреча Бухарина, его переговоры и т. д. и т. п. Сейчас мы располагаем еще одним новым фактом. Тот же Шмидт Василий сообщил нам следующую новость о том, что в конце 1930 г., насколько я помню по его показаниям, вызвал Шмидта к себе Томский и говорит ему: „Нужна дача мне твоя на вечер один“. Тот его спросил: „Зачем?“ Он говорит: „Не твое, — говорит, — дело“. „Нет, скажи“. „Для нашего собрания надо“. Он членом центра был, спрашивает: „А я могу?“ — „Нет, — говорит, — нельзя. Дай дачу“. „Я вначале немножко поартачился, обиделся“, — говорит он. „Не хочешь дать? Найдем другую, другую квартиру найдем“. Ну, потом, говорит, я предоставил, уехал сам. „Затем на второй день я насел на Томского, устроил ему истерику. Что же такое получается? Вы там, тройка, что-то такое решаете. Я сам член центра, что я идиот, дурак что ли, я вам только подчиняться должен. В чем дело, расскажи. Нажимал на Томского, и Томский проболтался, говорит: было свидание у нас, был Рыков, был Бухарин, и был я, и был Каменев на даче. На все мои расспросы, о чем говорили, он сказал: Я не скажу, не могу сказать“»[333].

Шмидт в 1937 г. уже согласился играть роль одного из руководителей «центра правых», но вся эта история 1930 года свидетельствует о том, что Томский его таковым не считал. Он был готов контактировать с Каменевым и Зиновьевым лично, как Бухарин в 1928 г. (на чем, кстати, Бухарин больно обжегся, когда факт тайных консультаций с Каменевым вскрылся.)[334].

Ежову не удалось найти свидетельств, что в этой дачной встрече участвовали Бухарин и Рыков: «Рыков, понятно, и Бухарин это отрицают, но у меня имеется один чрезвычайно любопытный объективный факт. На днях жена Томского, передавая некоторые документы из своего архива, говорит мне: „Я вот, Николай Иванович, хочу рассказать вам один любопытный факт, может быть, он вам пригодится. Вот в конце 1930 г. Мишка — она называет своего мужа так — очень волновался. Я знаю, что что-то такое неладно было. Я увидела, что приезжали на дачу Васи Шмидта такие-то люди, он там не присутствовал. О чем говорили, не знаю, но сидели до поздней ночи. Я это дело, говорит, увидела случайно. Я почему это говорю, что могут теперь Васю Шмидта обвинить, но он ничего не знает“. Я говорю: „А почему вы думаете, что он ничего не знает?“ „Потому, что я на второй день напустилась на Томского и сказала: ты что же, сволочь такая, ты там опять встречаешься, засыпешься, попадешься, что тебе будет? Он говорит: молчи, не твое дело“[335]». Ну и что? Это доказывает, что Томский с кем-то встречался. Пришлось даже Ежову признать, что единого блока правых и левых не было: «Исходили из следующего: они считали, что Зиновьев, Каменев и другие троцкисты и зиновьевцы настолько дискредитированы, что связывать свою судьбу с ними небезопасно. Поэтому они установили взаимную информацию, взаимное осведомление, взаимный контакт. Но дальше этого они не шли для того, чтобы блокироваться прямо. Как некоторые правые поговаривают, в частности, из школки Бухарина, здесь имелась известная боязнь правых того, чтобы как-нибудь их не вышибли в случае захвата власти, как бы не слишком много мест досталось троцкистам и т. д.»[336].

Следовательно, Бухарина и Рыкова нельзя обвинить в причастности к убийству Кирова и другой террористической активности, считавшейся доказанной процессом Зиновьева и Каменева. Пришлось Ежову апеллировать к неосторожным разговорам правых коммунистов 1930–1932 гг.: «в 1930—31 гг. по показаниям арестованного ныне известного Яковенко, партизана… (Голос с места: Наркомзем что ли? Молотов: Не все вы знаете.) Да, совершенно верно. Так вот этот самый Яковенко в своих показаниях говорит о том, что в 1930–1931 гг. он имел неоднократные беседы с Бухариным, высказывал свое несогласие с политикой партии в деревне, считал, что в вопросе коллективизации партия особенно ошибается, считал неизбежным кулацкие восстания, считал нужным ввести эти кулацкие и иные восстания в какое-то организованное русло. Бухарин его усиленно поддерживал. Когда он сообщил Бухарину, что имеет связь, очень близкую связь с сибирскими партизанами: „Ко мне без конца наезжают люди, и что я имею возможность организовать их“[337]». Если такой разговор был, то логика правых коммунистов в критической ситуации 1930–1932 гг. была такова: нельзя предотвратить рост крестьянских восстаний. Если поднимется крестьянская война и достигнет успехов, то новое правокоммунистическое правительство должно будет как-то договориться с новыми батьками. Нет ничего невероятного, что правые коммунисты обсуждали возможность заранее установить контакт с сельским активом, который в условиях кризиса может вспомнить партизанское прошлое.

В любом случае, весь компромат, который НКВД во главе с Ежовым смогло представить пленуму на Бухарина и Рыкова, — это разговоры 1930–1932 гг. с более радикальными «правыми» и недонесение о них. В 1934–1936 гг. поведение Бухарина и Рыкова выглядит вполне лояльно даже под придирчивым взглядом Ежова. Единственный «прокол» — беседа с бывшим эсером Семеновым. На этот факт упирает в своей атаке на Бухарина А. Микоян: «Я говорю, что и по крестьянскому вопросу Бухарин встал против линии партии, против коллективизации. Против индустриализации. Он пошел на блок с эсерами, он пошел на блок с Каменевым, с Зиновьевым. Если раньше он пошел с эсерами, то нечего удивляться, что и теперь в 1932 году, когда в деревне были нехорошие настроения в связи с коллективизацией, когда после первой успешной борьбы за коллективизацию появились трудности, был некоторый отрыв от этого движения в деревне, мы не справлялись как следует, вот тогда Бухарин, ожидая крестьянских восстаний, направлял своих учеников на сговор с эсерами. Он это отрицает. Но это очень правдоподобно. Если при жизни Ленина он имел блок с эсерами, то почему бы ему теперь при нас не иметь блока с эсерами — привык. Это более вероятно, хотя он отрицает. (Голос с места: Слепков не хуже эсеров.) Очень трудно грань между ними проводить, но все же грань есть. Нельзя все смешивать. Это враг один, а это враг другой. Нужно против каждого врага иметь орудие. Нужно разное орудие направить»[338]. Микоян передергивает. Если при жизни Ленина Бухарин и имел блок с эсерами, то с левыми. А с ними официальный блок имела вся партия большевиков. А сейчас речь идет о союзе с другими эсерами — «правыми», которые в Ленина стреляли и «кулацкие» восстания поднимали. Это — совсем другое дело. Да и Семенов давно перешел на сторону большевиков и сотрудничал с ГПУ против своих товарищей.

Микоян убеждает пленум в достоверности показаний, которые даны против Бухарина и Рыкова: «Один показал, другой показал, третий, четвертый, десятки людей дали показания, которые совпадают. Это говорит об их правильности. Наконец, очные ставки, которые были проведены, также подтвердили показания. И после этого он пытается попросту отмести все эти показания… Много раз проверенные показания говорят о том, что в этой части они в большинстве своем — правда. Не все правда, но в этой части, к сожалению, правда»[339].

Микоян пытается быть объективным. Хорошо, может быть, не все правда. Но как объяснить сами эти признания, составляющие «доказательную базу» Ежова. Тем более, что показания арестованных рисуют весьма правдоподобную картину оппозиционной борьбы средствами, которые присущи революционерам. Ну, может быть, и не все правда (например: может быть, Бухарин сам не собирался провоцировать восстания и вредительство), но в основном…

Микоян развивает наступление: «Бухарин требует, чтобы мы верили ему как члену Центрального Комитета. Можно было верить, если бы факты говорили за Бухарина. Но эти факты за него не говорят. Имело бы вес, если бы он мог сказать, что я никогда не врал партии… но ведь Бухарин прямо поразительно умеет врать, прямо мастер вранья»[340]. Да, Бухарин, выступая с трибуны, далеко не всегда бывал искренен. Но на этот раз для доказательства своей мысли Микоян прибег к придиркам, ловя Бухарина на неточностях показаний, которые вполне могли быть вызваны неспособностью нормального человека точно вспомнить — где и когда он точно с кем-то встречался несколько лет назад. Таких придирок будет немало и в отношении Рыкова.

Но была и более серьезная претензия: «Этот же Бухарин написал свое заявление к нам в ЦК, оно вам разослано. Он сказал — с 1930 года я всей душой работал. Я читал его слова. Теперь же, после того, как он приперт фактами, очными ставками, он говорит: „После самоликвидации оппозиции… до 1932 года… (не с 1930 года, а до 1932 года) был процесс изживания старых ошибок… (процесс изживания! значит, еще не изжит был тогда, узнаем мы сегодня этот процесс изживания) были элементы двойственности…“ (двурушником он боится себя назвать, а какая между ними разница — двойственность в политике и двурушничество). Двойственность в политике — это двурушничество. А он признает, была у него двойственность до 1932 г., в скобках групповщина. Значит, не только идейное двурушничество — высказать одно, а думать другое, но организационное двурушничество, групповщина. А тов. Бухарин, вы же знаете, что групповщина осуждена нашей партией, запрещена. Вы же в свое время обещали ликвидировать групповщину и вы же признаете в своем заявлении пленуму сейчас наличие элементов групповщины. Он добавляет: „Но вся динамика направлялась у меня, я думаю и у других, в сторону полного слияния с партией“[341].

В обоснованности этой претензии Бухарин признался. „Это была, может быть, моя ошибка, которую я делал по отношению к своим ученикам, и углановских людей. Дело в том, что я надеялся на изживание у них этого самого процесса. Я старался подводить их к этому, агитировал. Тут был и личный мотив. До 1932 года у меня не было ясности в вопросе о стимулах в земледелии“. Я повторяю, товарищи, еще раз: До 1932 года у меня не было ясности в вопросе о стимулах в земледелии»[342].

Микоян продолжает: «Разрешите дальше прочитать, что он говорит: „Куликов говорил, когда Бухарин спрашивает, что делать, Куликов говорит, ничего, можно действовать. Я действительно спрашивал, говорит Бухарин, „где же у вас крепкие люди“. Для чего? „Мы никогда не произносили слово террор, а говорили о твердых людях“. Я не утверждаю, что вы слово „террор“ произносили. Вообще вы умеете со словами обращаться. Вам незачем говорить, когда вы можете понимать друг друга с полуслова. А зачем твердые люди, когда вы решили работать вместе с партией, зачем твердые люди, для чего. Смотри, много ли нашлось этих твердых людей? Здесь ты сколько хочешь можешь искать. Ты не нашел их, потому что наша партия сильна“[343]». Но в условиях сталинского режима «крепкие люди» нужны вовсе необязательно для терроризма, а для любой политической работы, которую можно вести против Сталина только подпольно.

Микоян, который еще недавно обсуждал с Орджоникидзе планы сопротивления сталинской репрессивной политике, оценив конъюнктуру момента, поддерживает Ежова: «Тов. Ежов сделал доклад с фактами, даже привел не все факты, потому что фактов уйма, много показаний. Это ясно показано, это минимум. Но если взять этот минимум, то даже слепому должно быть ясно. Это минимум, но я считаю на деле есть не минимум, а, может быть, максимум, потому что не все доказано, враг не все говорит, Бухарин и Рыков не все открывают, они открывают только там, где их прижмут или поймают. Поэтому трудно судить, отдельные сомнения, может быть, остаются насчет организации террора, насчет вредительства, может быть, не все доказано, но, товарищи, то, что доказано, для слепого ясно, что Бухарин знал, был в курсе дела, держал контакт с троцкистскими, зиновьевскими, контрреволюционными, террористическими, диверсионно-вредительскими группами, знал их деятельность и об этом не сообщил ни слова ЦК партии»[344].

После такой артподготовки можно было послушать и Бухарина. Но и Бухарин не решался атаковать НКВД прямо: «Мне хочется, говорит Микоян, опорочить органы Наркомвнудела целиком. Абсолютно нет. Я абсолютно не собирался это делать»[345]. Бухарин лишь требует равноправия с «органами». Когда он не может точно вспомнить какие-то даты или что-то путает, его обвиняют во лжи. А когда, напротив, ловит следователей на неточностях, его обвиняют в том, что он хочет опорочить НКВД. Увы, защита Бухарина слишком нерешительна, он не может позволить себе то, что мог бы позволить «тяжеловес» Орджоникидзе, — бросить вызов Ежову и структуре НКВД. Но даже в этих условиях Бухарин пытается оставить за собой право на рациональный разбор обвинений: «Микоян дальше говорит, что я стремлюсь опорочить показания. Но, товарищ Микоян, все же, как же быть? Если я хочу что-нибудь опровергнуть, я тем самым опорочиваю: опровержение есть своеобразное опорочение. Опровергать какие-либо аргументы, значит не улучшить их, а их разрушить. Мне кажется, что высказанное тов. Микояном пренебрежение к сличению различных дат и фактов — в корне неправильно. Сам же Микоян при очной ставке моей с Куликовым в качестве моей якобы лживости привел пример с датами. Он аргументирует датами. Разрешите и мне известную критику в этом вопросе, критику на материалы, которые здесь представлены. Иначе всякая самозащита становится бессмысленной: ибо защищаться значит разрушать обвинения. (Микоян: Я сказал, что имеешь право критиковать, но по-большевистски, а не по-антипартийному.) Я критикую не по-антипартийному. Тут говорят, что употребляются какие-то адвокатские словечки. Но адвокат это есть человек, который опровергает что-то и защищает что-то. (Общий сдержанный смех, возглас: адвокат все защищает.)»[346]

Главная проблема — почему бывшие сторонники Бухарина дают теперь против него такие убийственные показания. Бухарин объясняет это так: «Хорошо, если вас интересует этот вопрос, то это очень просто объяснить, дело бывает обычно так: им показывают показания других, потому что при допросах прямо говорится: „Вы изобличены в террористической, скажем, деятельности, против вас имеются такие-то и такие-то показания“. (Ежов: Не ври по крайней мере, если не знаешь. Вот Рыков вчера убедился. Петровский: Бухарин опять переходит к опорочиванию.) Я же вам цитирую эти вопросы, я же их выписал из протокола, я же не выдумал. (Сталин: После того, как признал.) Да нет же. Да неверно это. Я же выписал целый ряд таких вещей из протоколов показаний. Для того чтобы понудить, чтобы они признались, задаются такие вопросы. И я тут пишу, что, вообще говоря, такого рода вопросы совершенно допустимы и даже необходимы для того, чтобы ловить. Разве нельзя? (Сталин: Не всегда. В редких случаях.)»[347]

Этот вопрос интересен всем, в том числе и тем членам ЦК, кому предстоит отправиться вслед за Бухариным всего через несколько месяцев (о чем они не знают еще, но все же уже как-то тревожно). Вот, Рудзутак интересуется: «Называют адреса собраний, называют числа. Почему?» Сталин буквально припирает Бухарина к стенке: «Слепков почему должен врать? Ведь это никакого облегчения им не дает». «Я не знаю»[348], — отвечает Бухарин. Он действительно не знает.

Обвиняемых-свидетелей избивали? Но тогда почему они не сообщили об этом в присутствии членов Политбюро и Бухарина, который еще не арестован. Нет, они подтверждают показания. И это — сильный козырь в руках Сталина: «На очной ставке в помещении Оргбюро, где вы присутствовали, были мы — члены Политбюро, Астров был там и другие из арестованных: там Пятаков был, Радек, Сосновский, Куликов и т. д. Причем, когда к каждому из арестованных я или кто-нибудь обращался: „По-честному скажите, добровольно вы даете показания или на вас надавили?“ Радек даже расплакался по поводу этого вопроса — „как надавили? Добровольно, совершенно добровольно“»[349].

Бухарин не в курсе сделки, которую заключил Радек. Он думает, что уж его-то не заставят заключить такую сделку: «Я говорю здесь правду, но никто меня не заставит говорить на себя чудовищные вещи, которые обо мне говорят, и никто от меня этого не добьется ни при каких условиях. Какими бы эпитетами меня ни называли, я изображать из себя вредителя, изображать из себя террориста, изображать из себя изменника, изображать из себя предателя социалистической родины не буду.

Сталин: Ты не должен и не имеешь права клепать на себя. Это самая преступная вещь».

Сталину «нужна правда», и он даже просит Бухарина встать на его место: «Ты должен войти в наше положение. Троцкий со своими учениками Зиновьевым и Каменевым когда-то работали с Лениным, а теперь эти люди договорились до соглашения с Гитлером. Можно ли после этого называть чудовищными какие-либо вещи? Нельзя. После всего того, что произошло с этими господами, бывшими товарищами, которые договорились до соглашения с Гитлером, до распродажи СССР, ничего удивительного нет в человеческой жизни. Все надо доказать, а не отписываться восклицательными и вопросительными знаками»[350].

Бухарин отказывается признавать себя причастным к «чудовищным преступлениям» троцкистов. Но отрицать, что политическая группа правых коммунистов сохранялась после 1929 г., практически невозможно, и Бухарин пытается сгладить значение этого факта: «Я вовсе не оставался на прежних позициях ни насчет индустриализации, ни насчет коллективизации, ни насчет переделки деревни вообще. А вот насчет стимулов в сельском хозяйстве для меня вопрос был не ясен до того, как дело стало приходить к законодательству о советской торговле. Я считаю, что проблема вся, в целом, была разрешена после того, как появились законы о советской торговле. До этого для меня этот вопрос, очень важный, но не всеобъемлющий, был не ясен. Когда дело стало подходить к товарообороту на новой основе, к советской торговле, для меня весь рисунок экономических отношений стал ясен»[351].

Бухарин не случайно подчеркивает важность решений по товарообороту. Ведь в этом важнейшем вопросе Сталин пошел навстречу «рыночному социализму» правых коммунистов. Когда «гроза минет», можно будет развернуть эту тему подробнее, реабилитировав правый коммунизм не только организационно, но и идейно — мы были правы и пошли навстречу большинству ЦК в 1934 г., потому что в важнейшем вопросе ЦК принял именно нашу установку.

«Я также ни капельки не оправдываю себя, что я терпел и тем самым способствовал сохранению известных элементов групповщины. Но я хочу объяснить, как было дело, и это я уже объяснял на очной ставке. Дело было так, что я с группой молодежи был связан и персонально. Они часто за меня заступались, когда на меня были нападения, которые я считал несправедливыми. Был такой случай, когда требовалось в резолюции, чтобы меня называли контрреволюционером. Тогда некоторые из молодежи за меня заступились, не соглашались, не соглашались принять такую резолюцию. Я им говорил, чтоб они из-за меня не артачились. Но в то же время я считал себя им обязанным»[352]. По-человечески понятно. Но по крайней мере в 1930–1931 гг. Бухарин продолжал определять политический курс своей школы, который в дальнейшем радикализовался. Бухарин готов признать за это ответственность, но «нужно установить меру и характер этой ответственности»[353]. Ну, не арестовывать же за групповщину четырехлетней давности.

Итог речи Бухарина: «Я прежде всего должен сделать некоторые суммарные заявления. Вот те самые пункты, о которых Николай Иванович Ежов говорил в самом начале, т. е., что я знал о существовании троцкистско-зиновьевского блока, что я знал о существовании террористического параллельного центра, что я знал об установках на террор, диверсию и вредительство, что я знал тоже об этих самых установках и стоял на этой же самой платформе. Вот в этом утверждении нет ни единого слова правды. Я не знал ни о троцкистско-зиновьевском блоке, ни о параллельном центре, ни об установках на террор, ни об установках на вредительство, никаких таких вещей, и не мог быть причастным каким бы то ни было образом к этим подлым делам. Я протестую против этого самым решительным образом»[354].

Это — водораздел между реальностью и сталинско-ежовским компроматом, призванным устранить угрозу со стороны «правых». Правая оппозиция продолжала существовать и действовать и после 1929 г. Но, за исключением отдельных высказываний ее наиболее горячих участников, в ее деятельности не было ничего террористического и вредительского.

Тактика защиты Рыкова была похожа на бухаринскую и отличалась большей и во многом показной лояльностью следствию, попыткой объяснить все недоразумениями и неточностями обвинителей. В отличие от 1930 г., когда Рыков отказался публично обличать Бухарина, на этот раз он резко высказался по поводу голодовки, которую объявил его товарищ по несчастью (к этому моменту Бухарин уже прекратил ее и просил его простить). Разбирая конкретные эпизоды, Рыков выявляет нестыковки в версии следствия, утверждает, что показания на него дают либо клеветники, либо люди, которые неверно поняли ситуацию, ошибочно считая его оппозиционным лидером.

Более радикальные оппозиционеры «нажимали» на Рыкова, а он «упирался». Это вынужден признать Ежов: «Когда устроили очную ставку с ним, после этого или предварительно он заявил, что действительно в 1932 г. Радин приходил к нему на квартиру и у Радина были такие настроения антипартийные, антисоветские. Он требовал от Рыкова якобы: „Что же вы тут в центре сидите, ничего не делаете. Давайте вести борьбу, активизироваться“ и т. д. Словом, нажимал на Рыкова Радин. Вообще Рыков жаловался, что Радин провоцировал его на такие резкие выступления. Но я, говорит, его отругал, выругал, выгнал и т. д. В частности, когда Радин хотел уходить из партии, я его обругал. Словом, Рыков хочет изобразить дело так, что не он влиял на Радина, а Радин влиял на Рыкова. Но при этом он ограничивался такими отеческими внушениями. А сказал ли он партии об этом? Не сказал. В этом, говорит, моя ошибка»[355].

Таким образом, даже из материалов следствия видно, что Рыков не руководил оппозиционно настроенным активом, активисты требовали от своего вождя более решительных действий, просили указаний — как действовать против Сталина. Но Рыков дистанцировался, выжидал. Такая позиция казалась беспроигрышной — если Сталин будет свергнут, тут уж без Рыкова не обойдутся. Понадобится человек, способный вести работу предсовнаркома. Но конкретные действия против Сталина — это не его, Рыкова, дело.

Часть ответственности Рыков пытается возложить на застрелившегося Томского: «пришел к совершенно твердому убеждению, что Томский… занимался этим делом, и для меня стало ясным»[356].

Таким образом, Томский руководил правыми заговорщиками и при этом убеждал их в том, что «Рыков с нами». А тот ни сном, ни духом.

Тем не менее Рыков признает, что вел политические беседы с некоторыми ныне арестованными людьми, которые дали на него показания. Но при этом Рыков отрицает свою осведомленность о вредительстве и террористических планах. По версии Рыкова, он после 1929 г. был лоялен к Сталину и всегда убеждал оппозиционеров прекратить борьбу. В 1934 г. Томский приглашал Рыкова побеседовать с Зиновьевым, но Рыков отказался[357]. Его вина заключается только в том, что он не сообщал об этих беседах «куда следует».

Наиболее опасный для Рыкова эпизод — его участие в обсуждении платформы Рютина на даче Томского: «Относительно рютинской платформы дело было так. Однажды меня Томский позвал к себе в Болшево. Я к нему ездил иногда в Болшево, у него были там всяческие вечеринки и тому подобные вещи. Причем, когда он мне сказал — приезжай ко мне на дачу, я совершенно не знал, зачем и как. Нашел там значительное количество людей, из которых я многих не знал, и подготовлялась обычная у Томского выпивка и всякие такие вещи. (Акулов: А знакомые вам люди были?) Вот я и хочу рассказать. В период этой суматохи несколько человек из них удалились, меня позвали туда в комнату, которая выходит на террасу…

Это было через несколько дней после того, как мы все узнали о рютинском деле. (Каганович: Когда это было дело? Сталин: Не раньше 1932 года?) Не могу я помнить. Если вы хотите, чтобы я вас обманывал, я буду называть такие-то числа и даты. Я говорю только, я помню, что о рютинском деле я уже знал, и после этого была эта вечеринка. Узнал о рютинском деле так, как узнали об этом все члены ЦК и Политбюро. Меня позвали в эту комнату, которая выходит на террасу, людей, по-моему, в этой комнате было больше, чем утверждали. (Микоян: Кого знал?) Помню Угланова, Томского, Шмидта Василия, еще кого-то, не помню, от каких-то ЦК союзов. Я их не знаю.

Причем один из тех, который был, рассказал, что в ЦК союзов на одном из заводов есть документ, и стал говорить о рютинской программе. Какой-то рабочий — так сказали — принес с завода документ, давайте прочтем. Документ был напечатанный, прочли. (Смех.) Как только я услышал, я самыми отвратительными словами выругал эту рютинскую программу. Причем даже Шмидт помнит слова, которыми я выругался, речь шла о реставрации капитализма. Там слишком сильно выпячивался вопрос насчет развития капитализма. Он сказал, что это слишком пересолено. (Смех в зале.) Это дело было совершенно не так. Я выругал отвратительными словами программу потому, что это ухудшенный и самый отвратительный вариант во многих частях имел большое сходство с шляпниковской, с медведевской программой, практическая часть — это белогвардейская часть, экономическая — это реставрация, это совершенно дико. А теперь показывают о том, что мы ее обсуждали, читали. (Косиор: Но вы тоже никому ничего не сказали?)

Как же можно исправить программу, которая обсуждалась на фабрике уже (Шум в зале, смех.), уже в напечатанном виде, как же ее исправлять? Дайте мне второй вариант рютинской программы. (Голос с места: Вы не сказали об этом ЦК партии. Каганович: Как же может член Центрального Комитета партии на собрании, на таком огромном, о котором вы сами рассказывали, читать документ, который был на заводе, почему вы никому об этом не сообщили? Голос с места: Правильно. Голос с места: На пленуме ЦК, когда обсуждалась рютинская программа, вы отрицали все.) Я к рютинской программе никакого отношения не имел, не имею и иметь не могу»[358]. Но распространение платформы началось в самом конце лета. Так что вполне возможно, что в Болшеве обсуждался и предварительный вариант, либо платформа попала к Томскому очень быстро, что говорит о связях профсоюзных оппозиционеров с группой Рютина.

Рыков не поддержал платформу Рютина, но он участвовал в ее обсуждении относительно большим кругом близких по взглядам чиновников. Этот круг был частью более широкого слоя коммунистов, ориентировавшихся на возвращение к власти Рыкова и Бухарина: «И моя тут ответственность, как никого: вру или не вру, искренне или неискренне говорю — несомненно факт, что огромное количество всех преступников, что они все-таки ориентировались, в частности, на меня. Это же несомненный факт, что эти самые организации и целый ряд из них, что они выросли из тех людей и тех кадров, которые были подняты правым уклоном при большом моем участии, и что это все, ясное дело, делает меня и политически ответственным и говорит о другом, что тоже совершенно ясно»[359]. Но это — политическая ответственность, а не участие в заговоре.

Участники пленума демонстрировали Сталину свою лояльность, которая выражалась в нападках на «правых». Бухарина перебивали около 50 человек. Они травили Бухарина, надеясь хотя бы сейчас «вбить осиновый кол» в оппозицию и на этом закончить с репрессиями. В итоге обсуждения создали комиссию для выработки резолюции. Ежов предлагал высшую меру. Но Сталину было важно успокоить партийную элиту, и было решено даже пока не предавать Бухарина и Рыкова суду, а передать дело НКВД. Это означало арест.

Никто из присутствовавших не решился прямо выступить против политики террора. Шеболдаев, Постышев и другие региональные лидеры каялись за то, что «проглядели» врагов.

Ворошилов говорил: «как т. Сталин нам указывает, многие уже решили почивать на лаврах»[360]. При этом и сам Ворошилов, оказывается, «почивает». По дороге на пленум Каганович съязвил: «Посмотрим, как ты будешь себя критиковать, это очень интересно». Ворошилов ответил: «Но положение мое, Лазарь Моисеевич, несколько иное, чем положение, предположим, Ваше… у нас в Рабоче-крестьянской Красной армии к настоящему моменту, к счастью или к несчастью, а я думаю, что к великому счастью, пока что вскрыто не особенно много врагов народа»[361]. Ворошилов еще не знал, что через несколько месяцев будет участвовать в избиении командных кадров. Знал ли об этом Сталин?

Присоединившись в целом к выводам Ворошилова, Молотов обратил внимание на необходимость дальнейшей проверки армейского хозяйства: «Если у нас во всех отраслях хозяйства есть вредители, можем ли мы представить, что только там нет вредителей?.. Но у нас, к счастью, мало разоблачено вредителей в армии. Но мы все-таки должны и дальше проверять армию»[362]. Да, армию будут проверять, но прежде всего политработники (об этом специально говорит Молотов), и прежде всего армейское хозяйство. Хотя и по поводу командных кадров есть проколы (проглядели нескольких троцкистов), но о чистке комсостава речь не идет. Молотов повторяет ворошиловское «к счастью». Красным командирам вскоре предстоят большие дела. «Мы теперь ввязываемся в борьбу гораздо более крупного масштаба, чем когда бы то ни было»[363], — говорил Молотов о приближающейся войне, выражая и мнение Сталина. При таких настроениях рискованно устраивать чистку армии. Сталин неоднократно перебивал речь начальника Политуправления РККА Я. Гамарника возгласами «правильно!»[364]

* * *

Итак, в 30-е гг. в СССР существовали различные политические течения, которые представляли угрозу для Сталина и его курса:

1. Левые радикалы (в том числе сторонники Троцкого и Зиновьева), изгнанные из ВКП(б), и молодые леваки.

2. Левые коммунисты, занявшие ответственные посты в ВКП(б) и сохранившие связи между собой.

3. Правые коммунисты, лидеры которых заняли ответственные посты, а более молодые сторонники готовы вести более решительную политическую борьбу против Сталина.

4. Внепартийные интеллектуалы — «спецы», бывшие члены оппозиционных партий.

5. Партийные «бароны», недовольные сталинским централизмом и волюнтаризмом, разочарованные первыми итогами реализации сталинской стратегии и возмущенные репрессивным наступлением НКВД.

6. Недовольные «силовики».

Связи между всеми этими группами неустойчивы, стратегические цели — различны. Но их объединяет одна общая тактическая цель — устранение сталинской олигархии.

Ход сталинских расследований в 1934–1937 гг. показывает, что убийство Кирова до некоторой степени дезориентировало Сталина. Он сосредоточил внимание на бывших оппозиционерах, в то время как угроза исходила с другой стороны. Весной 1937 г. Сталин узнает нечто, что заставляет его отказаться от «планомерности» следствия 1934 — начала 1937 гг.

Террористический акт имеет очевидный минус — поверженный враг приобретает ореол мученика. Поэтому, взвешивая за и против, недовольные большевики предпочитали обойтись без теракта. Альтернативой ему был переворот. В ЦК была группа людей, готовая выступить против Сталина. Но только при условии, если будет гарантия: не арестуют в зале заседаний, когда вопрос о доверии Сталину будет поставлен открыто. А для этого нужно взять зал под охрану.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.