«Декабрист по судьбе»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Декабрист по судьбе»

Еще я мощен и творящих

Храню в себе зачатки сил.

Свободных, умных, яснозрящих.

Г. С. Батеньков

18 марта 1826 года в следственную комиссию по делу декабристов поступило заявление Гавриила Степановича Батенькова: «Тайное общество наше отнюдь не было крамольным, но политическим. Оно, выключая разве немногих, состояло из людей, коими Россия всегда будет гордиться. Ежели только возможно, я имею полное право разделять с членами его все, не выключая ничего… Цель покушения не была ничтожна, ибо она клонилась к тому, чтоб, ежели не оспаривать, то, по крайней мере, привести в борение права народа и права самодержавия; ежели не иметь успеха, то, по крайней мере, оставить историческое воспоминание. Никто из членов не имел своекорыстных видов. Покушение 14 декабря не мятеж… но первый в России опыт революции политической, опыт почтенный в бытописаниях и в глазах других просвещенных народов. Чем менее была горсть людей, его предпринявших, тем славнее для них, ибо, хотя по несоразмерности сил и по недостатку лиц, готовых для подобных дел, глас свободы раздавался не долее нескольких часов, но и то приятно, что он раздавался»[104].

Друзья Батенькова называли это заявление причиной его беспрецедентной участи — 20 лет 1 месяц 18 дней автор вышеприведенных строк, единственный из 579 привлеченных по делу, был заперт в одиночном каземате. 15 месяцев он находился на Аландских островах и около 19 лег в Алексеевской равелине Петропавловской крепости.

Те же друзья, а именно небезызвестное семейство московских славянофилов Елагиных-Киреевских, утверждали, что подследственный, раздраженный упорным характером допросов, в порыве отчаяния преднамеренно оговорил себя, бросил вызов царю и комиссии, хотя, практическое участие его в тайной революционной организации было призрачным и условным.

После смерти Батенькова Николай Алексеевич Елагин — крестный сын декабриста — передал издателю «Русского архива» П. И. Бартеневу несколько рукописей. К ним было приложено его сопроводительное письмо. И хотя Батенькову посвящены десятки самых различных работ — от очерков до монографий, никто доселе не удосужился заняться этим любопытным воспоминанием — письмом о жителе Алексеевского равелина. А между тем перипетии его необыкновенной судьбы были предметом гипотез, диаметрально противоположных выводов, исторических легенд.

Одни писатели утверждали, что Батеньков оказался жертвой сговора Николая I и члена государственного совета вельможи? М. М. Сперанского. Что последний, через Батенькова сносившийся с членами Тайного союза и собиравшийся занять руководящее место в новом революционном правительстве, после разгрома декабристов с ужасом отшатнулся от былых единомышленников. Желая обелить себя в глазах самодержца и принужденный определять меру наказания бунтовщикам как член Верховного уголовного суда, Сперанский пытался выглядеть «святее римского папы», то есть более ярым защитником престола, нежели сам Николай I. Он-то, Сперанский, и занес своего еще недавно ближайшего помощника, доверенного и друга в число подлежащих смертной казни. А Николай «смилостивился» и запер Батенькова в Алексеевский равелин, «забыв» будто бы на 20 лет о секретном арестанте.

Другие биографы декабриста искали причины изощренно-жестокого наказания в мере самой вины. Они додумывали практическое значение Батенькова в делах Северного общества, додумывали там, где ничего нельзя было доказать. Приписывали Батенькову вступление в Тайный союз за 6 лет до восстания, вопреки показаниям на следствии и его личным письмам. Преувеличивали его значение в подготовке восстания, случайно оброненное слово превращали в фетиш и вокруг нескольких вольных, высказанных в запальчивости фраз воздвигали концепцию.

Если первым исследователям импонировала тайна отношений: Батеньков — Сперанский — Николай, если вторым виделась крайняя революционность в политических убеждениях, действиях и словах декабриста, то были еще третьи — негативисты. Они склонялись к мнению, что причина двадцатилетнего одиночного заточения крылась в психической ненормальности Батенькова.

Памятуя об иронии истории, выдвигали и четвертую версию: Гавриил Степанович Батеньков — жертва игры случая, своеобразный «подпоручик Киже». Впрочем, чем загадочней судьба, тем больше она рождает самых неожиданных предположений. И если исследователи, имея в распоряжении совокупность документов, исходящих от разных адресатов, путались в догадках, то не мог ответить со всей определенностью на вопрос об истинных причинах заточения и сам герой.

И вот первый и неизвестный источник, исходящий от близкого к Батенькову человека, — воспоминания Н. А. Елагина. Они находятся в Отделе рукописей Библиотеки имени В. И. Ленина. Там хранится весь семейный елагинский архив — 15 тысяч листов и среди них 224 письма узника Петропавловки…

Рукопись надорвана и помята, два полулиста исписаны с обеих сторон, поправки, вставки, вычеркивания, торопливый, малоразборчивый почерк — так внешне выглядит автограф Н. А. Елагина, черновик сопроводительного письма к Бартеневу: «До конца жизни в своих самых искренних беседах Г. С. отрицал свое участие в заговоре — он рассказывал откровенно это перед людьми другого уже поколения, которое его участия не поставило бы ему в вину… Вот слова, не раз им повторенные: „Декабристом я не был. Не знал, что есть заговор, ни кто в нем участвует, ни что предполагается сделать. 14 декабря я не был на площади… Имена моих товарищей я узнал, когда мне произносили приговор. Я — Декабрист по судьбе и решению суда — отрицаться от них я не хочу, я разделил с ними самое тяжелое <…> (далее зачеркнуто. — Н. Р.). Я не знал, не делил их надежд и планов, но с ними разделил самое тяжелое, их позднейшую судьбу. Пусть и останусь Декабристом в глазах позднейшего поколения…“

Один раз в деревне в начале зимы… Г. С. вдруг вспомнил, нахмурился и сказал: „Сегодня 27 ноября — день святого Кондратия… Это именины Рылеева — я не был с ним знаком. Я был привезен к нему на именинный ужин, где было очень много гостей. Я не подозревал, что я среди тайного общества“»[105].

Это воспоминание не противоречит утверждениям и самого заточенного. На закате жизни из сибирской ссылки он обращался к кому-то из членов общества. Черновой автограф этого послания опубликован еще в 1916 году. «Вы желаете подробно знать мои приключения? Вот Вам моя чуть не биография. Начну с самого начала. Участие мое в деле дальше знакомства с Вами не простиралось. Я не знал даже и того, сколько Вам это дело известно, и не мог наименовать ни одного лица. Пять или четыре человека мелькнуло только предо мною… Вас оставили, а требовали от меня объяснений об участии Сперанского и уже не верили ничему, что я пишу…»[106]

В другом частном письме спустя 22 года после суда Батеньков настаивал: «Я страдаю очень мало вследствие своей вины, более по стечению обстоятельств, далеко глубже, — нежели требовала прямая ответственность»[107].

Признание от 1 июля 1860 года адресовано неизвестному: «Надеюсь, что предполагая своевременный конец моему кресту, как явно из некоторых распоряжений, смутно до меня дошедших. М. М. (Сперанский. — Н. Р.) и не усиливался освободить меня из-под креста, тревожась только, что не достанет во мне твердости снести его»[108].

В 1859 году Батеньков подтвердил еще в одном документе связь Сперанского с декабристами. Связные — он сам и С. Г. Краснокутский, член тайного общества и обер-прокурор сената.

В архиве тех же Елагиных мы обнаружили письмо от 26 ноября 1859 года. Батеньков сообщал А. П. Елагиной — матери Киреевских, критикуя статью катковского журнала «Русский вестник»: «Когда дочитал я до рельефного выражения, что Сперанский был в числе 68, подписавших осуждение 121 человека по делу 14 декабря, то, может быть, и ошибаюсь, но мне ясно стало, что статья написана по заказу, может быть, из опасения, чтоб не подняли за границей вопросы обо мне и Краснокутском»[109].

Однако причастность Сперанского и связь последнего с Батеньковым не исчерпывали, по мнению самого декабриста, причин заточения. Евгений Якушкин — сын знаменитого И. Д. Якушкина — приводил разговор с забытым на 20 лет арестантом: «Скажите, пожалуйста, Г. С, что содержание Ваше в крепости было следствием каких-нибудь особых причин или нет? Может быть, — они хотели от Вас что-нибудь выпытать или держали Вас так долго только за Ваши ответы и письма?»

— Особых причин, я никаких не знаю, а, вероятно, они не хотели выпустить меня за мои ответы, ну а потом и за письма.[110]

И первый биограф Батенькова П. И. Бартенев в послесловии к публикациям его материалов присовокуплял ремарку: «Несчастное событие 14 декабря увлекло его почти невзначай по поводу обвинений в неосторожных беседах. Он написал резкое ответное письмо, которое его погубило…»[111]

Итак, одетая покровом тайны судьба Батенькова представила пищу для разных гипотез.

На первое место в ряде причин двадцатилетнего заключения можно поставить причастность Сперанского да ответы царю из крепости, отмеченные глубоким пониманием значения восстания и мужеством отчаяния.

20 лет тюрьмы — это страшно. Знакомый Батенькова писал: «Умному, образованному, глубоких чувств человеку просидеть двадцать лет в четырех стенах, без огня, без бумаги, без книг и не говоря ни слова — ужасно!»[112] Но ведь два десятилетия — не вся жизнь.

Батеньков был арестован 32 лет и успел к тому времени стать героем военной кампании 1813–1814 годов, выдающимся инженером, правоведом, крупным администратором. В 1846 году из равелина он проследовал в сибирскую ссылку, где переводил, писал, общался с товарищами.

Батеньков дожил до амнистии 1856 года и, возвратившись в Европейскую Россию, активнейшим образом отозвался на революционную ситуацию 1859–1861 годов, выступал с резкой критикой грабительской крестьянской реформы. Мировоззрение деятеля 1820-х годов в 60-е годы оказалось в чем-то близким и даже родственным революционно-просветительским взглядам Чернышевского. И не выглядела бы судьба нашего героя столь волнующей сегодня, если бы не представлял он интереса как революционный мыслитель, истинный патриот своей Родины и борец за народные права.

Кроме опубликованного литературного наследства Батенькова и воспоминаний о нем, исследователям остались бумаги его личного архива. 7358 листов, 14 картонов, 506 единиц хранения составляют документы Батенькова за 1816–1863 годы. Они находятся в Отделе рукописей Государственной библиотеки имени В. И. Ленина. Среди них черновые автографы оригинальных произведений, заметок, очерков, мемуаров, статей, письма фондообразователя (так на языке историков-источниковедов называется человек, чьей собственностью некогда являлся личный документальный фонд), хозяйственные описи, переводы Батенькова, письма к нему — 1300 писем 176 корреспондентов. Переписывались с нашим героем 14 декабристов, известные литераторы, государственные сановники и ученые. Его письма сохраняли адресаты: Якушкины, И. И. Пущин, С. П. Трубецкой, М. И. Муравьев-Апостол, Е. П. Оболенский, М. А. Корф, Елагины-Киреевские. Вчитываясь в архаичные, громоздкие фразы, вникая в истинный смысл информации через закодированные имена, шифр событий, намеки, недосказанности, чувствуешь страсти давно ушедших дней, прикасаешься к атрибутам истории, ощущаешь дыхание прошлого. Неопубликованное вносит существенные коррективы, дополнения, а то и прямо противоречит тому, что было известно до сих пор.

Мы уже привели несколько документов, извлеченных из стойкого забытья. Дальнейший рассказ о Гаврииле Степановиче Батенькове представит сплав материалов рукописей и публикаций, свидетельств самого героя и его современников.

* * *

Гавриил Степанович Батеньков родился в Сибири 25 марта 1793 года. Он был младшим ребенком в семье обер-офицера. Мать его происходила из мещан. Батеньков окончил Тобольское уездное, затем Военно-сиротское училище. Одним из его первых наставников оказался отец Дмитрия Ивановича Менделеева.

С детства Гавриил Степанович отличался недюжинными способностями, страстью к чтению, проявлял склонность к математике и писал стихи. В 1809 году его отвезли в Петербург, где он с большим прилежанием; и успехами учился в первом кадетском корпусе. 21 мая 1812 года он был выпущен из корпуса и в звании прапорщика определен в 13-ю артиллерийскую бригаду.

В корпусе юный Батеньков подружился с Владимиром Федосеевичем Раевским. Семнадцатилетних кадетов волновали мысли о свободе народа, равенстве всех сословий перед законом, о конституции для России. — «Мы развивали друг другу свободные идеи и желания наши. С ним в первый раз осмелился я говорить о царе, яко о человеке, и осуждать поступки с нами цесаревича… Идя на войну, мы расстались друзьями и обещались сойтись, дабы в то время, когда возмужаем, стараться привести идеи наши в действо»[113],— рассказывал Батеньков на следствии. Итак, смысл и цель грядущей жизни-молодые люди пытались определить еще на школьной скамье.

В 1813–1814 годах Батеньков участвовал во взятии Кракова и Варшавы, отличился при Магдебурге, — получил 10 штыковых ран под Монмиралем, дрался в предместье Парижа, на улицах Монмартра. В 1815 году он служил в частях генерала Дохтурова и участвовал в блокаде города Меца. За отличие в боях получил орден Владимира 4-й степени с бантом.

В действующей армии у Батенькова появился новый друг — Алексей Андреевич Елагин. Офицеры увлеченно изучали западную философию, европейские конституции, историю революции в Англии и Франции. Еще в период военных действий вместе с Елагиным Батеньков вступил в масонское братство. Масонские общества были, по утверждению Батенькова, «человеколюбивы, в лучших членах своих умны, нравственны, чужды суеверия, друзья света»[114].. Они же, согласно его собственному заявлению, могли «служить источником разнородных тайных обществ, идущих по другому направлению»[115]. Он оказался членом Петербургской ложи «Избранного Михаила». Туда же входили будущие декабристы: Ф. Н. Глинка, Н. А. Бестужев, братья Кюхельбекеры, друг Пушкина А. И. Дельвиг, литератор Н. И. Греч.

В 1816 году, не поладив с военным начальством, возмущаясь муштрой, формальностями и тупым педантизмом, воцарившимся в армии, Батеньков в чине поручика вышел в отставку. Он блестяще сдал экзамены при институте инженеров путей сообщения и отправился в Западную Сибирь, получив звание управляющего 10-м округом путей сообщения. Батеньков осел в Томске, строил мост через реку Ушайку, существующий и поныне, мостовые, бассейны, составлял проекты укрепления берегов Ангары. Он снискал славу способного инженера.

Однако жизнь его складывалась неблагоприятно. Среди сибирского чиновничества процветало взяточничество, казнокрадство. Батенькова травят, строчат жалобы на него военному генерал-губернатору И. Б. Пестелю — жестокому коварному набобу, напоминающему подобного героя из радищевского «Путешествия…». 26 марта 1819 года Батеньков писал Елагиным: «…Все и вся восстало на меня… Я почувствовал всю силу цепей и узнал, каково жить в отдаленных колониях»[116]. «…1819 г. ужасной для меня, я лишился всего — нет уже моей матери, и Сибирь, с которою прервались, таким образом, все сердечные связи, сделалась для меня ужасною пустынею, темницею, совершенным адом… Служба состояла в неравной борьбе, лютой и продолжительной»[117].

Одиночество, разочарование, тоска становятся неразлучными спутниками молодого томского инженера. И кто знает, к какому печальному результату они бы его привели, если бы не появление в Сибири Михаила Михайловича Сперанского.

Назначенный весной 1819 года на место Пестеля, «прощенный» Сперанский выехал из ссылки, где находился в течение семи лет под тайным полицейским надзором. Этот выдающийся государственный деятель, либерал, пропагандист конституционного правления, был приближен к престолу и обласкан в начале царствования Александра I, игравшего роль просвещенного монарха. Сперанский составил «план государственных преобразований», являвший преддверие к парламентарной системе, освобождению крестьян, уничтожению сословий. Консервативное дворянство увидело в этом плане революционную заразу и прямую угрозу своему экономическому и политическому господству. Слепая ненависть к вельможе из поповичей оказалась столь велика, что Сперанский превратился в объект клеветы, инсинуаций, ложных доносов. Одним из ярых врагов «плана государственных преобразований» считали придворного историографа и автора сентиментального повествования о «Бедной Лизе» Николая Михайловича Карамзина. Ненависть его к Сперанскому была начисто лишена каких-либо чувствительных ужимок. «Карамзин любил выказывать Сперанского простым временщиком»[118],— вспоминал позднее Батеньков в одном из частных неопубликованных писем.

В начале 1812 года, перед Отечественной войной, лицемерный Александр пожертвовал Сперанским: он не был более ему нужен — поповича убрали, обвинив в измене. «Великий реформатор», по словам Чернышевского, «не понимавший недостаточности средств своих для осуществления задуманных преобразований»[119], получил возможность в течение 7 лет вынужденной праздности обдумывать на берегу Волги другие средства к достижению гражданских и политических свобод и разновидности собственной тактики. Он обращался из Нижнего с льстивыми письмами к Аракчееву, одобрял Священный союз и военные поселения. В 1819 году, напуганный баснословными размерами хищений в Сибири, царь послал Сперанского управлять краем. Чудовищные злоупотребления вскрывались уже на пути. Сперанский писал дочери: «Если бы в Тобольске я виновных отдал под суд, то в Томске мне оставалось их только повесить»[120].

6 июня 1819 года в город Белев Тульской губернии чете Елагиных приходит письмо из Тобольска. «Сибирь должна возродиться, должна воспрянуть снова, — читают они пылкие строки друга. — У нас уже новый властелин, вельможа доброй, сильной, и сильной только для добра. Я говорю о ген. — губерн. Мих. Мих. Сперанском. Имея честь приобрести его внимание, я приглашен сопутствовать ему при обозрении Сибири в качестве окружного начальника путей сообщения»[121].

Последующие письма Батенькова наполнены новыми признаниями. Они уточняют характер его взаимоотношений с правителем края. «С приездом в Сибирь Сперанского, — пишет Гавриил Степанович 25 сентября того же года, — я стряхнул с себя все хлопоты и беспокойства. В Тобольске было первое наше свидание и там же уверился я, что конец моим гонениям уже наступил. Все дела приняли неожиданной и невероятной оборот. Из угнетаемого вдруг сделался я близким вельможе, домашним его человеком, и приглашен в спутники и товарищи для обозрения Сибири…

…Ум его и познания всем известны, но доброта души, конечно, немногим… Я в таких теперь к нему отношениях, могу говорить все, как бы другу, и не помнить о великом различии наших достоинств»[122].

Вместе со Сперанским 26-летний инженер едет в Маймачин, Кяхту, Иркутск и собирается сопутствовать генерал-губернатору в обратном пути в столицу. 19 ноября 1820 года Батеньков свидетельствует в послании Елагину о духовной близости со Сперанским и глубокой преданности последнему: «Через два месяца намерен я оставить Сибирь. Гражданские мои отношения взяли некоторой странной оборот. Расположение Сперанского возросло до значительной степени, он привык ежедневно быть со мною. Редкость людей в нашем крае доставила мне большое удобство совершенно обнаружить ему мое сердце — и он нашел его достойным некоторой преданности»[123].

При той дружбе со Сперанским, которая демонстрируется в письмах, Батеньков не мог не делиться с ним мыслями об общественном устройстве России, не рассказывать о связях с людьми, жаждущими деятельности и открытой борьбы в пользу освобождения народа. Ведь, как утверждал Гавриил Степанович уже стариком, «либеральное мнение мне было по душе и укоренилось в ней с самого детства… Благородное не могло не нравиться юному, пылкому чувству»[124].

На следствии Батеньков признавался: «В 1819 году сверх чаяния получил я три или четыре письма от Раевского. Он казался мне как бы действующим лицом в деле освобождения России и приглашал меня на сие поприще»[125].

Но если Батеньков получал из Кишинева от былого корпусного товарища подобные послания, то беседы о содержании их, так же как и о сочиняемом вместе с новым генерал-губернатором Сибирском уложении могли стать предметом разговоров со Сперанским на пути в Кяхту и во время совместной дороги в Петербург. Обстоятельства, во всяком случае, тому очень способствовали.

Один из последних биографов Батенькова, историк В. Г. Карпов считает, что Сибирский комитет с его чиновничьим аппаратом, состоявшим из единомышленников Сперанского, задумано было создать в духе некогда отвергнутого и опороченного реакционерами «плана государственных преобразований». А если принять во внимание программу одной из первых тайных декабристских организаций — Союза Благоденствия, действовавшего как раз в эти годы и предусматривавшего посильное использование всех легальных и нелегальных, форм борьбы, то напрашиваются выводы и о связи самого Сперанского с этим «Союзом», и о связи с ним же молодого Батенькова.

Гавриил Степанович оказывается в северной столице осенью 1821 года. Он поселяется в доме Сперанского, но с 1822 года начинает работать у А. А. Аракчеева, назначенного председателем Сибирского комитета. Его административные функции не ограничиваются ведением сибирских дел. Вдруг проникшийся к Батенькову симпатией, жестокий и тупой временщик делает молодого чиновника членом Совета военных поселений. Батеньков переезжает в Грузино, в Новгородскую губернию. И это настойчиво советует ему Сперанский.

С конца 1821 года по ноябрь 1825 года жизнь инженера и преуспевающего администратора полна неясностей и загадок. Смысл его поступков, действий и мыслей зачастую противоречив. По воззрениям Батеньков явно в оппозиции к самодержавию. Вспоминая о времени, предшествовавшем 14 декабря, он рассказывал много позже о собственных политических настроениях и настроениях передовой части русского общества вообще: «Чувствовалась невыносимая тяжесть и было мнение, что тиранов многих представляла история, но деспота, подобного победителю Наполеона, превозносимого всей Европой, не бывало. Он не приводил в трепет душу, не давил ее (вероятно, Батеньков, употребляя данные глаголы, имел в виду александровского преемника. — Н. Р.) и все же напугал всех до безмолвия»[126].

В другом месте Батеньков высказывал оригинальную мысль об отношении к царю «без лести преданного» Аракчеева. Так как он был близок к учредителю военных поселений, интересно прислушаться к его мнению. «Об Аракчееве думают, что он был необыкновенно как предан Александру, — никто теперь и не поверит, ежели сказать, что он ненавидел Александра, а он именно его ненавидел… Павлу он был действительно предан, а Александра он ненавидел от всей души и сблизился с ним из честолюбия»[127].

В поздних письмах и беседах Батеньков дал уничтожающие характеристики императора и его первого холопа, описание общественных настроений в Петербурге. «В сие время Петербург был уже не тот, каким оставил я его прежде за 5 лет. Разговоры про правительство, негодование на оное, остроты, сарказмы, встречающиеся беспрестанно, как скоро несколько молодых людей были вместе»[128], — читаем и в его показаниях.

Теперь правитель сибирских дел бывает в столице наездами, встречается с петербургскими интеллектуалами, литераторами, военными, учеными, а потом снова отбывает в вотчину временщика. Он обедает у Аракчеева, подходит к ручке его вальяжной любовницы Настасьи Минкиной, видит около нее согбенных в дугу, заискивающих вельмож. И когда гости и служащие Аракчеева пьют французские вина и вкушают деликатесы, слышит, как раздаются истошные крики избиваемых дворовых.

Во время путешествия по местам аракчеевских преобразований у Батенькова рождается неотступная мысль о том, что «военные поселения представили… картину несправедливостей, притеснений, наружного обмана, низостей — все виды деспотизма»[129]. Гуляя вечерами в грузинском парке, на аракчеевской земле, правитель дел Сибирского комитета, — возглавляемого царским любимцем, член Совета военных поселений обдумывает конституцию для России и предчувствует необходимую близость революционного взрыва: «Все с одной стороны не располагало любить существующий порядок, а с другой же думать, что революция близка и неизбежна»[130],—прямо признавался Батеньков следственной комиссии.

В «Обозрении государственного строя», составленном в тюрьме в марте 1828 года, Г. С. Батеньков заключал: «…переменою образа правления удобно можно доставить народу величайшие благодеяния и приобресть его любовь и благодарность; с другой же стороны каждому сыну Отечества не могло не казаться горестным столь бедственное его состояние, угрожавшее самым падением»[131].

Честолюбия. Батеньков не был лишен и, как он сам свидетельствовал, «в генваре 1825 г. пришла мне в первый раз мысль, что поелику революция в самом деле может быть полезна и весьма вероятна, то непременно мне должно в ней участвовать, и быть лицом историческим»[132]. Батеньков видел себя в роли будущего государственного деятеля преображенного Отечества: «Военной славы я не искал: мне всегда хотелось быть ученым или политиком… Мысли о разных родах правления практическими примерами во мне утвердились, и я начал иметь желание видеть в своем Отечестве более свободы»[133].

Сколь далеко зашел бы он сам в своих политических мечтах и прожектах, ежели бы случай не свел его близко с членами Тайного общества, сказать трудно. Одно ясно, что по образу мыслей он оказался вполне готов принять и разделить декабристскую программу. А личные и служебные обстоятельства сложились так, что Рылеев, Бестужевы, Трубецкой стали его единственным духовным прибежищем.

* * *

10 сентября 1825 года дворовые убили в Грузине Настасью Минкину. 14 ноября на Батенькова поступил анонимный донос. С истинным удовольствием для себя подал бумагу удрученному графу Аракчееву начальник штаба военных поселений П. А. Клейнмихель, ненавидевший талантливого инженерного полковника. Подозревали, что автором доноса был некто Иван Васильевич Шервуд, перед этим уже сообщивший императору о тайном революционном союзе на Украине. Доносчик исходил негодованием: «Тогда как все почти изумлялись и считали происшествие сие ужасным поступком… он (Батеньков. — Н. Р.) о покойной Настасье Федоровне… столько распространялся в самых язвительных насмешках, что человеку благородному, мыслящему невозможно слышать без досады»[134].

Результаты не заставили себя долго ждать. В письме от 23 ноября 1825 года к Елагину читаем: «От всех дел по военным поселениям я уже решительно уволен»[135]. 27 ноября Батеньков оказался на именинном обеде у Кондратия Федоровича Рылеева; разговоры на обеде были позднее представлены несколькими подследственными и расценены Верховным уголовным судом как преступные действия против власти. Четыре дня понадобилось Батенькову, чтобы из сотрудника Аракчеева превратиться в члена революционной организации.

Ему поставили в вину каждое неосторожное, сказанное в запальчивости слово, размышление вслух, молодой задор. Все превратили в дело, в практический план, в твердую цель. Рассуждения, подогретые соответствующими атрибутами именинного обеда, желанием произвести впечатление, отчаянным настроением после полной отставки, возвели в степень. И в «Донесении следственной комиссии» он уже фигурировал как опасный преступник, деятель, вдохновитель. К его же квалификации меры собственной вины пинкертоны Николая I отнеслись с совершенным недоверием и утверждали: «Он сам сочинял планы собственного тайного общества, прежде чем присоединиться к декабристам»[136].

А. Д. Боровков — секретарь следствия, составитель «Алфавита декабристов» в своих «Записках» характеризовал Батенькова следующим образом: «Гордость увлекла Батенькова в преступное общество: он жаждал сделаться лицом историческим, мечтал при перевороте играть важную роль и даже управлять государством, но видов своих никому не проявлял, запрятав их в тайнике своей головы. Искусно подстрекал он к восстанию; по получении известия о кончине императора, он провозгласил, что постыдно этот день пропустить… В предварительных толках о мятеже он продолжал воспламенять ревностных крамольников, давал им дельные советы и планы в их духе, но делом никак не участвовал. Ни в полках, ни на площади не являлся; напротив, во время самого мятежа присягнул императору Николаю»[137].

В «Донесении…» подчеркивалось: «полагали, что г. Батеньков имеет на значительных в государстве людей влияние, которого он не имел никогда. Потому льстили его чрезмерному самолюбию и каждое слово его казалось им замечательным»[138].

Батеньков настаивал только на вольных разговорах, отрицал формальное принятие в общество, отговаривался незнанием его программы, предначертаний его конкретных действий и существа его политических идеалов, утверждал неожиданность обстоятельств, в которые оказался впутан. К. Ф. Рылеев, А. А. Бестужев-Марлинский, князь С. П. Трубецкой, П. Г. Каховский, В. И. Штейнгель, напротив, показывали на него. Знавшие его лично декабристы утверждали, что хотели сделать его правителем дел Временного революционного правительства, что прислушивались к его практическим советам, в произнесенных им речах пытались узреть руководство к действию и благословение тайной революционной организации высокопоставленным другом Батенькова — Михаилом Михайловичем Сперанским.

Трубецкой и Каховский вынуждены были прямо задеть Сперанского: они говорили о связи декабристов с государственным деятелем через Батенькова.

В конце 50-х годов, незадолго до смерти, конструируя свои воспоминания уже после амнистии, осторожный, умный и преследуемый укорами совести и призраком суда истории, Трубецкой хотел сместить акценты. Он выдавал за истинные следующие показания: «Требовали, чтобы я доказал, что Батеньков принадлежит к Тайному обществу, и говорили, что девятнадцать есть на то показаний. Я отозвался, что доказать о принадлежности Батенькова не могу, потому что не знаю, чтобы кто его принял и сам никогда не говорил с ним ой обществе. Что я с ним очень мало был знаком, что раз я разговаривал с ним, перед 14 числом, о странных обстоятельствах, в которых тогда было наше Отечество… и не нужно было принадлежать к Тайному обществу, чтоб разговаривать о таком предмете, который так много всех занимал»[139].

Но истина из-под пера Трубецкого появилась слишком поздно. Тогда же, после ареста, в обстановке строгой изоляции, искусно нагнетаемого следствием и самим царем ужаса заключенных, их растерянности и под влиянием демагогии Николая Павловича события недавнего прошлого приобретали в освещении некоторых искаженный, гипертрофированный, фантастический характер. Длительное истязание допросами, запугиванием, личными подачками, обещаниями, шантажом делало свое дело. Батеньков и сам был сбит с толку. Его собственные показания противоречили одно другому. Следствие констатировало: «Даже при начале допросов он долго уверял, что намерения заговорщиков были ему несовершенно известны; что он считал их невозможными в исполнении, почти не обращал на них внимания; что чувствует себя виновным в одних нескромных словах и дерзких желаниях; но множество улик, а, может быть, упреки совести, наконец, превозмогли притворство; он полным искренним признанием утвердил свидетельство других»[140].

Это «утверждение свидетельства других» фактически заключалось в ранее приведенном знаменитом заявлении от 18 марта 1826 года и в обращении от 30 марта того же года к царю: «Вина моя в существе ея проста: она состоит в жажде политической свободы и в кратковременной случайной встрече с людьми, еще более исполненными сей же жажды»[141].

Что касается Сперанского, то какое-либо прямое отношение последнего к деятельности общества, а тем более к вдохновению этой деятельности, Батеньков, согласно сохранившимся материалам, категорически отрицал.

За «жажду свободы» и определение выступления 14 декабря как первого опыта революции политической Батеньков был водворен в каменный мешок. Его осудили по III разряду на 15 лет каторги, «обвинили в законопротивных замыслах, в знании умысла на цареубийство и в приготовлении товарищей к мятежу планами и советами»[142]. Он не разделил судьбы единомышленников — его не отправили в сибирские рудники, и он не исполнял требований некогда им составленного в Сибирском уложении устава о ссыльных. Нет, он был заживо погребен и так и не ответил на вопрос, жертва ли он сговора, капризной случайности или собственной тактики. Современники его тоже не представили по этому поводу неопровержимых доказательств, убедительных фактов и бумаг. К истории так и не раскрытой до конца тайны батеньковской судьбы нам бы лишь хотелось прибавить строки письма жителя Алексеевского равелина, адресованные его родственнику Ф. Н. Муратову 21 января 1862 года: «Увлеченный большою бурею и запутанный мудреными обстоятельствами, я довольно уже, — можно сказать — беспримерно страдал… В настоящее же время убеждения и образ мыслей не составляют преступления и предмета розысков»[143].

Итак, Батеньков инкриминировал сам себе только мысли и убеждения, но мысли превратились в действие, когда он из крепости стал бросать вызовы царю.

* * *

Его взяли 28 декабря, через две недели после восстания. Он был на вечере у петербургского знакомого. Стоял в окружении мужчин и дам, блистал сарказмами, парадоксами, остротами. Сообщили: приехал фельдъегерь! И он сказал: «Господа! Прощайте! Это за мной». Батенькова увезли. Состоялись еще одни политические похороны. Петербург цепенел от массовых арестов.

* * *

20 лет 1 месяц 18 дней — каменный серый мешок: 10 аршин в длину, 6 — в ширину, тусклый свет из крошечного окошка у самого потолка, на голом щербленом столе — библия. За стеной, словно изваяния, стоят два караульных, следят за арестантом и друг за другом. На вопрос: «Который час?» — более сердобольный, наконец, моргнув покрасневшими от усталости веками, отвечает: «Не могу знать-с». Фамилия «секретного арестанта № 1» на обложке дела была нарочно перепутана. Настоящее имя его знали лишь шеф III жандармского отделения и комендант Петропавловской крепости.

Спустя 10 лет в равелине появился «секретный арестант № 2» — организатор тайного общества «Русские рыцари» П. Г. Карпов. После 16 лет тюремного «досуга» он скончался в больнице для умалишенных. «Секретные» не ведали ничего ни о мире, ни друг о друге; мир не ведал о них.

«Пробыв 20 лет в секретном заключении во всю свою молодость, не имея ни книг, ни живой беседы, чего никто в наше время не мог пережить, не лишась жизни или, по крайней мере, разума, я не имел никакой помощи в жестоких душевных страданиях, пока не отрекся от всего внешняго и не обратился внутрь самого себя»[144],— писал Батеньков историку С. В. Ешевскому.

Однако в перьях и бумаге арестанту не отказывали. «Дозволить писать, лгать и врать по воле его», — распорядился Николай. И Батеньков писал самодержцу в 1835 году, через 9 лет после суда: «Меня держат в крепости за оскорбление царского величия. У царя огромный флот, многочисленная армия, множество крепостей, как же я могу оскорбить? Ну что, если я скажу, что Николай Павлович — свинья — это сильно оскорбит царское величие?»[145] В другом письме тому же «величеству» узник провозглашал: «И на мишурных тронах царьки картонные сидят»[146]. За глухими стенами он сочинил гимн свободе:

О, люди! Знаете ль Вы сами,

Кто Вас любил, кто презирал.

И для чего под небесами

Один стоял, другой упал?

……………………………

Вкушайте, сильные, покой,

Готовьте новые мученья!

Вы не удушите тюрьмой

Надежды сладкой воскресенье…[147]

Эта песня секретного арестанта была опубликована потом в Вольной типографии Герцена — Огарева. «Одичалый» — называлась она.

Батеньков притворялся сумасшедшим: «Думал, попаду в сумасшедший дом — там все-таки люди»[148]. Но крепостной врач отсылал шефу жандармов медицинские заключения: «Он намеренно производит перед начальством о себе мнение, будто он теряет или потерял рассудок»[149].

Батеньков объявлял голодовки, в 1828 году 5 дней не брал куска хлеба, отказывался от воды — хотел умереть от истощения. Тот же проницательный эскулап констатировал попытку умышленного самоубийства.

В архиве Государственного Исторического музея в 282-м фонде декабристов хранится секретное донесение коменданта Петропавловской крепости Сукина генералу А. X. Бенкендорфу. Оно помечено 27 марта 1828 года. «Я был в Алексеевском равелине у декабриста Батенькова и при кратком разговоре о неприятии никакой пищи слышал говоренные им в исступлении слова, показывающие человека в уме помешанного (если только произнесены они были непритворно, ибо при первоначальном с ним разговоре он никакого исступления не показывал)»[150].

Семь лет узника не выпускали гулять даже в коридоре; девятнадцать лет он сличал тексты библии на разных языках. Примерный христианин, Николай Павлович единственно ее дозволил «государственному преступнику» для чтения. В январе 1845 года Батеньков обратился с письмом к коменданту крепости: «Библию я прочёл уже более ста раз… Для облегчения печальных моих чувств желал бы я переменить чтение»[151].

«Царю было угодно забыть Батенькова в Алексеевском равелине не только на 15 лет, назначенных по конфирмации, но и еще на 5 лишних лет»[152],— писал историк царской тюрьмы М. Гернет.

В обветшалую тетрадь заносил узник обрывки мыслей: «Я весь предался моему предмету, то есть устремил все силы к обозрению, как это есть, что царство существует, и как это возможно, что слово немногих людей действует на миллионы»[153].

В 1844 году после смерти Бенкендорфа шефом жандармов был назначен Алексей Федорович Орлов — любимец императрицы Александры Федоровны. Он приходился родным братом опальному московскому льву и участнику первых тайных революционных организаций Михаилу Орлову. Новый шеф жандармов был в родстве с М. Н. Волконской.

В самой крепости также произошли изменения. Управление оплотом империи было вверено новому коменданту — Ивану Никитичу Скобелеву. Человек, имевший слабость к изящной словесности, друг Греча, сам из простолюдинов, начавший службу солдатом, он был сердоболен, хотя и незамысловат.

«В 1844 году дали ему (Батенькову. — Н. Р.) газеты. Он бросился на них с жадностью… каково должны идти дела в государстве, где Николай Тургенев в изгнании, Батенков в душной темнице, другие умные, опытные и даровитые люди в Сибири, а Клейнмихель и Вронченко — министры. Диво ли, что у нас дела идут наперекор уму и совести!»[154].

Скобелев написал князю Орлову докладную об увеличении пайка «секретному арестанту № 1» Алексеевскою равелина Гавриилу Батенькову.

«Батеньков… Батеньков… Погодите, Батеньков». Теперешний шеф жандармов отлично знал когда-то офицера, военного героя, потом инженера, потом чиновника, правителя дел Сибирского комитета, вдруг таинственно уволенного Аракчеевым от всех должностей. Он помнил высокого, сухощавого, темноволосого человека, с тонкой грибоедовской улыбкой, остроумного, заразительно веселого. Батеньков! Оказывается, канувший в Лету мятежник жил второй десяток лет «на брегах Невы» с постоянным адресом. Боже мой!.. И у Орлова было сердце.

«Бумаги мои никто не читал до вступления Орлова, — рассказывал Батеньков уже незадолго до смерти. — Он и разобрал их. Потому с 1844 года совершенно переменилось мое положение. Граф назначил от себя деньги на мое содержание, выписал мне газеты и журналы и объявил, что он будет посещать меня как родственник, тем самым и дал уже значительность»[155]. Правда, свидетельства о том, чтоб главный жандарм «посетил» каземат, не имеется, но в январе 1846 года он составил записку Николаю: «Все соучастники в преступлении Батенькова, даже более виновные, вот уже несколько лет освобождены от каторжных работ и находятся на поселении, тогда как он остается в заточении и доселе»[156].

Но ведь заключенный общественно опасен — он страдает душевным заболеванием, возразил Николай. Скобелев и Яблонский — смотритель равелина, ответили рапортом, что Батеньков совершенно здоров.

И вот 14 февраля 1846 года в 6 часов вечера Гавриила Степановича Батенькова в сопровождении жандарма посадили в повозку. Он увидел сумеречное зимнее небо, черные силуэты голых деревьев, обледенелую Неву и будто замерший город. Орлов и Скобелев не хотели скомпрометировать царя, боялись толков: «Дозволить Батенькову жить во внутренних городах России — неловко не потому, чтобы он был опасен, но по тому влиянию, которое могут произвести рассказы о его двадцатилетнем заключении: здесь подобные явления неизвестны и будут судиться превратно»[157] — доносил комендант Петропавловской крепости. Все происходило как в народной пословице: бьют и плакать не дают.

Повезли в Сибирь. Конвоир получил строжайшую инструкцию: «Во время пути никуда не заезжать и не дозволять арестанту отлучаться; наблюдать, чтоб он ни с кем не имел разговоров ни о своей жизни, ни даже о своем имени, равно и самому конвоиру уклоняться от всяких вопросов насчет препровождаемого арестанта»[158]. Итак, тайна в тайне спрятана за тайной. Утром, когда на станции перепрягали лошадей, секретный арестант вдруг выскочил из повозки и бросился целовать женщину. Незнакомка остолбенела от ужаса. Перед ней стоял пожилой изможденный человек с жесткими сединами, по его впалым щекам катились слезы, в глазах застыло непередаваемое страдание, а на плечи была накинута дорогая волчья шуба, крытая сукном — презент из фондов III отделения на дальнюю дорогу…

Вскоре Батеньков напишет знакомым: «Я… снова увидел люден, как из гроба вставший. Все мои чувства — психическая редкость. Понятия переступили время и пространство. Многолетний быт вижу вдруг… Жадно смотрю на женщин. Неестественная разлука с матерями, супругами, сестрами, невестами произвела во мне такую к ним нежность…»[159].

Ближайшие друзья Батенькова, Елагины, вспоминали: «Когда Батеньков проезжал через Москву, то упросил своего провожатого (жандарма) заехать в дом Елагиной у Красных ворот; но, к несчастью, все семейство было в то время в деревне, дом был пуст. Батенькову было запрещено писать, каждое его письмо должно было идти на цензуру в Петербург, и он принужден был проехать дальше, никому не дав знать, что он еще жив»[160].

Мария Николаевна Волконская, познакомившись в Сибири с узником Алексеевского равелина, рассказывала: «По выходе из заключения он оказался совсем разучившимся говорить: нельзя было ничего разобрать из того, что он хотел сказать; даже письма его были непонятны. Способность выражаться вернулась у него мало-помалу. При всем этом он сохранил свое спокойствие, светлое настроение и неисчерпаемую доброту; прибавьте сюда силу воли, которую Вы в нем знаете, и Вы поймете цену этому замечательному человеку»[161].

Царское правительство пыталось упрятать Батенькова подальше, ограничить его общение с людьми, избежать гласности беспримерного эпизода. Декабрист не мог не чувствовать трогательную «заботу» жандармов:

«В обстоятельствах моих только и приметно, что боятся и принимают меры, чтобы я чего-нибудь не написал: не слишком заботясь, впрочем, ежели от меня что-нибудь останется, лишь бы не шло в огласку в настоящее время»[162].

В 1848 году к Батенькову обратился из Олонков друг юности Владимир Федосеевич Раевский: «Много перестрадал я за тебя. Эта неизвестность, тайна у дверей, мысль, что никто в мире не знает, где я, что я — тяжелей всего в заключении. 20 лет! О, друг мой, понимаю твою гробовую жизнь!»[163]

Забежим несколько вперед. В 1859 году впервые после ареста Батеньков посетил Петербург. В «Северной Пальмире» как раз торжественно открывали памятник «в бозе почившему» императору Николаю, и когда-то вступивший с Николаем I в единоборство старый декабрист в частном письме сообщал с иронией: «При мне было и открытие памятника: торжество вполне официальное и холодное. Сам я там не был, ибо едва ли не приводилось бы самому стать возле статуи и тем может быть заинтересовать толпу»[164].

* * *

В марте 1846 года Батеньков поселился в томской гостинице «Лондон». Весть о его приезде взволновала томичан. Былой житель Петропавловки стал славой сибирского города. Постепенно он возвращался к жизни: чтение, переписка, переводы, разговоры с людьми имели для него неизъяснимую прелесть.

Потом он купил близ Томска соломенную сторожку — крестьянский домик, работал, пахал землю.

В характере и поведении Батенькова замечали странности: он ел и спал не в обычное время, вдруг задумывался, углублялся в себя и тогда начинал ходить по комнате — 10 шагов туда, 10 шагов обратно — ни шагу больше, словно перед ним стояла невидимая стена. Иногда из его комнаты вдруг раздавался короткий пронзительный крик — он проверял себя, жив ли…

После 20 лет неведения к вдове его близкого друга декабриста А. А. Елагина пришло письмо, написанное знакомой рукой: «Уже мы состарились оба. Ты, верно, внуков обымаешь. Я навсегда одинок. Скоро промчались десятилетия. Кажется, что вчера еще хлопотали, заботились о будущем и не успели оглянуться, как оно уже все позади»[165].