Луккенвальде Лагерь в лагере

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Луккенвальде

Лагерь в лагере

В Берлине стояла слякотная зима. Хмурые низкие тучи неподвижно висели над городом и давили на аскетические коробки домов, похожие на солдатские казармы. Из многочисленных труб, придавленный туманом, стелился дым, запах сгоревшего угля проникал всюду, сбивал дыхание.

Пленных привезли в канцелярию одного из шталагов[35]. Стефан Цорн увел куда-то полковника Волкова, оставив генералов на попечение маленького сгорбленного фельдфебеля, очевидно освобожденного от строевой службы. Фельдфебель окинул пленных насмешливым взглядом, задержался на Лукине и прошамкал на ломаном русском языке:

— На первый январь цвай миллионен руссише кригсгефанген есть умер, герр генераль… Ви понимайт?

Цорн вернулся один, без полковника Волкова.

— Где наш товарищ? — спросил Лукин.

— Не беспокойтесь, полковник Волков достаточно окреп, и ему здесь, в Германии, с вами не по пути.

Генералы переглянулись: что бы это значило? Но Цорн не стал больше распространяться о Волкове.

— А вас, господа, немецкое командование распорядилось направить в лагерь Луккенвальде. Там за вами будет надлежащий уход. Теперь мы вынуждены расстаться. Но, надеюсь, не навсегда. Поправляйтесь, набирайтесь сил. — И, улыбнувшись, многозначительно добавил: — Они вам пригодятся…

Небольшой городок Луккенвальде находится в пятидесяти километрах к югу от Берлина. На его окраине за рекой Нуте располагался лагерь для военнопленных. Невысокий решетчатый забор обрамлял один ряд колючей проволоки. Аккуратный домик для охраны у железных ворот. Часовой, проверив у сопровождающего лейтенанта документы, отдал честь и пропустил машину.

— Заборчик-то не ахти какой, — сказал Прохоров. — И охраны почти нет.

— Да, — согласился Лукин, разглядывая внутренний двор лагеря. — И территория чистая, бараки аккуратные. Я представлял все страшнее.

— А ты, Михаил Федорович, обратил внимание, какое название городка? Луккенвальде! Получается что-то вроде леса Лукина. Интересно, какой коттедж для нас приготовили? — невесело пошутил Прохоров.

Машина проехала мимо аккуратных бараков и уперлась в новые ворота. Внутри лагеря оказалась территория, огороженная колючей проволокой. На высоких столбах — гипсовые изоляторы. Генералы переглянулись: назначение изоляторов им было понятно — через проволоку был пропущен электрический ток.

— Вот тебе и лес Лукина, — присвистнул Прохоров. — Такой заборчик не перемахнешь.

— Руссиш лагер, — пояснил сопровождающий.

Так генералы оказались во внутреннем лагере для советских военнопленных. Их поместили в одной комнатке-закутке.

По лагерному двору бродили люди, похожие на скелеты, обтянутые кожей. Специальные команды ежедневно вывозили из русского лагеря десятки и сотни трупов. Лагерный паек состоял из двухсот граммов нечищеной картошки, литра супа из брюквы и двухсот пятидесяти граммов эрзац-хлеба. Этот хлеб выпекался специально для советских военнопленных. Мука представляла собой мякину с ничтожной примесью крахмала, образовавшегося от случайно попавших в солому при обмолоте зерен пшеницы. Военнопленные называли этот паек «смертельным». Иначе его и нельзя было назвать. Часто из-за тонкой перегородки доносилась до слуха Лукина с детства знакомая, но теперь разрывающая душу песня: «А умру я, умру я, похоронят меня, и никто не узнает, где могилка моя».

В пище генералам не делали исключения. Им выдавали тот же рацион, что и остальным. Правда, время от времени их навещал врач, осматривал раны, делал перевязки. К болям в ноге и руке у Лукина прибавились жестокие боли в желудке. И однажды он пожаловался врачу на непригодность пищи.

— Для вас курочки в Германии еще не выросли, — усмехнулся врач.

За проволокой, в тех самых аккуратных бараках содержались французы, англичане, югославы. Для них были созданы вполне сносные условия. Им разрешались прогулки вне территории лагеря. Общаясь во время прогулок через колючую проволоку, многие иностранцы признавались, что питаются они неплохо. Кроме того, пленные получали посылки от своих родных, близких и благотворительных заведений своих стран.

Переводчиком в лагере советских пленных был бывший сапер старший лейтенант Синелобов. Культурный, высокообразованный, он до войны работал инженером в Ленинграде. Его отец был дипломатом, и семья часто выезжала за границу. Синелобов хорошо знал немецкий, французский и английский языки. Обычно на переводчиков пленные смотрели с презрением, как на предателей, но Синелобова уважали. Он, как мог, пытался облегчить участь соотечественников.

Как-то Лукин сказал Синелобову, что у него из ампутированной ноги начали выходить осколки и с каждым днем усиливается боль в искалеченной руке. Синелобову удалось проникнуть в зону пленных французов и разыскать там врача-хирурга. Тот согласился осмотреть Лукина, если будет разрешение администрации лагеря. Немцы разрешили.

Лукина отнесли во французскую зону. Осматривая генерала, французский хирург рассказывал о своей необычной судьбе. Оказывается, в плен попал не он, а его отец — старый больной человек. Тогда сын предложил заменить немцам собой в плену больного отца. Немцы согласились, и обмен состоялся. Отец уехал домой во Францию, а сын остался вместо него в плену.

Осмотрев руку, французский хирург предложил сделать операцию по сшиванию нервов. У Лукина были перебиты локтевой и срединный нервы правой руки. Полной гарантии на успех он не давал. Тем не менее Лукин согласился. Однако время для проведения операции было упущено, и она не дала результатов. Французский хирург искрение переживал неудачу.

— В иных условиях операция бы удалась, — уверял он. — А тут… сами понимаете, — и беспомощно разводил руками. — И организм, конечно, ослаблен. Вы истощены, измучены. А в вашем возрасте… Кстати, сколько вам лет?

— Мне? — удивился Лукин вопросу и, подумав, вдруг хлопнул себя по лбу. — Какое сегодня число?

— Девятнадцатое ноября.

— Ну вот, можете меня поздравить, сегодня — ровно пятьдесят.

Из французской зоны Лукина уносили с подарками — карманы его были набиты пачками сигарет и галетами. Ждал его сюрприз и в своей зоне. Прохоров, к удивлению Лукина, тепло поздравил своего товарища.

— В твой полувековой юбилей, дорогой Михаил Федорович, мне нечего подарить, кроме своей любви и глубокого уважения. Банкет в честь тебя мы организуем в Москве, когда вернемся. Но пировать будем и сегодня. Французы умудрились передать в честь твоего пятидесятилетия мясной гуляш. От них я и узнал о твоем юбилее. Хотел от меня скрыть?

— Да я и сам случайно вспомнил.

Прохоров достал из-под подушки небольшую кастрюльку, поставил на тумбочку.

— Вот, специально укутал, чтоб не остыл.

Генералы начали есть вкусное, источавшее аппетитные, запахи мясо.

— Это для нас сейчас такой деликатес, — заговорил Прохоров, — вроде как черная или красная икра.

— Красная икра, — задумался на минуту Лукин. — А ты знаешь, Иван Павлович, я в детстве так объелся этой икры, что долго не мог смотреть на нее.

— Неужто такое сытое детство у тебя было? Ты же из тверской деревни. Откуда там красная икра?

— О-о, это история. Вот послушай. У отца с матерью нас было восемь ртов мал мала меньше. Деревенька наша Полухтино, наверное, самая захудалая во всей Тверской губернии. В хозяйстве у отца одна лошадь, корова, овца да десяток кур. Своего хлеба хватало только до рождества. Многие уходили в город на заработки. Четырнадцати лет меня мать отвезла к состоятельному родственнику в Петербург. Тот держал трактир «Пятерка» на 5-й линии Васильевского острова. Обещал взять меня осенью к себе в трактир кухонным мальчиком: воду таскать, посуду мыть, дрова колоть, рыбу потрошить.

В Полухтино мы с матерью возвращались довольные. К тому же родственник подарил нам ведро варенья. Ехали до Твери поездом. Мать выбрала в вагоне место рядом с попом — надежнее. У батюшки на полке стояло точно такое же ведерко, как у нас.

Приехали домой. На радостях мать решила пир устроить. Одолжила у соседей большой самовар. Все уселись за стол, предвкушая сладкое чаепитие. Мать открыла ведерко и ахнула. Вместо варенья в нем оказалась красная лососевая икра. Оказывается, мы по ошибке поповское ведерко прихватили. Мать попробовала — скривилась. Словом, вся семья дружно плевалась, отведав неведомой еды.

Мать вынесла ведро в сени. А мне икра понравилась. Я украдкой выбегал в сени и ложкой ел. Ну и, конечно, объелся. И с тех пор долго на икру смотреть не мог. А любил я, Иван Павлович, салат под названием «Извозчичий».

— Это что еще за блюдо?

— Э-э, брат. В трактире «Пятерка» столовались в основном извозчики. Для них мы и готовили этот салат. Вареная треска, крутые яйца, картошка и лук. Все это заправлялось уксусом, горчицей, разведенной растительным маслом.

— Гремучая смесь какая-то.

— Э-э, пальчики оближешь…

В ту ночь Лукин не мог уснуть. Долго они с Прохоровым вспоминали мирную жизнь.

«Как мало мы ценим свободу, — думал Лукин, тяжело ворочаясь на узкой постели, — когда владеем ею безраздельно, и только тогда, когда твое жизненное пространство ограничено колючей проволокой, начинаешь понимать, что свобода — бесценный дар, самое прекрасное, что может дать судьба человеку».

В юбилей принято подводить итоги, пристальнее вглядываться в прошлое, анализировать: как жил, как поступал в большом и малом. Пятьдесят лет! Порой думалось, что вся жизнь сложилась из двух частей — до войны и война.

Раны на ампутированной ноге стали заживать. Вскоре Синелобов выхлопотал у немцев костыли для Лукина, и он наконец-то стал подниматься с постели, учиться ходить.

Это были мучительные занятия. Немецкие костыли короткие, приспособленные для упора в локтях. Но правая рука у Лукина не действовала, опираться ею на костыль он не мог. Промучившись несколько дней, Лукин бросил костыли.

— Почему мне нельзя сделать протез? — спросил Лукин немца-врача так, на всякий случай.

Синелобов перевел ответ: в лагере такой возможности нет. Надо ехать в Берлин. Но для этого требуется разрешение начальства. К удивлению Лукина, такое разрешение было получено.

В Берлине, в районе Нейкельн, в здании бывшей гимназии, размещался госпиталь для раненых и больных военнопленных — французов и англичан. Лукина поместили на третьем этаже, в отдельной палате английского отделения. Доступ раненым англичанам к нему был запрещен.

Лукину поторопились сделать деревянный протез, выдали костыль и отправили в Луккенвальде.

Лукину даже не верилось, что наконец-то он может передвигаться сам; превозмогая боль в культе, но сам!

В лагере Лукин уже не застал Прохорова. Синелобов объяснил, что Ивана Павловича перевели в лагерь Вустрау, расположенный неподалеку от Циттенхорста.

В двадцатых числах ноября Лукина навестил Стефан Цорн. Лукин был уверен, что прибыл фашистский разведчик неспроста. Тот был весел и возбужден.

— Рад видеть вас, господин генерал, живым и здоровым! Поправиться, конечно, еще не мешает. Но стоите уже на ногах, и это меня радует.

— Если эту деревяшку считать ногой, то стою.

— Главное — стоять и двигаться. Хватит вам киснуть за двумя рядами колючей проволоки. И без дела, наверное, сидеть надоело.

Лукин насторожился. Это не ускользнуло от Цорна.

— Да не беспокойтесь, никто вас не принуждает работать на рейх. В лагере, куда мы с вами поедем, такие же военнопленные, ваши соотечественники. Но там, как бы это сказать… Климат мягче.

— Климат во всей Германии — гнилой, — проговорил Лукин, понимая, что Цорн в слово «климат» вкладывает другое значение.

— Кстати, генерал Прохоров уже там. Или вы не хотите снова жить вместе со своим другом?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.