Эта трагическая борьба… (Трактовка восстания в середине XIX — начале XX в.)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Эта трагическая борьба…

(Трактовка восстания в середине XIX — начале XX в.)

Процесс становления истории как науки к середине XIX в. зашел в России очень далеко. Он отмечен существенными достижениями не только в сфере накопления фактического материала и критики источников, но и в общеметодологических вопросах, связанных с определением движущих сил истории, выяснением соотношения роли народа и отдельных личностей, выявлением путей, ведущих к действительному познанию закономерностей истории в ее противопоставлении случайному, индивидуальному, особенному.

Трудно переоценить влияние, которое оказывает в то время на развитие русской исторической школы, как и на общественную мысль страны в целом, философия истории Гегеля. В гегелевском подходе привлекали, во-первых, попытка раскрыть внутренние связи тех непрерывных и многообразных изменений, которые составляют содержание исторического процесса, его динамику; во-вторых, — синтез идеи просветителей о всемирно-историческом прогрессе и теории «органического развития» романтической историографии; в-третьих, — знаменитые диалектические принципы, с применением которых история человечества предстала в виде борьбы противоположных начал. Вся эта парадигма подвела к идее «абсолютного духа», которая и лежит в основе гегелевской картины мира и является в его понимании главной движущей силой истории. Эти положения стали определяющими в исторической мысли России и оказали заметное влияние на развитие методологии общественных наук в целом.

Тем не менее в 40–50-х годах XIX в. не было единства, однозначности в исторических суждениях. Для этого времени характерно острое столкновение различных общественно-идейных позиций, нарастающая поляризация политических сил. И вполне естественно, что история становится одной из основных сфер приложения сил как поборников теории «официальной народности», которая была возведена министром просвещения С. С. Уваровым в ранг государственной идеологии, так и последователей разбуженной А. Н. Радищевым революционной мысли.

Дворянская историография не утратила почти ничего из того, что было для нее характерно на рубеже двух столетий. Ей по-прежнему свойственны усиленное равнение на самодержавие и апологетика существующего порядка вещей. Об этом недвусмысленно сказал М. П. Погодин: «Российская история может сделаться охранительницею и блюстительницею общественного спокойствия»[110], лишний раз подтвердив, что хотя история и не служанка политики, но придворные историки были издавна и всегда придавали событиям и личностям иной облик, чем на самом деле.

В середине — второй половине XIX в. крестьянская война под предводительством С. Т. Разина, как и другие народные движения, оказалась на перекрестье исторических взглядов и концепций. Обращаясь к крупнейшим вспышкам классовой борьбы XVII–XVIII вв., исследователи все чаще и все больше «примеривали» их на современность и на день грядущий. Историко-политические влияния, заботы и тревоги XIX столетия при осмыслении событий 1670-х и 1770-х гг. несомненны.

«…Наш век, — пишет о своем времени В. Г. Белинский, — век по преимуществу исторический. Все думы, все вопросы наши и ответы на них, вся наша деятельность вырастает из исторической почвы и на исторической почве». В другом месте он замечает: «Мы вопрошаем и допрашиваем прошедшее, чтобы оно объяснило нам наше настоящее и намекнуло о нашем будущем»[111].

Даже в мелких по своей фактуре и исходным задачам работах о разинском восстании выпукло проступают злободневные мотивы текущей жизни. Такова, к примеру, серия опубликованных в 40-х годах очерков о казненном повстанцами астраханском митрополите Иосифе[112]. Написанные с клерикальных позиций, они на первый взгляд представляют собой смесь агиографического жанра с панегириком.

Из этой же серии статья В. Боброва об астраханском воеводе князе И. С. Прозоровском[113]. Автор видит в нем верного слугу государя, до конца выполнившего свой воинский долг. Прозоровский в период штурма разницами Астрахани и в самом деле проявил себя как достойный муж: раненый, он продолжал оказывать сопротивление до последней возможности. Попав в плен, князь сохранил твердость, отказался вести какие бы то ни было переговоры с восставшими и, не смалодушничав, принял страшную смерть (был сброшен с раската). Однако В. Бобров ни слова не пишет о том, что к казни воеводу приговорили сами астраханцы, поскольку он снискал всеобщую ненависть своими злоупотреблениями и жестокостью.

Интерес в науке к разинскому восстанию был во многом вызван крупными революционными потрясениями в Европе. Встал вопрос, могут ли подобные события развернуться в России. Видные революционные мыслители В. Г. Белинский, Н. А. Добролюбов, А. И. Герцен в целом давали на него положительный ответ. Иной точки зрения придерживались славянофилы и западники, убежденные в «совершенной антиреволюционности» русского народа.

Что же касается официальной историографии, то она, начисто отметая близость революции в России, в то же время предостерегала от очередного крестьянского бунта. Так, один из активных проводников теории официальной народности уже цитировавшийся М. П. Погодин писал: «Не Мирабо страшен, а Емелька Пугачев: Ледрю-Роллен со всеми коммунистами не найдет в России приверженцев, а перед Никитою Пустосвятом разинет рот любая деревня. На сторону Маццини не перешагнет никто, а Стенька Разин лишь кликни клич! Вот где кроется наша революция, вот откуда нам угрожает опасность, вот с какой стороны стена наша представляет пролом»[114].

Дальнейшее изучение разинского движения во многом стимулировала плодотворная археографическая работа, в результате которой увидели свет неизвестные ранее источники. Вошедшие в такие монументальные публикации, как «Полное собрание законов Российской империи», «Акты исторические» и «Дополнения…» к ним, в «Собрание государственных грамот и договоров…», в «Акты Археографической экспедиции», «Акты Юридические» и т. п., они оказались в поле зрения историков различных ориентации и направлений. Источники, касающиеся восстания, были включены в широко издававшиеся на местах в 40–50-х годах краеведческие материалы[115].

В середине века появляется и специальный тематический сборник документов, отражающих события 1667–1671 гг., составитель которого А. Н. Попов почти одновременно выступил и как автор первой монографии о разинском движении[116]. Обращение Попова к разинскому восстанию связано с его славянофильскими позициями. Как правило, славянофилы занимались изучением истории крестьянства, народного быта, творчества. Попов же не пошел по традиционному направлению, хотя его «История возмущения Стеньки Разина», строго говоря, и не выходит за рамки темы о крестьянстве.

Восстание, по мнению А. Н. Попова, было вызвано борьбой консервативного и нового, причем старину, с точки зрения автора, отстаивали разницы. И тем не менее автор осуждает и порицает их.

Попов выделяет в «возмущении» Разина два этапа, которые условно можно назвать «разбойный» и «бунташный». На первом, согласно А. Н. Попову, повстанцы занимались грабежом, обогащались, на втором — вступили в борьбу с боярами и воеводами, чинившими казакам препятствия в их «вольном промысле». На обоих этапах разницы для Попова — скопище бродяг, не связанных «никакими узами гражданского и государственного быта». То есть в своей трактовке он, с одной стороны, следует за официально-охранительной историографией, с другой — разделяет воззрения историков так называемой государственной школы, или «государственников», о которых речь пойдет ниже. Выступление Разина антинародно, считает Попов, потому что оно антигосударственно[117].

В интерпретации источников при изложении событий крестьянской войны А. Н. Попов неукоснительно придерживается трактовки собранных им материалов (по преимуществу это — официальные правительственные документы). Их содержание принимается им за неопровержимую историческую истину. Он не подвергает их критике, не сомневается в их достоверности. Закономерно, что в «Истории возмущения…» преобладают страницы, посвященные карательным операциям правительства, подавлению восстания, расправе с его участниками. Однако само по себе целенаправленное обращение историка к разинской теме, сведение им воедино и использование всей суммы источников официального толка, без сомнения, положительно сказалось на историографии проблемы.

Книга была замечена общественностью. На страницах «Современника» появился отзыв на нее Н. Г. Чернышевского. В нем отмечается, что автор «хочет ограничиться изложением сведений, представляемых его источниками; он избрал себе цель скромную, но полезную, и за извлечение фактов из-под архивного спуда он заслуживает полной признательности». Внутренне не удовлетворенный ни тем, как понимает А. Н. Попов характер народного движения, ни тем, как раскрывает он его смысл, Чернышевский тем не менее считает, что «История возмущения…» дает нужное направление другим исследователям, которые и займутся подлинным объяснением собранных в книге фактов[118].

В работе А. Н. Попова впервые полно и систематично прослежен ход восстания с 1667 по конец 1670 г., т. е. рассмотрены и события после поражения разинского войска под Симбирском. Недаром в третьей и четвертой четверти XIX — начале XX в. и позднее «История возмущения…» неизменно в поле зрения всех, кто всерьез берется за изучение второй крестьянской войны в России. Позитивный момент книги Попова — предваряющий ее источниковедческий экскурс. Он придает ей научный вес, свидетельствует о глубине исследовательской деятельности автора.

Совершенно естественно, что за введением в научный оборот свежих источников тотчас последовали написанные на их базе труды. Пожалуй, именно в это время, когда в России с небывалой остротой встает крестьянский вопрос и назревает революционная ситуация, разинская тема окончательно получает «прописку» в отечественной историографии и присутствует как в общих курсах, так и в обзорах из истории отдельных городов, уездов, населенных пунктов страны[119]. Симптоматично и наличие статей о Разине в справочной литературе. Так, в известном «Военно-энциклопедическом лексиконе» М. Бороздина среди других персоналки есть и предводитель второй крестьянской войны. Отдается должное умелым действиям и распорядительности Разина, которые делали его опасным противником царских воевод[120].

В 1853 г. саратовские и астраханские «Губернские ведомости» предоставили свои страницы для серии очерков под названием «Стенька Разин и удалые молодцы XVII века»[121]. Это чисто описательное сочинение, в основу которого легли только что изданные Археографической экспедицией Академии наук документы, можно было бы спокойно оставить без внимания, если бы оно не содержало весьма типичный, распространенный и подхваченный представителями крайних точек зрения в исторической науке тезис о том, что народное движение третьей четверти XVII в. не что иное, как буйная и пришедшаяся по нраву простолюдинам гульба лихих и разудалых молодцов во главе с С. Т. Разиным; что донские казаки — люди неуемной энергии и страстей, которые и нашли выход сначала в «шарпанье» по владениям персидского шаха, а затем и на берегах Волги-матушки.

С теми или иными расхождениями и поправками это суждение разделяют, например, виднейший представитель российской революционной мысли В. Г. Белинский и самый выдающийся русский историк середины XIX в. С. М. Соловьев. «Стесненность и ограниченность условий общественной жизни, безусловная зависимость бедного от богатого, — пишет В. Г. Белинский, — …все это заставляло людей, чаще всего с сильными и благородными натурами, искать как бы то ни было выхода из тесноты и духоты на простор, на приволье души. Низовые страны, особенно степи, прилегающие к Волге и Дону, давали полную возможность для подвигов удальства и молодечества»[122]. А вот характерное умозаключение С. М. Соловьева о предводителе крестьянской войны: «Разин был… один из тех стародавних русских людей, тех богатырей… которым обилие сил не давало сидеть дома и влекло в вольные казаки, на широкое раздолье в степь или на другое широкое раздолье — море, или, по крайней мере, на Волгу-матушку»[123].

Как видим, С. М. Соловьева занимают исключительно психологические истоки казачества, на его социальной природе он не останавливается; В. Г. Белинский же в равной степени уделяет внимание тому и другому. Но, по существу, оба сходятся на том, что казаки — люди особого физического склада.

Однако совпадения в подходах к народным восстаниям, конечно, не снимают принципиальной разницы в методологических оценках и общем осмыслении событий. Применительно к разинскому движению революционное понимание истории В. Г. Белинским проявилось прежде всего в глубоком сочувствии народному протесту против крепостнической кабалы, в страстном и пламенном призыве к вооруженной борьбе против гнета и самодержавия[124]. И это во сто крат перевешивает и свойственные подчас революционным мыслителям максимализм и категоричность суждений, и полемически упрощенное толкование ряда событий, и их нарочитое осовременивание и политизацию, и невольно допущенные фактические неточности и ошибки. Особый интерес представляет то, что этой плеяде принадлежат отдельные конкретно-исторические высказывания о развитии России в XVII в. и о крупнейших крестьянских восстаниях прошлого. Так, В. Г. Белинский, характеризуя как раз тот период времени, когда вспыхнуло разинское движение пишет: «В конце XVII века Московское царство представляло собою уже слишком резкий контраст с европейскими государствами, уже не могло более двигаться на ржавых колесах своего азиатского устройства: ему надо было кончиться, но народу русскому надо было жить; ему принадлежало великое будущее…»[125]

Крестьяне XVII в. Гравюра

Для А. И. Герцена, как и для В. Г. Белинского, главные движущие силы истории — это народные массы. В разное время Герцен неодинаково оценивал революционные возможности народа в настоящем и будущем, но что касается крестьянских движений прошлого, то их он считал справедливой реакцией на ухудшение положения трудящихся масс и усиление их крепостной зависимости. «В сущности, народ бунтовал против крепостного состояния», — констатирует Герцен в 1853 г. в статье «Крещеная собственность». «Крепостное состояние, — писал он, — исподволь лукаво введенное в семнадцатом столетии» — вот главная причина того, что «народ не раз восставал, более ста тысяч людей стояло на Волге с Стенькой Разиным». Герцен с восхищением отзывается о размахе народной борьбы. В том, что за Разиным пошло столько людей, в том, что у него «было целое войско», он видит не только необъятную силу народного гнева, но и убедительное доказательство того, что восставшие массы способны самоорганизовагься, сплотиться и нанести ощутимый урон царизму и помещикам. В работе «Русское крепостничество» Герцен в публицистическом запале написал даже, что С. Т. Разин встал во главе двухсот тысяч человек.

Полемизируя с официально-охранительной историографией, начиная с лживых правительственных хроник, извращавшей социальную суть народных движений, А. И. Герцен гневно возражал: «Земледелец, преданный, проданный, обманутый, боролся целое столетие — XVI-ое, проливал пот, проливал кровь и попал, наконец, истерзанный и связанный, во власть свирепой солдатчины, гнусной бюрократии, которые действовали— вместе с императором — в интересах дворянства. Эта трагическая борьба прошла незамеченной, непонятой на Западе, оплеванной внутри страны. До сих пор таких людей, как Стенька Разин, как Пугачев, изображают разбойниками с большой дороги». Однако, давая отповедь сторонникам официально-охранительного освещения истории, сам Герцен не отрицает, что восстанию Разина были присущи элементы разбойничества и что «обычай разбойничества дожил до времени Пугачева…». Правда, он рассматривает разбойничество как одну из форм проявления народного протеста, глухой борьбы, начатой крестьянами против закрепощения. И все же понятие «разбойный» Герцен распространяет и на действия казачества, и на движения широких народных масс и в этом смысле идет за; своими оппонентами. «Едва Романовы уселись, — пишет он, — северо-восток Руси покрылся разбойниками, с ними воюют как с неприятелями, против них посылают войска и пушки, их вешают сотнями при царе Алексее Михайловиче»[126].

В разбойных чертах восстания издатель «Полярной звезды» и «Колокола» видит проявление его стихийности, слабости и одну из основных причин поражения. Другой фактор, предопределивший трагический исход борьбы, — это, по мнению Герцена, вера народа в царя.

Несомненный интерес представляют герценовские рассуждения по поводу влияния на судьбы российского крестьянства, в том числе на массовые социальные движения, природно-географической среды[127].

В целом разделяя точку зрения Герцена на борьбу народных масс, его друг и соратник Н. П. Огарев предостерегал против сведения всего исторического смысла восстания к богатырской личности С. Т. Разина, к выпячиванию его легендарно-былинных черт. «Мы, — писал он, — …должны отказаться от восторженного, почти напыщенного образа личной силы. С него из старого порядка не выйдешь, как она ни являйся — в виде Стеньки Разина, Карла Моора, Каина, Наполеона I или Ротшильда»[128].

Самое пристальное внимание мощным народным движениям XVII–XVIII вв. уделяли Н. Г. Чернышевский и Н. А. Добролюбов. В них они видели пролог нового всенародного восстания, которое сметет самодержавие и феодально-крепостнический гнет и расчистит путь для построения на базе крестьянской общины социалистического общества. Призывая массы к вооруженному выступлению, «к топору», эти поборники революционного действия рассчитывали, что в России вспыхнет невиданный пожар народной борьбы, который по своим масштабам и результатам далеко превзойдет и разинское, и пугачевское восстания.

Н. Г. Чернышевский, по словам В. И. Ленина, проповедовал «идею крестьянской революции, идею борьбы за свержение старых властей»[129]. Чернышевский считал, что главная сила общественно-исторического прогресса, главный вершитель судеб своей родины — народ. И он заслуживает таких форм общественного устройства, которые исключают политическое и имущественное неравенство, угнетение человека человеком.

Цензурные ограничения зачастую не позволяли Чернышевскому прямо, без обиняков, высказывать свои воззрения на историю. В силу этого он оставил немало суждений о различных эпохах, в том числе и о XVII в., в весьма завуалированной форме. Так, познакомившись с компилятивной книжкой П. Медовикова «Историческое значение царствования Алексея Михайловича»[130], Чернышевский не только критикует автора за заимствования и отсутствие собственных обобщений или интерпретаций, но и не скрывает разочарования, что он и не сомневается в том, что «наши прежние понятия о значении царствования Алексея Михайловича были совершенно несправедливы, и что ему необходимо было заботиться изменить их». Между тем Чернышевский убежден, что здесь «необходимы новые изыскания и воззрения», что надо стремиться открывать неслыханное и показывать невиданное[131]. Трудно сказать, что он имел в виду в данном конкретном случае. Скорее всего его не устраивало, что фигуры государя и разных вельможных персон совершенно заслонили собой народ, в творческие созидательные силы которого так верил Н. Г. Чернышевский. О той части работы П. Медовикова, где шла речь о разинском восстании, он не высказался. Но трактовка этого движения автором как неустройства, нарушившего спокойствие России[132], конечно же, была ему глубоко чужда.

Народная масса, писал Н. А. Добролюбов, «таит в себе огромные нравственные силы и способна на разрешение больших исторических задач. Эта народная масса уже проявила себя в движении Разина, Пугачева; она проявит себя и в будущем». Обращаясь в прошлое, Н. А. Добролюбов, имея в виду в том числе и разинское движение, приходит к выводу, что еще в XVII в. «глухое неудовольствие стало разражаться открытыми восстаниями, внутренние беспорядки увеличивались с каждым годом». Народ, указывал Н. А. Добролюбов, поднимался на борьбу тогда, когда мера терпения его истощалась, когда крепостнический гнет резко усиливался. Именно эти моменты вы-дающийся революционный мыслитель выделял среди целого ряда причин, «которые увлекали народные массы за Разиным…»[133].

Как и Герцен, Добролюбов подчеркивал характерную для российского крестьянства и губительную для дела восстания веру в государя, опасную притягательность для поднявшихся на борьбу обездоленных масс царского имени. «Народ, — писал он, — никак не хотел приписывать самому Алексею Михайловичу что-нибудь дурное и твердо верил, что все тягостные для него меры суть произведения коварных бояр, окружающих царя». Н. А. Добролюбов обращал внимание и на то, что ходивший в народе слух о нахождении среди повстанцев царевича Алексея многих привлекал на сторону разинцев[134].

Революционно-критическая мысль В. Г. Белинского, А. И. Герцена, Н. Г. Чернышевского, Н. А. Добролюбова самым непосредственным образом влияла на общественную жизнь в России до и после реформы 1861 г., яркое отражение нашла она и в отечественной историографии.

Однако какими бы признанными властителями дум ни были революционные теоретики, будет ошибкой считать их воззрения и подходы с принципиально новых рубежей исторического познания преобладающими.

В этом отношении характерно воспоминание виднейшего русского историка В. О. Ключевского, студенческая юность которого пришлась на конец 50 — начало 60-х годов. Он с интересом следил за разгоревшейся тогда борьбой мнений, отдавал должное возглавлявшему журнал «Современник» Н. Г. Чернышевскому, которого называл «бесцеремонным семинаристом-социалистом», однако не проникся революционными убеждениями; по собственному его признанию, вся публицистическая перепалка тех лет не стоила одного слова профессора Ф. И. Буслаева, читавшего курс лекций в Московском университете[135]. Не менее показательно и свидетельство Н. Г. Чернышевского. По его словам, доминирующее положение в это время начинают занимать труды «новой исторической школы», благодаря которым «разработка русской истории… получила для общества важность, какой не имела прежде»[136]. Эта школа, получившая название «государственной», в полный голос заявляет о себе в лице таких маститых ученых, как С. М. Соловьев, Т. Н. Грановский, Б. Н. Чичерин, К. Д. Кавелин и др. При широком разбросе мнений историки этого направления сходились в необходимости реформ и отрицании революции. Озабоченные остро стоявшими тогда вопросами борьбы с крепостным правом и его остатками, они проявляли определенный интерес к истории крестьянства, а в целом ряде случаев не считали для себя возможным оставить без внимания и народные движения прошлого.

Важнейшим идейным источником научной концепции С. М. Соловьева была философская система Гегеля. Опираясь на нее, стремясь понять историю прежде всего как единый и внутренне обусловленный процесс общественного развития, С. М. Соловьев создает главный труд своей жизни «Историю России с древнейших времен». Обобщив в ней колоссальный по объему и разнообразный по тематическому охвату материал, нашел он в своей работе место и для разинского восстания[137]. Перед С. М. Соловьевым постоянно разворачивались неумолимая логика государственной необходимости, которую он как историк и гражданин последовательно отстаивает и находит в высшей степени целесообразной, вечное противоборство с нею личного, нравственного, мятежного и даже художественного начала, воли случая и т. п. Такова и его трактовка крестьянских войн. В восстании С. Т. Разина он видит прежде всего анархию, бунт, а восставших неоднократно называет «ворами», «воровской шайкой» и т. п.

С. М. Соловьев считал, что только правительственная власть связывала людей. Отсюда, полагал он, «привычка русского человека к бродяжничеству, а у правительства стремление ловить, усаживать и прикреплять». По мнению Соловьева, разинское движение — это выступление беспокойного, непоседливого и праздного казачества, бесшабашных удальцов и искателей военных приключений. Они не терпят над собой никакой власти. Им все равно, идти ли громить «басурманские» берега и гулять по Каспию или подстрекать низшие слои населения бунтовать против высших внутри России. И то и другое предпринималось, с точки зрения С. М. Соловьева, с одной целью: «добыть себе зипуны».

Восстание С. Т. Разина представляется историку событием случайным, происшедшим из-за того, что казаки в результате мер правительства не могли вторично пуститься по Каспию для обогащения. «Лишенная таким образом надежды гулять по Каспийскому морю, — пишет он, — огромная шайка опрокидывается внутрь государства…» Почему же Разина поддерживают широкие народные массы? Потому, пишет Соловьев, что веселая и сытая жизнь богато, роскошно, ярко одетых казаков становилась верной приманкой для низших слоев населения. Казачья же жизнь в их глазах — непрерывная гульба. «Понятно, — объясняет Соловьев, — какое впечатление производило это на людей, которым более других хотелось погулять, которым их собственная жизнь представлялась „беспрестанною тяжелою, печальною работою“»[138].

Приведенные строки мало согласуются с утверждением И. В. Степанова о том, что «каких-либо социальных мотивов в восстании Разина С. М. Соловьев не усматривает…»[139]. Другое дело, что, не придавая отношениям классов особого значения, он затрагивает их лишь мимоходом. Но иного и трудно ожидать. Ведь Соловьев никогда не руководствовался стремлением переделать человечество, не звал на баррикады. Его занимали совсем другие сюжеты. Гораздо больший интерес для историка представлял духовный мир русских людей разных эпох. К примеру, выясняя природу невероятной популярности С. Т. Разина и его сподвижников в народной среде, С. М. Соловьев связывал ее с традицией поэтизировать казацкую жизнь, превносить в нее фантастические, но очень притягательные для русского сердца черты. В народном воображении видит он и один из источников могучего обаяния личности Разина: «…счастливый атаман… превратился в чародея, которого пуля не брала, которому ничего не могло противостоять».

От поэзии С. М. Соловьев переходит к прозе. В частности, пополнение повстанческих рядов он вполне трезво увязывает с прелестью добычи, искусительно действовавшей на человека тогдашнего общества. Однако не только банальная страсть к обогащению движет, по Соловьеву, поддерживающими разин-цев массами. Казаки привлекают народ прежде всего тем, что готовы померяться силами с государством и вступают с ним в отчаянную схватку за право поступать как им вздумается, за свободу, независимость. Историк признает, что именно с этой целью донцы стремятся «поднять всех голутвенных против бояр и воевод, поднять крестьян и холопов против господ». Он проводит прямую аналогию между событиями 1667–1671 гг. и начала века: «повторилось то, что мы уже видели в Смутное время…: в селах крестьяне начали истреблять помещиков и прикащиков их и толпами поднялись в козаки; заслышав приближение воровских шаек, в городах чернь бросалась на воевод и на приказных людей, впускала в город Козаков, принимала атамана вместо воеводы, вводила казацкое устройство; воеводы и приказные люди, облихованные миром, на которых было много жалоб, истреблялись, одобренных не трогали. Как и в Смутное время поднялись варварские инородцы — мордва, чуваши и черемисы»[140]. По наблюдению С. М. Соловьева, пока разницы были в силе, население охотно шло за ними и с воодушевлением воспринимало их «прелестные» листы. Но, как только счастье им изменило, а точнее, как только их предводитель утратил ореол непобедимости и дар чародейства, народ отвернулся от повстанцев.

Государственный порядок для С. М. Соловьева превыше всего. Он отрицательно оценивает роль казачества в русской истории и, по верному замечанию А. Н. Цамутали, подобно Карамзину, видит в них людей, существовавших за счет государства и одновременно подтачивавших его устои[141]. Историк не склонен рассматривать разинское восстание иначе, как чисто казацкое по своей сути выступление и, соответственно, относится к нему так же, как к разрушительной, на его взгляд, деятельности казачества.

Но к личности Степана Разина С. М. Соловьев подходит несколько по-другому. При всех своих западнических ориентациях как истинно русский человек он не может оставаться равнодушным к его отваге, удали, душевному размаху. Это проскальзывает и в тех характеристиках, которые дает историк повстанческому атаману. Он называет его одним из стародавних русских людей богатырского склада, заостряет внимание на его ловкости, энергии, умелом обхождении, вольнолюбии, грозном нраве и т. д.[142]. Отмечает Соловьев в Разине и сверхчеловеческое, «чародейное», то, чем он «оцепенял простого человека, низлагал, порабощал его». И все это не только неудержимо привлекало к нему людей, но и приводило к тому, что «Степана Тимофеевича величали как царя: становились на колени, кланялись в землю». Вместе с тем Соловьев отнюдь не склонен закрывать глаза на пристрастие атамана к «зелью». В его войске, пишет он, «с утра все уже пьяно». Разгульность и неуемность Разина, его буйная и затянувшаяся «гостьба» в Астрахани стали, как считает историк, одним из роковых обстоятельств, погубивших «Стеньку и его дело, которое начало было разыгрываться в обширных размерах». Анализируя причины поражения восставших под Симбирском, историк приходит к выводу, что Разин, мастер расставлять ловушки своим неприятелям, на этот раз сам попал в таковую, поверив в инсценировку воеводой Ю. Барятинским прихода к нему большого подкрепления. «Хитрость удалась вполне, — пишет Соловьев, — на Стеньку напал страх, и он решился убежать тайком с одними донскими казаками, потому что бегство целого войска было бы замечено и нужно было бы выдержать преследование от воевод». Это обвинение Разина в трусости и предательстве восходит к версии правительственных источников. Оно было неоднократно повторено другими авторами и оспорено только советской историографией[143].

Особых исторических последствий восстание Разина, по мнению С. М. Соловьева, не имело, хотя и довольно основательно потрясло общество. Куда более глубокий след по сравнению с этим движением оставил, по словам историка, раскол. Критерием определения степени значимости обоих событий служит для С. М. Соловьева то, что разинский бунт власти в конце концов подавили, а с церковным мятежом они так скоро сладить не смогли. «Впрочем, — оговаривается С. М. Соловьев, — разинское возмущение не было последним действием борьбы государства с казаками: в новой русской истории увидим Булавина и Пугачева»[144].

Страницы, посвященные разинскому восстанию, как всегда у Соловьева, отличаются необыкновенной полнотой фактов. Правда, о массовых казнях восставших, производимых карательными войсками, он умалчивает, ибо, вероятно, находит столь крутую расправу излишней.

При написании текста о крестьянской войне С. М. Соловьев широко использовал правительственные акты и документы (царские грамоты, воеводские отписки, челобитные) как опубликованные (в том числе и А. Н. Поповым), так и обнаруженные им в архивах. Высочайшую щепетильность проявлял историк при работе с известиями иностранцев, отдавая предпочтение в плане точности и достоверности материалам русского происхождения.

То обстоятельство, что автор знаменитой «Истории России…» включил в свое сочинение «явление… известное под именем бунта Стеньки Разина», безусловно имело большое положительное значение, пусть он и сделал это скорее всего для того, чтобы лишний раз продемонстрировать торжество государственного начала над силами анархии.

Параллельно с «государственниками» тогдашняя историография представлена и другими направлениями. Частично они нашли отражение и применительно к крестьянским войнам в России. Так, специальную монографию и развернутый очерк посвятил разинскому восстанию один из известнейших и оригинальных историков прошлого века Н. И. Костомаров[145]. Представитель романтической школы, он был убежден, что сами по себе факты, реальная канва событий не так важны, как их художественная подача. Резкая критика самодержавно-крепостнических порядков времен Московского государства противоречиво сочеталась в его трудах с апологетикой царизма, неподдельный интерес к народным движениям прошлого — с их осуждением. Так, крупнейшие восстания XVII в. он определяет как «взлом общественного строя», называет их «блестящими и бесплодными, как метеор», считает, что их вожди могли только поднять «кровавое знамя переворота русской земли вверх дном». Философия истории Н. И. Костомарова во многом восходит к положениям Шеллинга, который выдвигал на первое место духовно-нравственные и религиозные силы. В том или ином повороте событий Костомаров искал проявления «народного духа», который был, в его понимании, неким абсолютом, основой основ.

В советской историографии неоднократно отмечалось, что в работах Костомарова идет речь не о реальной борьбе общественных классов, а о столкновении «начал», что социальные антагонизмы подменяются им этническими, национальными[146]. Однако не пришло ли время отчасти пересмотреть эти оценки, признать их несколько односторонними? Ведь в том же «Бунте Стеньки Разина» у Костомарова сквозь налет столь свойственного ему романтизма проступают вполне реалистические оценки и наблюдения. Разве не Костомаров был первым, кто, обратившись к изучению крестьянской войны, попытался установить именно социальные ее предпосылки? Считая разинское восстание чисто казацким мятежом, историк в то же время не отмахивается от того факта, что не только на Дону, но и «в других местах русской земли» народ широко поддерживает это выступление. Задумываясь над тем, почему так происходит, Костомаров как на главную причину указывает на то, что С. Т. Разин («батюшка») обещал «всем русским людям казацкую волю». Кроме того, этот сочувствующий мятежным донцам народ, по словам Костомарова, — «люди, лишенные крова, зачастую голодные, готовые на всякий бунт и разбой». Немалая заслуга историка в том, что он попытался выяснить, отчего же создавалось такое положение, почему обширная часть населения страны оказалась без хлеба насущного и без крыши над головой. И он прямо связывает ухудшение жизни трудящихся масс с крепостническим законодательством середины века (Уложение 1649 г.), нестерпимым налоговым гнетом, произволом властей и т. д.[147]. Вот откуда взялся тот горючий материал (люди, готовые на бунт и разбой), который вспыхнул от первой же попавшей в него искры (разинского выступления), считает Костомаров. Таким образом, при общем отрицательном отношении к восстанию историк в то же время признает, что народ был доведен до крайности невыносимо тяжелыми условиями жизни и не мог не пойти за «воровскими казаками». Верно, что Костомарова пугают «неистовства черни», которая «разлакомилась на грабеж и кровь». Но вряд ли это дает основание утверждать, пусть и со ссылкой на собственные его слова, что он «не пошел дальше романтического обыгрывания „дикой самодеятельности“ разбушевавшейся народной стихии»[148].

Одна из существенных особенностей творческого почерка Н. И. Костомарова состоит как раз в том, что многие строки, вышедшие из-под его пера, разительно не соответствуют методологическим установкам автора, талант и художественное чутье нередко подсказывают ему больше, чем разум, и берут верх над его философскими позициями. В противном случае работы историка не пользовались бы такой популярностью среди передовой российской публики. Так, Н. Г. Чернышевский в предисловии к русскому переводу «Всеобщей истории» Г. Вебера (1889) писал, что «Костомаров был человек такой обширной учености, такого ума и так любил истину, что труды его имеют очень высокое научное достоинство. Его понятия о деятелях и событиях русской истории почти всегда или совпадают с истиной, или близки к ней»[149].

Видный социолог, переводчик трех томов «Капитала» на русский язык Н. Ф. Даниельсон, находившийся в длительной переписке с К. Марксом, в письме от 10(22) мая 1873 г. настоятельно рекомендует ему в числе прочих работ по истории России познакомиться с книгой Н. И. Костомарова «Бунт Стеньки Разина», поскольку в ней очень мрачными красками обрисовано «положение крестьян в боярских и монастырских владениях», что делает вполне понятным и их протест[150]. Возможно, именно от своего петербургского корреспондента К. Маркс и получил костомаровское сочинение, которое прочел в подлиннике (он в это время усиленно изучал русский язык) и обстоятельно законспектировал[151]. Отнесясь к «Бунту Стеньки Разина» с неизменной критичностью, К. Маркс, однако, взял на вооружение целый ряд положений из социального диагноза Костомарова и, как уже отмечалось нашей историографией, «…солидаризировался со многими важными обобщениями автора»[152].

Однако общая концепция Костомарова в оценке разинского восстания по сравнению с тем же С. М. Соловьевым — это все же шаг назад. Подобно В. Д. Сухорукову и отчасти А. Н. Попову, он считал, что движение Разина вобрало в себя возмущение всех, кто ратовал за старину, за удельно-вечевые порядки, кто выступал против централизации и самодержавия. Казачество, по мнению Костомарова, олицетворяло те силы русского общества, которые добивались независимости и самоуправления. Подспудно они давно были готовы идти на борьбу с боярами, воеводами, приказными людьми и богачами, у них не раз возникала мысль, «как было бы хорошо, если бы на Руси истребить все, что давило простой народ, и устроить казацкую вольницу». Что же мешало осуществить эти намерения? «Нужно было только человека, — пишет Костомаров, — который бы соединил около себя всю донскую голытьбу и поднял ее на исполнение заветной думы, засевшей во многих головах». Когда такой человек явился, собрал вокруг себя «ватагу», незамедлительно вспыхнул бунт[153]. Рассматривая возглавленное Степаном Разиным восстание как запоздалое выступление, в котором «воскресли старые, полуугасшие стихии вечевой вольницы», Костомаров в отличие от того же В. Д. Сухорукова, заметно идеализирующего казацкое устройство, считал, что ни донцы, ни пошедший за ними народ не способны были проложить новый путь. В случае их победы, по мнению Костомарова, могла произойти лишь смена лиц, а затем неизбежно должен был возродиться старый социально-политический строй. Поэтому грандиозную борьбу восставших в XVII–XVIII вв. он находил анахронизмом, а потому — исторически бесперспективной. Эта точка зрения и ее разновидности стали в историографии предметом острой дискуссии и остаются таковыми до сих пор[154].

Не без передержек и преувеличений Н. И. Костомарову все же удалось передать, на каком высоком градусе ярости, неистовства, кровавой брутальности разгорелось и нарастало пламя «бунта Стеньки Разина». Он не стремится, подобно С. М. Соловьеву, обойти молчанием расправы царских карателей с мятежниками. Жуткие казни и пытки, применявшиеся к повстанцам, мучения, которым были подвергнуты Степан и Фрол Разины, описываются подробно, хотя и с излишним доверием к источникам.

Освежающая струя, привнесенная в историографию Костомаровым, — это и широкое, использование им, причем с величайшим знанием дела, народного фольклора.

Костомаров — незаурядный мастер слова. Его сочинения изложены живо, увлекательно, образно. И даже В. О. Ключевский, известный своей необычайной требовательностью к точности воспроизведения реалий прошлого, готов простить ему те же погрешности, за которые резко критикует дворянских историков. Он буквально пленен красочной и образной манерой письма Костомарова[155].

Из историков славянофильского направления уделил внимание разинскому движению И. Д. Беляев. В его понимании, все народные смуты — результат давления на народ со стороны приказной администрации и придворных временщиков. Причем царь, по Беляеву, был к этим притеснениям и злоупотреблению властью непричастен. Гнет бюрократического аппарата вызвал «страшную деморализацию общества» и привел к открытому неповиновению и возмущению — бунтам[156].

Блестящий русский ученый, представитель следующего поколения российских историков В. О. Ключевский упоминает выступление Разина в своем «Курсе русской истории» лишь мимоходом. Он освещает его как огромный мятеж, зародившийся среди казачества и получивший «чисто социальный характер, когда с ним слилось им же возбужденное движение простонародья против высших классов»[157]. Но углубляться далее в суть вопроса историк не стал, видимо, с одной стороны, не считая нужным делать это после С. М. Соловьева и Н. И. Костомарова, а с другой — явно не относя крестьянские войны к моментам, определяющим, по его мнению, развитие исторического процесса.

Во второй половине XIX в. в историографии все активнее и увереннее проявляет себя сформировавшееся под влиянием идей В. Г. Белинского, А. И. Герцена, Н. Г. Чернышевского, Н. А. Добролюбова и их последователей демократическое направление. Историки этого направления были тесно связаны с революционной средой. И не случайно видное место в их научных трудах занимают народные движения прошлого. Так, с глубоким и неизменным сочувствием о восстаниях под предводительством С. Т. Разина и Е. И. Пугачева писал крупный русский историк А. П. Щапов[158]. Близкий к революционерам-шестидесятникам, лично знакомый с Н. Г. Чернышевским, он за свои убеждения и активное участие в политических событиях 60-х годов неоднократно подвергался аресту, находился в ссылке, отбывал тюремное заключение. В центре его постоянного внимания как главный предмет изучения — история народа. Бунт Разина в его представлении был неразрывно связан с расколом. Под расколом же, считая его не столько религиозным, сколько социальным явлением, он понимал могучую оппозицию массы народной всему государственному строю. Восстание Разина Щапов называет революционным, прогрессивным, ибо разницы добиваются исконно народных начал жизни и сметают со своего пути всех, кто препятствует им в этом. Он решительно утверждает, что внутренняя правда — на их стороне[159].

В советской историографии главным уязвимым местом в трактовке А. П. Щаповым разинского восстания обычно признавалось изображение этого восстания как социального по форме и религиозного по содержанию. Сильной же стороной подхода историка к событиям третьей четверти XVII в. считался классовый подход, освещение раскола как мощного выражения народного недовольства[160]. Однако, не приемля клерикальных воззрений Щапова, советская историческая наука долгое время вообще чуралась религиозной сферы и, как правило, или обходила стороной тесную связь многих явлений старообрядчества и социальных вопросов, или подчеркивала религиозную индифферентность народных движений, включая разинское восстание[161]. И лишь некоторые авторы придерживались иной точки зрения, считая, что народные массы, высказываясь за старую веру, выражали этим свой протест против феодального гнета, прикрываемого и освещаемого церковью[162].

Сегодня роль и место народных верований, язычества и сектантства в борьбе крепостного крестьянства России активно рассматривается в нашей литературе[163]. Пришло время по-новому осмыслить и суждения А. П. Щапова о старообрядческих представлениях и идеалах разинцев. Насколько он был прав и насколько заблуждался, когда писал, что донское казачество «обратилось в раскольничью общину и возводило даже свои казачьи рады, круги до религиозной санкции в образе религиозных рад или радений и святых кругов»? Насколько основательно было утверждение Щапова, что Разин стремился сделать «древнее Астраханское царство… в противоположность… Московскому государству, царством казачества и раскола, к чему и после, со второй половины XVIII столетия, стремились раскольники…»[164]. На эти и многие другие вопросы, возникающие при чтении трудов А. П. Щапова, предстоит еще дать ответ.

Не прошли мимо разинской темы такие известные историки и публицисты того времени, стоявшие на демократических позициях, как И. А. Худяков, Н. В. Шелгунов, Г. 3. Елисеев, И. Г. Прыжов, С. С. Шашков. Обращаясь к крупнейшему народному восстанию XVII в., они в большинстве своем черпали богатый фактический материал из упомянутой книги Н. И. Костомарова. Но у них совсем иной подход к этому событию; как и вообще к движениям крепостного крестьянства. Если Н. И. Костомаров в целом склонен оправдывать и положительно оценивать самодержавие, то историки- и публицисты-демократы, напротив, выпукло показали его антинародную сущность и деятельность. Ярко выраженная антикрепостническая и антисамодержавная направленность работ этих авторов убедительно раскрыта А. Н. Цамутали[165].