ДВА НАРОДА В ОДНОМ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ДВА НАРОДА В ОДНОМ

Итак, в эпоху правления Екатерины русский народ окончательно разделяется на два… ну, если и не на два народа в подлинном смысле, то, по крайней мере, на два, как говорят ученые, субэтноса.

Одни — это продолжающие свою историю великороссы–московиты. Это основная часть народа. Великороссы — имперский народ, этнический центр Российской империи. Но они считаются таким же туземным народом, как украинцы, татары, буряты или грузины.

Другие — это субэтнос, сложившийся в петербургскую эпоху. Имперские великороссы, дворянство и чиновники, «русские европейцы». Как и во всех империях, путь в русские европейцы открыт. И русский туземец, и любой другой подданный империи может сделать карьеру, получить образование, преобразовать себя по образу и подобию русских европейцев. «В князья не прыгал из хохлов», — писал Пушкин. Хохол тут явно туземец. Если человек стал князем, он уже не хохол, он уже русский европеец.

У каждого из этих субэтносов есть все, что полагается иметь самому настоящему народу — собственные обычаи, традиции, порядки, суеверия, даже свой язык… Ну, скажем так, своя особая форма русского языка.

У Николая Семеновича Лескова описана его собственная бабушка, которая свободно произносила такие сложные слова, как «во благовремении» или «Навуходоносор», но не была в силах произнести «офицер» иначе, чем «охвицер», и «тетрадь» иначе, нежели «китрадь». То есть, называя вещи своими именами, эта туземная бабушка цивилизованного Н.С. Лескова говорила по–русски с акцентом. Сама она была русская? Несомненно! Но ведь и образованный человек, пытаясь говорить на «народном» языке, тоже говорит с акцентом. Он, выходит, тоже иноземец?

Каждой из этих двух форм русского языка можно овладеть в разной степени. Барышня–крестьянка, Лиза Муромцева, достаточно хорошо владеет «народной» формой русского языка — по крайней мере, достаточно хорошо, чтобы Алексей Берестов действительно принял её за крестьянку [62. С. 86—95]. Непонятно, правда, признали ли бы ее «своей» настоящие крестьяне. По крайней мере, народовольцев, «идущих в народ», крестьяне разоблачали сразу же и разоблачали именно так, как ловят незадачливых шпионов: по неправильному ношению одежды, по бытовым привычкам, по незнанию характерных деталей. И, конечно же, по языку.

В Персии с английским шпионом Вамбери (венгерским евреем по происхождению) произошла беда: играл военный оркестр, и Вамбери, сам того не сознавая, начал притопывать ногой. Он–то сам не замечал, что он делает, но окружающие превосходно это заметили. Будь вокруг и остальные тоже переодетыми европейцами, Вамбери, может быть, и ушёл бы невредим… Но все на площади были, что называется, самыми натуральными персами и с радостными воплями потащили Вамбери в тюрьму — всем было ясно, что он вовсе не восточный человек, а «ференги». А зачем «ференги» может одеваться в одежду персов? Ясное дело, шпионить!

Вамбери в конце концов доказал, что он восточный человек: трое суток он почти беспрерывно орал и ругался последними словами на трех местных языках, и в конце концов тюремщики пришли к выводу — «ференги» так орать не может! И выпустили Вамбери, майора британской разведки.

Вот так же все не очень ясно с Лизой. Она может обмануть парня того же общественного круга, то есть имеющего такой же бытовой опыт, такое же знание «народной» формы русского языка. Трудно сказать, что сказали бы настоящие крестьянки, выйди Лиза Муромцева к колодцу с ведрами и в своем деревенском наряде; может быть, они сказали бы словами тюремщиков Вамбери: «Ты ференги!» Достаточно Лизе показать, что она не умеет и что ей тяжело тащить ведра на коромысле, достаточно непроизвольным жестом аккуратного человека начать искать носовой платок, и для окружающих все станет ясно — она вовсе не крестьянка! Она «русская мем–сахиб», вот кто она!

Играя крестьянку, она ведет себя не только как человек другого круга, но как иностранка. Ведь для нее все обороты речи, употребляемые в обличий Акулины, — это не «настоящий» русский язык, использование его — только девичья игра, увлекательная, пряно–рискованная. Девушка прекрасно знает, что «на самом деле» по–русски говорят совсем не так.

И дело ведь не только в языке. Дело во множестве деталей, которые и передать бывает трудно. Волей–неволей мы уже затронули одежду. А ведь такие простые вещи, как рубашка (без карманов, между прочим!), кушак вместо брючного ремня, лапти, сарафан или шапка — это не просто каким–то образом скроенные и сшитые куски ткани — это же еще и привычка их носить, привычка удовлетворять свои потребности, будучи одетым именно так, а не иначе.

Сарафан — это не просто свободная удобная одежда, это ещё и походка, которая вырабатывается ходьбой в таком сарафане и в легких (легче сапог и ботинок) лаптях. Это и привычка особенно осторожно обходить глубокую грязь и лужи — ведь лапти промокают гораздо сильнее кожаной обуви.

Отсутствие карманов и носовых платков — это и привычка сморкаться в два пальца, и носить деньги и мелкие предметы завязанными в узелок или во рту (с точки зрения русских европейцев, это очень неопрятная привычка).

Жизнь в избе — это и привычка спать в спертом воздухе, ведь в избе спят множество людей, а форточек в ее окнах нет. И летом, когда в доме прохладно, и зимой, в натопленном доме, попросту говоря, душно. По видимому, привычные люди вовсе не испытывают от этого особых страданий, но с тем же успехом могу сказать, и в современной… ну, почти что в современной России, еще в 1970—1980–е годы по крайней мере некоторые сельские жители закупоривали на ночь свои дома так, что городской, привычный к форточкам человек в них попросту начинал задыхаться.

Не раз в различных экспедициях автору этих строк доводилось сталкиваться с ситуацией, когда «экспедишники» дружно вопили хозяину дома — мол, давайте, наконец, откроем окно! А хозяин качает головой и укоризненно говорит что–то типа: «сквозник же…». А его супруга смотрит на бедных городских с выражением сочувствия и ужаса, как на рафинированных самоубийц. Причем только что эти милые люди сидели на лавочке и без всякого вреда для себя вдыхали свежий вечерний воздух, напоенный запахом цветущих растений, сохнущего сена и влаги. Но стоит им отправиться спать, и тут же появляется железная необходимость любой ценой отгородить себя от струй свежего воздуха, совершенно непостижимая и неприятная для городского «экспедишника».

Для современного россиянина… по крайней мере для абсолютного большинства россиян, невозможность проветрить помещение была бы неприятной и даже попросту мучительной. В этом мы нашли бы понимание у людей верхушечной русской культуры, у «русских европейцев». Но «русские туземцы» нас бы попросту не поняли, что тут поделать.

«Туземцев» не волновало и обилие насекомых, особенно тараканов. «Искаться» — это обычнейшее занятие для сельских жителей еще в начале XX века. И что такое «искаться», вы знаете? А это вот что: один или одна ложится на колени головой к другу (подруге), а та перебирает волосы, выцепляя там насекомых, в первую очередь вшей. Выглядит не очень «аппетитно», согласен, но таких малоприятных деталей довольно много в жизни людей того времени. Искались ведь не только на Руси. В Европе этот обычай тоже бытовал всё Средневековье, а уничтожила его урбанизация быта. Начиная с XVII—XVIII веков слишком много людей в Британии, Скандинавии, Голландии, Северной Франции начинают жить в проветриваемых домах, мыться чаще, чем раз в неделю, следить за чистотой белья и получают представление о пользе мытья рук и чистки зубов.

До этого и во всех аграрно–традиционных обществах очень много всего «неаппетитного». Описание, скажем, традиционного дома скандинавского крестьянина способно вызвать попросту тошноту, в том числе у современных шведов и норвежцев. Было в этом доме почти всегда холодно (экономили древесину для протопки) и сильно пахло несвежей мочой — в моче стирали, и потому в земляном полу делалось углубление, в которое мочились все домочадцы; так сказать, не покидая жилья, впрок запасали необходимое в хозяйстве.

А обычай молодых мам высасывать сопли из носа младенцев исчез совсем недавно; в Британии он отмечался в эпоху Наполеоновских войн (как яркий признак некультурности батраков, мелких фермеров и прочих малообразованных слоев населения); в Германии он описывался в конце XIX века, а в России зафиксирован последний раз еще в 1920–е годы, уже перед коллективизацией.

Жизнь в крестьянской избе — это и умение вести себя непринужденно в постоянном скопище людей, без всякого уединения. Крестьянская изба, не разделенная на разные комнаты, в которой основное место занимает русская печь, нам бы уж точно не показалась ни особо знакомой, ни так уж сильно привлекательной. Глядя на это, в общем–то, небольшое пространство (даже богатой северной избы), всегда удивляешься — да как же они все тут помещались?! Несколько супружеских пар, принадлежащие к разным поколениям, куча ребятишек и подростков обоего пола, старики… И все эти десятки людей — на сорока, от силы 50—60 квадратных метрах?! А ведь помещались, помещались…

У туристов, впервые посещающих музеи под открытым небом, где хранятся памятники деревянного зодчества (они есть в Суздале, под Новгородом), обязательно возникает вопрос: что, отдельных комнат ни у кого вообще не было?! Нет, ни у кого не было. И… это… у супружеских пар не было?! Не было. А как же… А вот так! А дети?!

Но в том–то и дело, что никого из обитателей изб в те простенькие времена особенно не волновало — видят дети чьи–то половые действия (в том числе и половые действия родителей) или не видят. Даже лучше, чтобы видели и учились. Дети и учились, и не только на примере всевозможных животных, домашних и диких; но и на примере своих ближайших родственников.

Жизнь в избе — это и умение так же непринужденно выходить пописать и покакать за овин. Выпархивает девичья стайка и на глазах всякого, кто захочет подсмотреть, располагается… благо, сарафаны и рубахи на них длинные.

Впрочем, парни обычно не подсматривают, они подсмотрят скорее девичье купанье — ведь изобретение купальника таится во мраке грядущего. Купаются девушки голыми, и мало ли чьи глаза горят в густом кустарнике поодаль… К чему Лизе тоже предстоит привыкнуть, если ей захочется играть в крестьянку постоянно, хотя бы несколько суток, а не несколько часов.

Но купаться хорошо летом, а оно не очень продолжительно в Великороссии. В баню ходят регулярно, раз в неделю, но вот более интересный вопрос — а как мылись в перерыве между банями? Так сказать, с субботы и до следующей субботы?

Ответ способен огорчить человека, приписавшего предкам больше достоинств, чем надо, и привести в полную ярость «патриота» советско–жириновского разлива. Потому что ответ этот — нерегулярно, а то и попросту никак. Трогательная картинка — девушка, которая умывается из ручейка по раннему утру, на заре. Из мультфильма в мультфильм, из экранизированной сказки в сказку переходит этот милый образ… Только вот сразу вопрос — а как умываться людям постарше? Тем, кому не очень хочется наклоняться и плескать себе ладошкой в «портрет»? Что, если погода в этот день плохая? И вообще — как умывается та же девушка 7 месяцев в году, с октября по апрель? Не говоря о том, что до ручейка от дома может оказаться довольно далеко идти, и каждый день, пожалуй, не находишься.

Стоит задать себе эти «не патриотичные» вопросы, и быстро выясняется — в крестьянской среде отсутствует культурная норма, предписывающая умываться каждый день. Грубо говоря — вне банных дней можно было мыться, а можно было и не мыться. Некоторые чистили зубы… а большинство — нет, не чистили.

Стало классикой зубоскалить по поводу грязных дам в рыцарских замках, «…прекрасные дамы (бань не было)», — меланхолически отмечает В. Иванов [63. С. 433]. Но ведь и в Московии не было традиции ни умываться, ни мыть уши, шею или под мышками, не говоря о (тысяча извинений!) подмываться. Ну что поделать, если не было такой традиции, и вполне можно сопроводить любую романтическую историю соответствующими комментариями. В конце концов, почему снабжать такими комментариями «Айвенго» Вальтера Скотта можно, а сочинения все того же Валентина Иванова — категорически нельзя?! Это дискриминация!

Крестьянский быт — это совершенно иные объемы жилища, другие помещения, другие предметы. Нет, например, шкапов или столов с выдвижными ящиками, комодов и стульев. Есть сундуки — то есть в дворянском быту они тоже есть, но играют не такую значительную роль. А тут вещи класть больше и некуда.

Чтобы жить в избе, нужно уметь пользоваться ухватом, спать на лавке, обметать сажу куриным крылышком, шить и прясть ночью, и даже не при свече, ведь свеча — это дворянская и городская роскошь. А при лучине.

Другие привычки, другие движения тела, языка и души. Другая память, в том числе память о детстве.

У крестьян не просто худшего качества еда. Это еда, состоящая из совершенно других блюд, которые приготовлены другими способами и совсем иначе поедаются.

Повседневная еда низов общества убийственно однообразна и превосходно описана в двух народных поговорках: «Щи да каша — пища наша» и «Надоел, как пареная репа». И вкус у народной пищи, и ее биохимический состав отличаются от дворянской еды. И к той, и к другой еде надо привыкать, по существу, всю жизнь.

Если продолжать тему «пожить, как крестьянка», то Лизе Муромцевой очень скоро пришлось бы обнаружить еще одно отличие, весьма существенное как раз для девушки, — крестьяне сами готовят поглощаемую ими еду.

Каждое блюдо надо готовить долго, это непростой процесс — каждый раз надо колоть дрова, топить печь, носить воду. Это женская работа; если барышня–крестьянка захочет пожить в деревне несколько дней, как «своя», ей придется колоть дрова и каждое утро, не успев побывать за овином, идти с ведрами за водой к речке или к колодЦу. В каждую бадейку — по два современных ведра, на коромысло — по две бадейки, и вперед! Потому и стараются варить что–то одно, но много, — целый чугунок щей или каши. Едят редко, без полдников, «чая в четыре часа» и прочих приятных перекусов: на еду у них особенно нет времени, да и просто надо экономить воду и дрова.

Правила поведения за столом оставляют желать лучшего — они еще попросту не созданы, а в деревнях, где едят в основном вареное, причем из общего горшка, они и не очень–то нужны. Вот деревянная ложка — очень нужная вещь, и ее каждый носит за голенищем.

Стало общим местом считать брак на крестьянке своего рода доказательством «демократизма». Но разумный человек как раз не посоветовал бы «русскому европейцу» жениться даже на самой милой крестьянке — и вовсе не из–за каких–то предрассудков. Это как у Н. Гусевой:

«— С женщиной из другой касты я бы, вероятно, не ужился.

— Да почему же, почему? Чем члены вашей касты лучше или хуже другой?

— Да нет, не лучше и не хуже, конечно, но… видите ли… дело в том, что вся атмосфера другая. Не та, к которой я привык с детства».

Вот в чем главное. Этим все сказано. В одной касте принято то, в другой — это. Человек другой касты вырос, не зная… сотен мелочей, которые создают «атмосферу» моей касты. Её нельзя подделать, она становится органической частью жизни каждого человека»

[64, С. 28—29].

Во всех различиях «европейцев» и «туземцев», за два–три поколения достигших уровня различий между кастами, много от различий между богатыми и бедными, владетельными и подчиненными, образованными и необразованными. Но не только…

Скажем, в XVII—XVIII веках французские, потом и немецкие ученые начинают изучать народные легенды, сказки, обычаи, представления. Они собрали огромный пласт народного фольклора, бытовавшего в среде людей, которые были менее образованны, менее богаты и больше времени проводили в полях, лугах и лесах. У них тоже будет прорываться порой просветительский раж, но вот чего им и в голову не придет, так это что перед ними — люди другого народа или выходцы из другой эпохи. Ни сборщики улиток в Южной Франции, ни сборщики хвороста в Северной, ни пастухи и дровосеки Германии не вызывают подозрений, что они в чем–то главном больше похожи на народы колоний, чем на городских французов и немцев.

В России сталкиваются, конечно, люди разных культурно–исторических эпох. «Русские европейцы» порождены петровскими реформами, они — дети петербургского периода нашей истории. В среде «русских туземцев» продолжает жить (вероятно, и как–то развиваться) культура более раннего, московского периода. Во многих произведениях русской классики (у Майкова, у Сумарокова, у Лажечникова) упоминается такая одежда, которая после Петра совершенно исчезла в дворянской или чиновничьей среде. До Петра сарафан, кафтан, шапка, однорядка или ферязь — обычная одежда всех слоев общества. Теперь же в них одеваются только «туземцы»; «русские европейцы» не знают таких деталей туалета.

Но даже и понимание того, что это — люди разных эпох, не всегда достаточно для понимания происходящего. Тут еще более глубокие, еще более основательные различия.

В первой половине XIX века русские ученые тоже начнут собирать фольклор, в точности как французы и немцы, но очень быстро осознают, — они имеют дело не «просто» с простонародьем, с сельскими низами своего собственного народа, а с какими–то совсем другими русскими! У которых не просто меньше вещей, которые больше времени проводят в природе и которые менее образованны, а людей, у которых… у которых… ну да, в строе жизни и в поведении, в мышлении которых вся атмосфера совсем другая.

Конечно же, это чистой воды эксцессы, события 1812 года, когда казаки или ополченцы обстреливали офицерские разъезды. Когда русские солдаты, затаившись в кустах у дороги, вполне мотивированно вели огонь по людям в незнакомых мундирах, которые беседовали между собой по–французски.

Конечно же, это крайность, осуждавшаяся и в самой дворянской среде. Но ведь Л.Н. Толстой называет «воспитанной эмигранткой–француженкой» именно национальную Наташу Ростову, уж никак не позабывшую родной язык, а не патологического дурака Ипполита, не способного рассказать по–русски простенький анекдот. Случайно ли? Ведь можно понимать каждое слово, даже любить звуки русского языка, самому свободно говорить, думать, писать, читать и сочинять стихи по–русски, но какое это имеет значение, если сам строй мыслей «русских туземцев», сам способ мышления, если стоящие за их словами бытовые и общественные реалии ему мало понятны?

Так европеец может понимать слова японца, индуса, африканца — в конце концов, нет языка, который невозможно выучить, — но что проку понимать слова, если «непонятен сам строй их мыслей» [65. С. 8].

Славянофильство и возникнет как реакция на понимание того, что «русские туземцы» — это иностранцы для «русских европейцев», и наоборот. К.С. Аксаков, А.С. Хомяков, И.В. и П.В. Киреевские, другие, менее известные люди делают то же самое, что делал Шарль Перро во Франции XVII века, что делали братья Гримм в Германии и Г.Х. Андерсен в Дании. Но европейцы не обнаружат в своем простонародье людей другой цивилизации, а славянофилы — обнаружат. Можно соглашаться, можно не соглашаться с их идеологией — дело хозяйское, но славянофилы по крайней мере осознали и поставили проблему. Для людей «своего круга» решение прозвучало как «вернуться в Россию!», «стать русскими!». При всей наивности этого клича в нем трудно не увидеть положительных сторон.

Я вынес в эпиграф четверостишие из недописанного стихотворения А.К. Толстого; к славянофилам как к общественному движению Алексей Константинович отродясь не примыкал, но позволю себе привести еще одно четверостишие, которым заканчивается это недоконченное стихотворение:

Конца семейного разрыва,

Слиянья всех в один народ,

Всего, что в жизни русской живо,

Квасной хотел бы патриот

[66, С. 670].

«Слиянья всех в один народ» не произошло. Русский народ так и оставался разделенным то ли на два народа, то ли даже на две цивилизации весь петербургский период своей истории и большую часть советского периода (впрочем, в советское время появятся другие, новые разделения).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.