2. Трансформация межличностных отношений и ценностных общественных образцов
2. Трансформация межличностных отношений и ценностных общественных образцов
Государство — система публичной власти и права, основанная на социально-экономических связях, безусловно, организующая сила общества. Но не только власть и право определяют нормы жизни. Важным элементом культурной основы государственности является ценность определенного типа межличностных отношений. Состояние общественных отношений в Риме во II—I вв. в исторической литературе оценивается по-разному: «революция», «кризис», «переходность», «процесс обновления», «адаптация» и т. п. При всем многообразии дефиниций исследователи имеют в виду такое состояние общества, при котором обнаруживаются кардинальные структурные изменения во всех сферах жизни при одновременном зарождении новых структур, в том числе и в области межличностных отношений. А. Тойнби определил подобное состояние как «палингенез», что соответствует понятию «регенерация» или «внутреннее возрождение»{161}.
Специфика межличностных отношений в Риме определялась тем, что Римская республика оформилась и развивалась как гражданская община — civitas. Это предполагало особый тип социальных связей, особую систему эталонных норм и морально-этических ценностей, особый менталитет, т. е. особые социально-психологические стереотипы, автоматизмы поведения, привычки сознания и ценностные ориентации. Еще Р. Пёльман определил подобный тип общественных отношений как уравнительно коммунистические{162}. О равенстве и коммунизме древних римлян говорил Ж. Вальтер{163}. Развернутую характеристику подобной модели социальных связей дал Ф. Теннис{164}, а В. Тернер определил подобный тип отношений как «коммунократический», «коммунитарный» или «солидаристский»{165}. Против подобного определения социальных отношений в республиканском Риме особенно резко выступали сторонники ортодоксального марксизма и формационной теории общественного развития. Безусловно, в определениях Р. Пёльмана и его последователей заметна модернизаторская тенденция. Однако эгалитаризм и принудительная нивелирующая социально-экономическая тенденция были естественными для общинных социальных отношений и межличностных связей. В общине неотъемлемой и необходимой формой существования было объединение всех ее членов во имя общего блага в союз на основе общности территории и коллективного владения землей. При этом основными принципами, эталонными нормами социального поведения были следующие. Каждый член общины обязан трудиться и имел такую возможность. Труд должен быть умеренным, и отдельный общинник не должен выделяться из общего ряда. Община гарантировала каждому своему члену определенный материально обеспеченный досуг, если человек принимал на себя необходимые обязательства. Общинные интересы имели приоритет перед интересами личными и семейными. Община имела право вмешиваться во внутрисемейные и личные отношения, если они вступали в противоречие с нормой и традицией. Между общинниками по всем вопросам должно существовать согласие, они должны поддерживать коллективизм, солидарность и общинные морально-этические нормы. Коллектив и каждый в отдельности ориентировался на старину как на образец. Инициатива признавалась до тех пор и в тех границах, пока она не нарушала обычая{166}.
Эти принципы обеспечивали стабильность, закрепляли корпоративный дух, обеспечивали прочную связь индивида с общиной. Такое единение имело много проявлений: общественные раздачи, угощения, общественные культовые праздники, зрелища. При этом каждый член общины стремился к публичности. Не было сугубо личных дел, которые не касались бы соседей, родственников: свадьба, рождение, похороны, передача и получение наследства не были действительными, если не одобрялись общиной. Открытость личности была необходимым условием ее действительности; публичность общественных отношений — условием действительности этих отношений. Одиночество (индивидуализм) воспринималось как величайшее преступление и тягчайшее наказание. Мы согласны с Г. С. Кнабе, который определил сущность социальных связей в римской общине — civitas — как равновесие общего и частного, гражданского и личного{167}.
Таким образом, характер социальных связей в римской civitas был задан объективно, а главными условиями их стабильности были консерватизм и традиционализм всех сторон общинного бытия. Однако развитие римской гражданской общины не могло не менять заданной объективной реальности. Изменения общинных социальных связей были также объективно заложены. Рядом с объективно заданной идеологией консерватизма и традиционализма возникала и укреплялась столь же объективно заданная идеология развития и новаций{168}. В истории римской общины эти тенденции сосуществовали. В V—III вв. в период становления и развития civitas определяющей была первая{169}. Именно это время считалось латинскими авторами продолжением времени «предков» с их доблестями, обычаями, институтами. К этому же времени относятся и выделенные Полибием идеальные качества римлян, которые обеспечивали им победы и оправдывали притязания на мировое господство: совершенство политического строя; мудрость решений; способность усваивать то, что полезно для равновесия в государстве; справедливое распределение наград и наказаний; равная выгода для всех от откупов; соблюдение обычаев и законов; прославление подвигов предков, воспитывавшее патриотизм и мужество; жизнь скромная, без роскоши; неподкупность и верность долгу (см.: Polyb., III, 118, 79; VI, 10, 10—13; 14, 79; 18, 4; 47, 14; 56, 615; IX, 10, 1; XVIII, 35, 1—2). Хотя необходимо подчеркнуть, что уже в Ранней республике консервативная идеология не была универсальной: принятые в ходе борьбы патрициев и плебеев реформы диктовались необходимостью перемен (Liv., IV, 4, 1-2).
Развитие Римской республики способствовало накоплению новаций в экономической и социально-политической сферах жизни. Это не могло не влиять на сферу межличностных отношений. Постепенно стала заметной вторая тенденция, обозначился конфликт традиции и новаций, традиционализма и «модернизма». В исследовательской литературе хронологические рамки этого конфликта определяются по-разному и связываются с различными событиями. В последнее время его начало относится большинством исследователей к событиям середины II в., на которые ссылались еще античные авторы (выступление братьев Гракхов и широкое социально-политическое движение, им вызванное — Cic. De rep., I, 19, 31; De leg., III, 19, 19). Некоторые историки обращают внимание на события I в., когда кризис Римской республики стал необратимым{170}. Нам представляется, что изменения межличностных отношений в Риме становятся заметными сразу после 2-й Пунической войны. В трудах античных авторов уже это время окрашивается чувством скептицизма и пессимизма, вплоть до признания ими начавшегося духовного кризиса, охватившего римское общество. Во время цензорских выборов 185 г. Марк Порций Катон Старший обличал людей, погрязших в пороке, и настаивал, что Риму необходимо очищение (Plut. Cato Maior, 16; ср.: Plut. Reg. et imper. apophth., 199 В). Правда, в это время идеология новаций не развилась до степени теоретического осмысления. Теоретические обобщения были сделаны позднее. Так, Веллей Патеркул связывал начало разложения римской нравственности с итогами Пунических войн, особенно — второй. Он писал: «Старший Сципион положил начало могущества римлян, следующий (Младший. — Н. Ч.) — их изнеженности: ведь избавившись от страха перед Карфагеном, устранив соперника по владычеству, не постепенно, но стремительно они отошли от добродетели и перешли к пороку; старый порядок был отброшен, новый введен; граждане обратились от бодрствования к дреме, от воинских дел — к удовольствиям, от трудов — к праздности — Potentiae Romanorum prior Scipio uiam aperuerat, luxuriae posterior aperuit: quippe remoto Carthaginis metu sublataque imperii aemula, non gradu, sed praecipiti cursu a uirtute descitum, ad uitia transcursum; uetus disciplina deserta, noua inducta; in somnum a uigiliis, ab armis ad uoluptates, a negotiis in otium conuersa ciuitas» (Vell., II, 1, 1—7). Как фактор морального упадка римлян рассматривал отсутствие metus hostilis после победы над Карфагеном Саллюстий (Sail. Cat., 10, 1; lug., 41, 1). Наиболее полно динамика процесса нравственного разложения римского гражданства представлена Ливнем. Он считал, что начало этому было положено столкновением Рима с Азией (Liv. Per., 39). Именно в азиатских легионах Гнея Манлия в 187—183 гг., по его мнению, распущенность приобрела недопустимые формы и размах (Liv., XXXIX, 1, 4). Ливии подчеркивал: «…Начало чужеземной роскоши в Городе было положено азиатским воинством… Однако это тогда едва было заметным, это были лишь зародыши будущих пороков — luxuriae enim pere-grinae origo ab exercitu Asiatico inuecta in urbem est… uix tamen ilia quae turn conspiciebantur, semina erant futurae luxuriae» (Liv., XXXIX, 6, 7—9). В целом в изложении Ливия эволюция римских общественных отношений представляется следующим образом: «…Сначала последовал разлад нравов, затем они падали больше и больше, наконец, падение стало неудержимым, пока (дело) не дошло до настоящих времен, когда ни пороки наши, ни средства (от них) мы не можем терпеть — labente deinde paulatim disciplina uelut desidentes primo mores sequatur animo, deinde ut magis magisque lapsi sint, turn ire coeperint praecipites, donee ad haec tempora quibus nee uitia nostra nee remedia pati possumus peruentum est (Liv. Praef., I, 9, 4—7).
Хронологически это, по всей видимости, можно представить так: процессы ослабления традиционных связей и развития нехарактерных для римской civitas межличностных отношений становятся заметными к середине II в., на рубеже I в. эта тенденция делается ведущей, а в середине I в. — уже определяющей. Однако даже в условиях прогрессировавшего разложения общинных отношений и формировавшихся имперских связей проблема сосуществования традиции и новаций оставалась актуальной для римского общества.
Во II—I вв. происходило медленное вытеснение традиционного новым. Однако специфика эволюции Римской республики состояла в том, что трансформации не получали окончательного завершения, а накапливались: «новое» сосуществовало со «старым», одно противопоставлялось другому. В этом процессе могли иметь значение несколько факторов, часть которых была заложена уже в самой римской civitas. Первый из них — структурно-функциональный дуализм гражданской общины. Перед римской civitas изначально стояла двойственная задача: удовлетворение потребностей живших на ее территории людей и организация публичной власти. Общинные интересы порождали неофициальные отношения (личные или групповые), необходимость осуществления государственных задач вела к формированию официальных структур и официальных отношений. Этот социально-функциональный дуализм римской общины усугублялся следующим обстоятельством. В римской общине господствовало мнение, демократическое по своей сути, что избранные лица всегда должны выполнять волю избирателей. Но должностные лица избирались на народных собраниях, а их основная деятельность проходила в сенате. Как государственные чиновники они должны были отстаивать интересы всей общины, как члены определенной группы — выражать ее интересы. Как избранные в народном собрании они должны были отстаивать интересы демократического большинства, но чтобы оказаться в сенатском списке — соответствовать нормам и требованиям аристократической этики. Поскольку в Риме не было четко разработанного и зафиксированного государственного права, осуществление властных полномочий во многом опиралось не на легитимный порядок, а на норму, традицию, импульсивную импровизацию должностных лиц. Последние имели возможность отстаивать интересы выдвинувших их групп, даже вопреки интересам государства. Подобный структурно-функциональный дуализм римской общины объективно был основой нарушения заложенных общинных традиций, развития настроений индивидуализма, с одной стороны, и социального отчуждения, формирования отношений команды-подчинения — с другой{171}.
Второй фактор — общие мировоззренческие установки древних римлян, их религиозно-этические нормы. Для римлян было характерно отсутствие идеализации загробного существования{172}. Это ориентировало людей на земные ценности, активное отношение к действительности, тенденцию к преобразованию окружающего мира, социальную динамику.
Объективные, заложенные в самой римской civitas, факторы трансформации общинных отношений и формирования новаций во II в. оказались дополнены активной агрессией Рима. Наращивание территорий способствовало расширению экономических возможностей, что, в свою очередь, развивало хозяйственные интересы и обеспечивало условия самореализации римского гражданина, приводило его к постепенной эмансипации от общины, утверждало принцип личной ответственности за хозяйство, при котором каждый должен был полагаться на себя, а вместе с этим развивало индивидуализм, делало связь между людьми механической, трансформировало образ жизни и сознание.
Доходы от военных кампаний Рима распределялись не пропорционально сословному делению. Это вызвало сильнейшую имущественную дифференциацию римского гражданства, прогрессировавший рост численности деклассированных элементов, пауперов, маргиналов и т. п., активизировало эгалитарные устремления (требования перераспределения земли, кассации долгов), провоцировало рост социального напряжения, в конце концов делало невозможным гражданское единство, ослабляло общинную солидарность и коллективизм.
Расширение состава гражданства за счет италиков (особенно после Союзнической войны), а затем и провинциалов, усиление социальной мобильности, появление новых сословных и статусных групп, которые имели специфические интересы, порой далекие от общинных традиционных морально-этических норм, — все это меняло систему социального контроля. Общественное осуждение отходило на второй план, на первый план выступали формальные санкции: штрафы, конфискации, исключение из общины. Менялись и принципы самоконтроля. Внутренний самоконтроль, характерный для общинных отношений, основой которого было добровольное следование существовавшим правилам и нормам, стал постепенно заменяться внешним, когда главным побудительным мотивом, определявшим поведение, выступали страх выживания, наказания или ожидание награды. Это ослабляло общие принципы демократизма и республиканизма, развивало и усиливало принципы принуждения и ощущение социально-политического отчуждения.
Этнически гетерогенные, цивилизационно неоднородные, социально конфликтные части формировавшейся территориальной державы можно было удержать под римским империем только силой административного и военного давления. Расширение социально-политической практики вело к увеличению числа должностных лиц. Включение италиков в состав римской общины и присоединение провинций неизбежно увеличивало римскую бюрократию, что вело к столкновению интересов правящих аристократических кланов, а вместе с этим обернулось еще большим отчуждением большинства от государственно-политических интересов, персонификацией публичной власти, развитием политического лидерства, что также воспринималось, по определению К. Криста, как разложение традиции — «Sittenverfall»{173}.
Важным фактором разложения традиционных общинных отношений стало расширение в ходе римских завоеваний практики рабовладения. Негативные социально-экономические последствия этого процесса, такие как дифференциация гражданства, сокращение римского ополчения и т. п., стали очевидны уже к середине II в. Об этом говорил, например, Тиберий Гракх (Plut. Tib. Gr., 9; Арр. В. С, I, 9—10){174}. Периодические рабские выступления (Liv., XXXIII, 36,1—3 — coniuratio servorum; XXXIX, 29,8—9 — mag-nus motus servilis; XXXIX, 41, 6 — magnas pastorum coniurationes; Per., 56; 69; 95—97 — bellum servile), безусловно, усиливали политическое напряжение в Римской республике. Еще опаснее для общины было вовлечение рабов в гражданские столкновения. Известно, что Л. Сергий Каталина использовал их в своей борьбе за консулат (Арр. В. С, II, 2; ср.: Cic. In Cat., II, 26; III, 14; Sail. Cat., 24, 4). Аппиан обращал особое внимание на отрицательную роль, которую сыграли рабы в беспорядках, возникших в Риме в 52 г. в результате противостояния Клодия и Милона (Арр. В. С, II, 21—23). Показателем широкого включения рабов во внутриполитические конфликты можно считать тот факт, что во второй половине I в. практически не было самостоятельных рабских выступлений. Участие рабов в экономической жизни и в гражданских столкновениях I в. «раскачивало» социально-политическую систему, хотя не играло определяющей роли в процессе трансформации республики в империю{175}. Особенно пагубными для римской civitas были моральные последствия рабовладения, что признается практически всеми без исключения исследователями, начиная с А. Валлона{176}. Совершенно права была М. Е. Сергеенко, когда подчеркивала, что «рабские восстания были наименее страшной формой мести» рабов своим хозяевам{177}. Дело в том, что рабы, не включенные официально в гражданский коллектив, на практике принимали самое активное участие в жизни римских граждан. Рабов можно было встретить повсюду: в домашнем быту, в сельском хозяйстве, в ремесле. Смешиваясь со свободным населением, они несли настроения постоянной социальной неудовлетворенности, нагнетая напряженность в общине{178}. Кроме того, рабы оказались включенными в интеллектуальную сферу. Рабом, а затем отпущенником одного из римских сенаторов был Ливии Андроник — основоположник римской литературы, создатель римского эпоса и драматургии (Liv., VII, 2, 8), сочинения которого даже в I в. считались школьной классикой (Cic. Brut., 71—74). Большое число грамматиков и риторов: Публий Валерий Катон, Стаберий Эрот, Леней, Квинт Цецилий Эпирот, Марк Веррий Флакк — были либо рабами, либо вольноотпущенниками. По сведениям, сохранившимся у Светония, ритор Л. Атей Филолог, грек по происхождению, попавший в рабство во время пребывания Л. Корнелия Суллы в Греции и затем освобожденный, был наставником многих знатных молодых римлян, состоял в наилучших отношениях с Саллюстием и Азинием Поллионом (Suet. De gram, et rhet., 10, 1—7). Грамматик Корнелий Эпикад был вольноотпущенником Л. Корнелия Суллы и наставником его сына Фавста (Suet. De gram, et rhet., 12,1—2). Все они имели возможность непосредственно влиять на умы и настроения римской элиты и формировать отчасти общественное мнение. Например, грамматик Леней — вольноотпущенник Помпея Великого, преданный памяти своего патрона, выступил с резкими обличениями в адрес Саллюстия, который, как известно, был сторонником Юлия Цезаря (Suet. De gram, et rhet., 15, 1—3).
Еще одним фактором разложения традиционных общинных отношений в Риме и формирования новаций стало развитие в ходе римской экспансии политических, экономических и культурных контактов с неримской периферией и особенно с восточно-греческим миром. В исследовательской литературе было высказано мнение, что это субъективный процесс, связанный с притоком греческой интеллигенции, бежавшей от бедствий войны с Митридатом{179}. Мы вслед за Е. М. Штаерман считаем это не главной причиной. Главное — усложнение римской жизни, расширение территории, развитие экономики, рост потребности в комфорте, роскоши, утонченности; иными словами — развитие humanitas и urbanitas{180}.
Проникновение иноземных влияний первоначально (до середины II в.) было спонтанным и неконтролируемым. В нем участвовали и тысячи переселившихся в Рим заложников, и возвратившиеся с Востока воины, многочисленные рабы, торговцы и переселенцы. Это стало фактором внутреннего динамизма римской цивилизации, способствовало ослаблению традиции и переоценке ценностей в римском обществе{181}. Современники видели прямую связь забвения mos maiorum с распространением новых, особенно восточно-греческих, идей, настроений, бытовых норм. Например, Луций Кальпурний Пизон Фруги — консул 133 г. и цензор 120 г. — сознательно противопоставлял нравам предков новые нравы, по его мнению, проникшие в римское общество с Востока, видел в этом реальную угрозу нравственным устоям Рима и связывал с этим упадок гражданского и политического сознания римлян (Gell., XI, 14). Позднее концепция падения нравов была положена римскими историографами в основу теоретического обоснования кризиса Римской республики (см.: Liv., XXV, 40, 1—2; XXXIX, 1, 4,6; Veil, II, 1, 17).
Римляне постепенно знакомились с греческим образом жизни, эллинистической религией, литературой, философией{182}. Греческое влияние начало ощущаться в римском обществе задолго до установления римского протектората над Грецией. Некоторые историки считают возможным говорить об активных греко-римских контактах в V—IV и даже в VI—V вв.{183} Однако большинство современных исследователей относит первые сколько-нибудь серьезные отношения римлян и греков к III в.{184} Так, в ходе 2-й Пунической войны римляне познакомились с образцами греческого изобразительного искусства: в 212 г. Марцеллом из Сиракуз были привезены в Рим статуи и картины (Polyb., IX, 10—13; Liv., XXV, 40, 12; Plut. Marc, 21).
Чуть позднее греко-восточные влияния отчетливо проявились в религиозной сфере. Получили распространение восточные культы. Культ Идейской богини — Великой Матери — в 204 г. был включен даже в официальный пантеон: ей были посвящены храм и праздник, устроены лектистерний и игры (Liv., XXIX, 10—11, 5; 14, 5—10). Оргиастический характер этого культа противоречил римским представлениям о добродетели (Strabo, XII, 469— 470). С 80-х гг. II в. выросла популярность восточного мистицизма. Сохранились, например, подробные сведения о распространении сначала в Этрурии, затем в Риме вакхического культа (Cic. De leg., II, 37; Liv., XXXIX, 820; Val. Max., VI, 3, 7){185}. Его отрицательное влияние на традицию и нормы общинного поведения отчетливо осознавалось современниками. Не случайно Ливии подробно передал речь консула 186 г. Спурия Постумия Альбина, в которой содержатся сведения не только о самих вакханалиях, но и их пагубном характере, хотя, следует отметить, что теоретическое обобщение событий, судя по всему, принадлежит самому Ливию.
К середине II в. стало заметным проникновение в Рим греческой философской мысли. В среде римской интеллектуальной и политической элиты получили распространение стоицизм, эпикуреизм, учение Новой Академии, пифагореизм (чуть раньше). В 155 г. афиняне послали в Рим с политическим поручением знаменитейших писателей, философов и ораторов платоника — Карнеада, стоика — Диогена и перипатетика — Критолая. Их искусная диалектика произвела глубокое впечатление на римское общество, особенно на молодежь. Римляне с удовольствием глядели на то, как их сыновья приобщаются к греческому образованию (Plut. Cato Maior, 22). Греческие философы и риторы активно открывали школы, в которых обучалась молодежь из римских аристократических семей. Диофан Митиленский был наставником Тиберия Гракха (Plut. Tib. Gr., 8). Другой идейный наставник Гракхов — философ Блоссий из Кум — сам, вероятно, находился под влиянием философа-стоика Антипатра Тарсского, жившего некоторое время в Афинах (Plut. Tib. Gr., 8; Mar., 46). Марк Красе следовал учению Аристотеля, а его наставником и ближайшим другом был философ-перипатетик Александр (Plut. Crass., 3). Родосец философ-перипатетик Андроник после возвращения Суллы из восточного похода составил указатели к сочинениям Аристотеля и Феофраста и обнародовал их (Plut. Sulla, 26). Катон Младший в вопросах о нравственности и о публичной власти находился под влиянием философа-стоика Антипатра Тирского (Plut. Cato Min., 4); его советником был также философ-стоик Аполлонид (Plut. Cato Min., 65—66; 69—70). Вероятно, при Юлии Цезаре «знатоком греческой литературы» Артемидором Книдским была открыта риторская школа (Plut. Caes., 65). Стаберий Эрот был учителем Брута и Кассия (Plin. H. N., XXXV, 199). Учителем Октавиана был философ-стоик Арий Дидим (Plut. Ant., 80). Обратим внимание на то, что молодые римляне, обучавшиеся у греческих риторов и философов, как правило, со временем вставали во главе государства, занимали ведущее положение в римской политике и часто выступали с идеями реформации римской общественной и политической жизни. Это можно объяснить отчасти и влиянием их греческих наставников. Даже если допустить, что поздняя римская историография значительно преувеличивала роль этого фактора в деформации Римской республики, в деградации римского общества и римского гражданства, внимание к нему в древнеримской публицистике и историографии само по себе симптоматично.
Греческое влияние было особенно заметным в бытовой сфере и в римской системе образования и воспитания. Пятикратный консул Рима Марк Клавдий Марцелл ценил эллинскую культуру и с уважением относился к людям, получившим греческое образование (Plut. Marc, 1). Победитель македонского царя Персея Л. Эмилий Павел был воспитан в «старинном римском духе» и своих детей воспитывал в правилах mos maiorum, но вместе с тем он был сторонником нового греческого образования: окружил детей целым штатом греческих учителей, более того, просил афинян прислать для их обучения самого опытного философа (Plut. Paul., 6, 28; Plin. H. N., XXXIV, 54; XXXV, 135). Даже такой совершенный представитель римских добродетелей, как Сципион Африканский Старший (Polyb., X, 36, 1-2), был замечен в приверженности греческой культуре. Современники обвиняли его в том, что во время сицилийской экспедиции он вел себя не по-римски и даже не по-военному. «Расхаживает в паллии (простонародном греческом плаще. — Н. Ч.) и сандалях по гимназию, — говорили о нем, — занимается книжками и риторическими упражнениями — cum pallio crepidisque inambulare in gymnasio; libellis eum palaestraeque operam dare» (Liv., XXIX, 19, 11—12). Как несколько помпезно, довольно категорично и, на наш взгляд, не вполне точно определила ситуацию Т. А. Бобровникова, «эллинизм сросся с римской душой»{186}.
Римляне оказались достаточно восприимчивыми к греческому культурному влиянию, особенно в быту и в системе образования{187}. Это неизбежно должно было прививать римскому юношеству новые привычки и мысли, что уже само по себе ставило под удар высшие римские ценности: мужество, служение отечеству, преклонение перед традицией и т. п. Не случайно именно в этих сферах проявление «традиционализма» и антигреческих настроений было особенно заметным. Известно, что в 161 г. были приняты специальное сенатское постановление и преторский эдикт о запрете риторских школ и высылке греческих учителей из Рима (161 г. — Suet. De gram, et rhet., 25, 1). А Марк Порций Катон, ссылаясь на возможные опасные для государства последствия присутствия в Риме людей, которые легко могут убедить кого угодно и в чем угодно, потребовал «депортации» греческих философов, прибывших из Афин в 155 г. (Plut. Cato Maior, 22). Примеров подобного предубеждения против греков можно привести много: сатирик Луцилий выступал против активного включения грецизмов в латинский язык и увлечения всем греческим (Lucil. Sat., I., 13—17; II, 88— 94), Энний был противником излишнего философствования на греческий манер (Cell., XVIII, 2, 7). Вместе с тем отметим, что все эти факты не являлись отражением официальной политики Рима в отношении восточно-греческого культурного влияния. Они были, как правило, вызваны определенной коллизией, направлены против конкретных действий и конкретных лиц. Культурно-этническое противостояние римлян и греков наблюдается лишь на уровне конкретной практики и, по всей видимости, не поднималось до теоретического осмысления. Более того, по нашему мнению, и не могло подняться, т. к. главным принципом, определявшим положение человека в римском обществе, был не этнокультурный или этнотерриториальный, а принцип принадлежности к гражданскому коллективу.
Специфическая проблема соотношения «римского традиционализма» и «эллинского модернизма», «эллинофобства» и «филэллинизма» является, на наш взгляд, порождением новой и новейшей историографии. Некоторые исследователи считают, что проникновение в Рим эллинистической культуры было поверхностным, задевало лишь узкие привилегированные слои общества{188}. Большая часть римского гражданства, по их мнению, относилась к грекам настороженно: греческих врачей считали отравителями, риторов — краснобаями, философов — людьми бесполезными для республики. Другие современные историки, напротив, утверждают, что этот процесс был всеобъемлющим и всепроникающим настолько, что римская культура утратила свою самобытность{189}. Мы считаем, что прав А. П. Беликов, который вслед за Г. Коленом говорит, что не было ни единого филэллинского течения, ни единой политической группировки филэллинов, а в государственной политике филэллинизм никак не проявлялся{190}. Более того, добавим, что «модернизм» — в данном контексте стремление подражать греческим образцам и нормам жизни — выступал чаще всего как проявление индивидуальных запросов, а на уровне государственной политики — как необходимое условие выполнения конкретных прагматических задач, направленных на обеспечение римских политических интересов. Известные филэллины П. Корнелий Сципион Африканский и Тит Фламинин, Эмилий Павел, охваченный, по мнению современников, грекоманией, и другие меньше всего думали об интересах Греции и эллинов и при осуществлении внешнеполитических задач проявляли чувства обостренного римского патриотизма и традиционализма (Liv., XXIX, 20; XXXII, 16, 24; XLIV, 45). Л. Корнелий Сулла, проявлявший безусловный интерес к греческой культуре, тем не менее вырубил священные рощи вокруг Афин, опустошил Академию и Ликей, сам город взял штурмом и отдал его на разграбление своим солдатам, сжег Пирей и т. п. (Plut. Sulla, 12—14). Античная традиция приписала ему примечательный афоризм, высказанный в ответ на обращение афинских послов и определяющий суть проблемы греко-римских отношений. Сулла заявил участникам переговоров, которые пытались напомнить ему о «великом прошлом Афин», что римляне послали его не учиться, а усмирять изменников (Plut. Sulla, 13).
Таким образом, мы признаем, что отношение римлян к греко-восточному миру зависело от конкретных принципов римской политики. Чувства патриотизма и верность традициям играли при этом определяющую роль. Однако в условиях формирования территориальной державы и активизации процесса этнотерриториальной и социальной мобильности римского гражданства эллинистический культурный опыт широко проникал в римское общество. Римское правительство и общественное мнение в целом не были против этого. Общественное недовольство вызывали не столько факты проникновения конкретного греческого опыта в Рим, сколько негативные последствия этого — «порча нравов». В I в. взаимопроникновение культурных традиций стало, по всей видимости, таким органичным, что обвинения в приверженности к греческому образу жизни и греческой культуре практически не встречаются.
В основе разложения системы традиционных отношений лежал и тот факт, что в условиях кризиса римской civitas многие перестали воспринимать ее как идеальную. Это получило отчетливое отражение в государственно-правовых концепциях Полибия (Polyb., VI, 57; XXXI, 24; XXXII, 11), Цицерона (Cic. De rep., I, 47, 71; III, 29, 41), Саллюстия (Sail. Cat., 10, 36; lug., 41, 310; 42, 1—4){191}. Более того, система ценностей и традиции гражданской общины оказались чуждыми для значительной части населения, объединенного римским империем, но неинтегрированного в римское общество, что в конечном итоге способствовало развитию социально-политического приспособленчества и лицемерия.
Во второй половине II — начале I в. стержень реальных межличностных отношений по-прежнему составляла общинная традиция. Но постепенно стали заметными альтернативные формы стиля жизни, поведения и выражения чувств. Хотя этот раскол общественной жизни не достиг еще абсолютного характера, а признаки нового и традиционная норма выступали не столько в своей противоположности, сколько во взаимоопосредованности, распад социальных связей стал вполне ощутимым. Негативные с точки зрения традиционной морали и традиционных нравственных основ явления развивались в семейно-брачных отношениях, религиозно-нравственной и морально-этической сферах.
Важнейшим рычагом социализации, каналом подключения индивида к общественному целому в римской civitas выступала fami-lia — большая патриархальная семья. Принадлежность к римской семье считалась прерогативой римских граждан. Принципы демографического поведения не имели альтернатив и были закреплены нормами обычного права и общинной этикой. Их несоблюдение ставило римлянина вне общины. Основные принципы демографического поведения сводились к следующему: брак — важнейшее условие материального благосостояния и общественного веса; вступление в брак — моральный долг римского гражданина; семейно-брачные отношения имеют публичный характер и строятся на строгом подчинении младших старшим, женщин — мужчинам. Римляне считали, что заключение брака, рождение детей, порядки в любом частном доме и даже такие проявления частной жизни, как устройство пиров, должны быть предметом общественного внимания и обсуждения (Plut. Cato Maior, 16).
Правовые основы семейных отношений, являясь сферой гражданского права — ius civile, определялись Законами XII таблиц (Cic. De leg., III, 8, 19; Phil., II, 28; 69; Gell., III, 16, 12; Gai. Instit., 1,144—145; II, 47). Позднее они были частично подтверждены Манлием Торкватом (Dionys., II, 27, 1—2)[19]. В соответствии с закрепленными правовыми нормами и общинной традицией только глава семьи — pater familiae — был единственным самостоятельным и полноправным лицом — persona sui iuris; все остальные члены римской familia: жена, дети, другие родственники и, разумеется, рабы — находились под властью отца. Особый характер отцовской власти был отмечен в Institutiones юриста II в. н. э. Гая — quod ius proprium ciuium Romanorum est fere enim nulli alii sunt homines, qui talem in filios suos habent potestatem (Gai. Instit., I, 55).
Зафиксированные в античной исторической и правовой традиции нормы семейных отношений позволили некоторым исследователям, например историкам римского права, уподобить римскую семью монархии, а власть pater familiae — империуму, который включал личные и имущественные полномочия главы семьи, а на подвластных, особенно на детей, распространял право жизни и смерти{192}. Крайним выражением подобного взгляда на римскую семью можно считать «политическую концепцию», высказанную в начале XX в. П. Бонфанте, согласно которой римская familia была не естественным организмом со специфическими, в том числе и властными, функциями, а суверенным государством, возникшим с целью защиты своих членов{193}. «Политическая концепция» не получила поддержки и большинством исследователей была встречена критически{194}, хотя идея об абсолютной власти отца прочно закрепилась в историографии{195}. Нам «политическая концепция» также представляется мало убедительной, а суждения о неограниченном характере patria potestas сильно преувеличенными. Во-первых, мы считаем, что специфика положения pater familiae — проявление естественных общинных представлений о сопряжении генеалогического и потестарного начал: полнота отеческой власти определялась его положением ближайшего из живых на пути к предкам. Такое понимание patria potestas опирается на Дигесты (Dig., L, 16, 51).
Во-вторых, хотя жена и дети были объектами права, но даже на самых ранних этапах римской истории и они обладали определенной фиксированной правоспособностью. Вполне убедительными представляются аргументы И. Л. Маяк, высказанные ею вслед за К. У. Веструпом, по поводу принципа общей семейной собственности в эпоху первых царей{196}. Наконец, в-третьих, границы власти были определены традиционными представлениями римлян о природе власти, наиболее радикальные ее проявления подвергались установленным законом наказаниям или религиозному проклятию. Еще Ромулу традиция приписывала закон, ограничивавший убийство детей, доживших до 3 лет, кроме явных уродцев (Dionys., II, 15). У Ливия есть чрезвычайно яркий пример, подтверждающий положение об ограниченном характере patria potestas. Античный автор рассказал о том, как Луций Манлий по прозвищу Империозус (Властный) был вызван народным трибуном (362 г.) по обвинению в неоправданно жестоком обращении с сыном (Liv., VII, 4, 15).
Есть исследователи, которые, напротив, идеализируют римскую семью, противопоставляют ее греческой, персидской, семитской; подчеркивают ее нравственность, строгую моногамию и благородство, выражавшееся в цели получения потомства{197}. С подобным взглядом также вряд ли можно согласиться. Морально-этическим ориентиром в демографическом поведении римских граждан были традиция и обычай. В сфере семейно-брачных отношений традиционность была «отрефлексирована», осознана как ценность, а обычай выступал как универсальная норма{198}. Однако в реальных условиях постепенное развитие товарно-денежных отношений, относительное перенаселение, падение благосостояния значительного числа римских граждан, территориальная и социальная мобильность подтачивали патриархальные устои римской семьи. Это относилось ко всем сословиям, но в разной степени.
Тон изменений в семейно-брачной модели задавала элита римского общества. Появилось снисходительное отношение к разводам, безбрачию и т. п. Первый развод, по сообщениям античных авторов, случился в 306 г. Тогда цензоры исключили из сената Л. Анния, потому что он «взяв в жены девушку, развелся с ней, не созвав совета друзей» (Val. Max., II, 9, 2). В III в. разводы были еще редкостью. В 231 г. Спурий Карвилий Руга развелся с женой Рацилией из-за ее бесплодия (Dionys., II, 25). Хотя обе ситуации были конкретно обусловлены, видимо, для современников они находились за рамками mos maiorum. 231 г. сохранился в античной традиции как год страшных бедствий.
Со II в. разводы стали обычным делом. Плутарх рассказывал, какие смехотворные причины расторжения брака выдвигались порой: «Сульпиций Галл дал развод жене за то, что увидел ее с плащом, накинутым на голову; Публий Семпроний — за то, что та смотрела на погребальные игры» (Plut. Quaest. rom., 14; ср.: Val. Max., VI, 3; 10; 12). Причинами развода могли быть измена жены мужу или неповиновение ему, отсутствие детей и пр. Все чаще на первый план стали выступать психологические, а затем и меркантильные мотивы: мог не устраивать характер супруга, играла роль возможность за счет развода и нового брака поправить свои материальные дела или устроить карьеру. Так, Луций Корнелий Сулла был женат пять раз. Два первых его развода никак не мотивированы античными авторами. Третий брак с Клелией был расторгнут под предлогом бесплодия супруги (Plut. Sulla, 6). В пятый раз Сулла женился на Валерии — дочери Мессалы, для которой это тоже был не первый брак. Как сообщал Плутарх, Суллу на этот брак толкнули «самые позорные и разнузданные страсти» (Plut. Sulla, 35). Неоднократно разводился Луций Лициний Лукулл, в первый раз женатый на сестре Клодия, второй — на племяннице Катона Младшего Сервилии. Оба развода объяснялись «разнузданностью и бесчестием, …гнусностью и бесстыдством» женщин (Plut. Luc, 38). Целий Руф в числе прочих римских городских сплетен сообщал своему другу Цицерону, что Павла Валерия развелась со своим мужем безо всякой причины в тот самый день, когда муж должен был вернуться из провинции, и собирается выйти за Д. Брута (Cic. Ad Fam., VIII, 7, 2). Супруга Катона Младшего была известна скандальным поведением, что вынудило его расстаться с нею (Plut. Cato Min., 24). Сами римляне объясняли легкость разводов падением нравов в римском обществе. Симптоматично, что в эпитафиях мужья все чаще стали возносить похвалу женам, сохранившим верность и супружество. На изменившееся отношение к браку указывает и тот факт, что цензор 132—129 гг. Квинт Метелл «постановил, что все граждане должны вступать в брак для рождения детей» (Liv. Per., 59).
В кругу римской аристократии брачные союзы стали «разменной монетой в политических играх». Совершенно скандальный и вместе с тем трагический характер имел брак Гнея Помпея с Эмилией — падчерицей диктатора Суллы, которая была в то время замужем, ждала ребенка и вынуждена была уйти от мужа (Plut. Pomp., 9). Политический расчет лежал в основе браков Юлия Цезаря, хотя ситуации его личной жизни представляются порой достаточно драматичными. Первая его помолвка с Коссутией была расторгнута по политическим мотивам: в виду женитьбы на Корнелии — дочери всесильного тогда Цинны — ив связи с перспективой стать pontifex maximus, что требовало брака исключительно с представительницей патрицианского рода{199}. В 80 г. в ответ на требование Суллы развестись с женой Цезарь отказался, что едва не стоил ему жизни. Этот брак прекратился в 65 г. со смертью Корнелии. Цезарь произнес laudatio на ее похоронах, впервые удостоив этой почести молодую женщину. Античная традиция обращала внимание в этой ситуации не столько на скорбь человека, пережившего утрату, сколько на политический смысл совершенной акции. Плутарх писал, что таким образом он «привлек к себе симпатии народа» (Plut. Caes., 5). Вторым браком Цезарь был женат на Помпее — родственнице Гнея Помпея. В 62 г. после скандала на празднике Bona Dea произошел развод (Plut. Caes., 10). Не исключено, что это был способ свернуть процесс о святотатстве, развязанный оптиматами, направленный против Клодия, но косвенно задевавший и Цезаря, который был великим понтификом, и, если бы не последовало определенной реакции, его карьера могла пострадать. Так или иначе поведение Цезаря, видимо, парировало сложную политическую интригу. Не случайно Цицерон намекал на то, что Красе подкупил судей с целью добиться оправдания Клодия. Следующий брак Цезарь заключил с Кальпурнией, дочерью Пизо-на, который был избран консулом на 58 г. По поводу этого брака Катон Младший заявлял, что таким образом люди получают высшую власть в государстве, с помощью женщин делят войска, провинции и должности (Plut. Caes., 13).
Разводы подвергались моральному осуждению. Второй брак считался нарушением целомудрия и верности. С разводами пытались бороться. Так, для женщин, состоявших в одном браке, допускалось участие в общественной жизни: разрешалось принесение жертв в часовне богини целомудрия — Pudicitiae; только они могли входить в храм богини женской судьбы — Fortunae muliebris и прикасаться к ее статуе. Только univirae могли принимать участие в праздновании Матралий в честь древней богини Матери Матуты. Однако эти меры не могли изменить нового отношения римских граждан к браку. Несмотря на возможную «поправку» по поводу подверженности сферы семейно-брачных отношений порочащим и преувеличенным слухам и толкованиям (см.: Plut. Pom., 2; Арр. В. С, II, 112), следует подчеркнуть, что политика и гражданские войны оказали деформирующее воздействие на семью.
Распространенным явлением стали преступления в семье: прелюбодеяния, жестокое обращение супругов друг с другом, злоупотребление родительской властью, преступления детей против родителей, кровосмешение и т. п. Документально-бытовых свидетельств этого вполне достаточно. Потрясающий пример разложения римских семейных традиций и морально-этических норм являют события 186 г., связанные с распространением вакхического культа в Риме и Италии. По свидетельству Ливия, который ссылался на впечатления и слова очевидцев, вместе с оргиастическим культом получила развитие порочная практика лжесвидетельств, поддельных печатей и завещаний, клеветнических доносов, отравлений и убийства родных (Liv., XXXIX, 8—19). Тот же Ливии сообщал, что в 152—151 гг. были обвинены в убийстве мужей и после расследования дела казнены знатные женщины Публия и Лициния (Liv. Per., 48). Семпронию, сестру Гракхов, подозревали в отравлении своего мужа Сципиона Эмилиана (Liv. Per., 59). Даже допуская политизированный характер этого случая и тот факт, что, вероятнее всего, Ливии передавал слухи, сама возможность подобной ситуации симптоматична. Воплощением безнравственности и порока выступал в глазах современников Луций Сергий Каталина, которого обвиняли в убийстве сына и брата, в сожительстве с собственной дочерью и пр. (Sail. Cat., 15, 1_2; ср.: Plut. Sulla, 32; Cic, 10; Арр. В. С, II, 2). Публия. Клодия, народного трибуна 58 г., обвиняли в связи со своей собственной сестрой, которая была женой Лукулла (Plut. Caes., 10) и слыла известной развратницей (Plut. Cic, 29). Муция — жена Помпея осуждалась общественным мнением за супружескую неверность (Plut. Pomp., 42). Наконец, в интересующей нас связи можно вспомнить упоминание Ливия о казни Публиция Маллеола, который за убийство матери был зашит в мешок и брошен в море (101 г. — Liv. Per., 68).