Глава 1 Искусство царствовать

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 1

Искусство царствовать

I

«Я люблю невозделанные страны, – писала Екатерина. – Я говорила это тысячу раз: я гожусь только для России». В этих словах сказалась ее удивительная проницательность, позволившая ей – хотя, может быть, и случайно – произвести над собой редкий фокус: оценить себя самоё по заслугам. Принц Генрих Прусский, присланный братом на разведки в Петербург, имел возможность близко узнать здесь императрицу и изучил ее с рвением немца, желающего проникнуть в самую глубь вещей; в разговоре с графом Сегюром он высказал раз об Екатерине такое суждение:

«Она окружена большим блеском; ее восхваляют; имя ее обессмертили еще при жизни; но в другом месте она, несомненно, блистала бы не так ярко; а в своей стране она умнее всех своих приближённых. На таком престоле величие достается дешевой ценой».

Екатерина отдавала себе ясный отчет и в другой – и, пожалуй, главной – причине своих успехов: в удивительном своем счастье. «Мне всегда все удается», – говаривала она не раз. Да и трудно было бы не заметить влияния на ее жизнь этой таинственной и всемогущей силы, так неизменно приходившей ей на помощь. Сохранился, например, переписанный ею собственноручно доклад ее импровизированного адмирала, Алексея Орлова, только что вступившего в командование русским флотом в Леванте. Орлов, не видевший прежде ни кораблей, ни моряков, достаточно научился все-таки за неделю морскому делу, чтобы понять, что суда, назначенные для победы над турками, «не годятся ни к черту». Матросы не умели или не хотели производить необходимых маневров, офицеры не умели или забывали командовать; корабли один за другим садились на мель или теряли снасти. «Увидя столь много дурных обстоятельств в оной службе… волосы дыбом поднялись, – писал Орлов. – Таковы-то наши суда; если б мы не с турками имели дело, всех бы легко передавили». И тем не менее эта эскадра одержала вместе со своим адмиралом Чесменскую победу, уничтожив один из лучших флотов, которые когда-либо имела Турция. А уже в 1781 году Екатерина могла послать Гримму такой итог своего царствования, составленный в очень странной форме ее новым секретарем и «правой рукой» Безбородко:

Губерний, учрежденных по новому положению … 29

Выстроенных городов……………………………… 144

Заключенных договоров и трактатов ………..……. 30

Одержанных побед…………………………………… 78

Достопамятных указов о законах или новых

учреждениях……..……………………………….. 88

Указов об облегчении участи народа…………….. 123

Итого …………. 492

Четыреста девяноста два славных деяния! Этот ошеломляющий подсчет, в котором так наивно сказалось то, что было романического, сумасбродного, немного ребячливого и очень женственного в своеобразном гении, тридцать четыре года управлявшем судьбами России и отчасти всей Европы, вероятно, заставит читателя улыбнуться. А между тем он действительно соответствовал тем великим делам, которые были совершены под непосредственным руководством императрицы.

Но неужели же всем этим она была обязана исключительно счастью? Конечно, нет! В своем суждении принц Генрих Прусский был, очевидно, слишком строг, и сама Екатерина слишком скромна, на что мы уже указывали, говоря о характере великой императрицы. Да разве при своем характере она взялась бы распоряжаться человеческими жизнями, вверенными ее попечению, рассчитывая только на случай или удачу? Она, кроме того, имела за собой, несомненно, большие достоинства как государыня, и прежде всего – удивительную выдержку. 3 июля 1764 года посол Фридриха, граф Сольмс, писал своему королю:

«В народе я замечаю большое недовольство и брожение, императрица обнаруживает большую смелость и твердость, по крайней мере судя по внешности. Она выехала отсюда (из Лифляндии) вполне спокойной и самоуверенной, хотя за два дня до того в гвардии был мятеж».

При других обстоятельствах принц де Линь отмечает также самообладание Екатерины:

«Только я один видел, что последнее объявление турецкой войны заставило ее в течение какой-нибудь четверти часа смиренно призадуматься над тем, что не все долговечно на свете и что слава и успех бывают переменчивы. Но вслед за тем она вышла из своих покоев с таким же ясным лицом, как и до отправления курьера».

Импонируя этим самообладанием и друзьям и врагам, Екатерина зато и сама никогда не терялась ни перед кем и ни перед чем, и всегда владела собой в совершенстве. В 1788 году, когда со дня на день ожидалась война со Швецией, в русской армии, как и в администрации, но особенно в армии, замечался большой недостаток людей. Граф Ангальт, имевший за собой европейскую репутацию полководца, предложил Екатерине свои услуги. Она встретила его с распростертыми объятиями. Но когда граф потребовал чин генерал-аншефа и звание главнокомандующего, Екатерина наотрез отказала ему в этом. Удивленный немецкий кондотьер в негодовании заявил, что в таком случае он уезжает к себе домой сажать капусту. «Растите ее хорошенько», спокойно ответила ему императрица.

Желая придать больше силы своему обаянию, Екатерина нередко прибегала и к чисто сценическим эффектам, в которых ясно чувствовались неестественность и поза. Представляя Екатерине верительные грамоты, граф Сегюр заметил «что-то театральное» в манерах императрицы; но нужно сказать, что это «что-то» привело его в такое смущение, что он совершенно позабыл приготовленную им заранее речь, которую должен был произнести по установленному этикету. Ему пришлось импровизировать другую.

Его же предшественник, по рассказу Екатерины, взволновался до того, что не был в силах сказать ничего, кроме начальных слов приветствия: «Король, государь мой…», которые повторил три раза кряду. После третьего раза Екатерина положила конец его пытке, сказав ему, что знает издавна добрые чувства его государя. Но с тех пор она смотрела на него как на глупца, хотя он и пользовался в Париже репутацией умного человека. Екатерина была снисходительна только к слугам. Но она была отчасти вправе предъявлять такие большие требования к тем, кто обращался к ней с речью, потому что владела зато в совершенстве, по словам принца де Линя, «искусством слушать». – «Она так привыкла владеть собою, – рассказывает он, – что имела вид, что слушает внимательно собеседника, даже тогда, когда думала о постороннем».

Принц де Линь оговаривается, впрочем, что у его императрицы, Марии-Терезии Австрийской, было еще больше «очарования и прелести». Зато у Екатерины было больше величия. Она сама сознавала это и ревниво оберегала свой престиж императрицы. Однажды, на официальном обеде, желая выразить неудовольствие послу иностранной державы, она сделала ему одну из тех резких сцен, которые так часто позволял себе впоследствии Наполеон по отношению к дипломатам. Но в то время как она осыпала посла упреками и колкими насмешками, она услышала, что секретарь ее, Храповицкий, говорит вполголоса соседу: «Жаль, что матушка так расходилась». Екатерина сейчас же остановилась, переменила разговор и до конца обеда была весела и любезна; но, выйдя из-за стола, она прямо подошла к Храповицкому: «Ваше превосходительство, вы слишком дерзки, что осмеливаетесь давать мне советы, которых у вас не просят!..» Голос ее дрожал от гнева, и чашка кофе, которую она держала в руках, едва не упала на землю. Она поставила ее скорей на стол и отпустила несчастного секретаря. Храповицкий считал себя погибшим. Он вернулся домой, ожидая, по крайней мере, ссылки в Сибирь. Но его позвали опять к императрице. Она была еще в большем возбуждении и стала осыпать его упреками. Он упал перед ней на колени. – «Вот возьмите на память, – сказала тогда Екатерина, протягивая ему табакерку, усыпанную бриллиантами. – Я женщина и притом пылкая: часто увлекаюсь; прошу вас, если заметите мою неосторожность, не выражайте явно своего неудовольствия и не высказывайте замечаний, но раскройте табакерку и понюхайте: я сейчас пойму и удержусь от того, что вам не нравится».

Такое самообладание соединяется обыкновенно с умением управлять не только своей волей, но и другими людьми. И действительно, власть Екатерины над окружающими была громадна: все черты ее характера, темперамента и ума были точно нарочно созданы для того, чтобы подчинять ей людей. Ее величественность, полная очарования, ее энергия, пылкость, юношески беззаветная веселость, доверчивость, смелость, красноречие, ее умение представлять другим вещи так, как они рисовались ей самой, то есть с самой привлекательной стороны; ее презрение к опасностям и препятствиям, зависевшее на добрую половину от того, что она никогда не сознавала их ясно, а отчасти и от действительной отваги, ее привычка грезить с открытыми глазами и жить, точно в галлюцинации, в грандиозном мире иллюзий, через который она взирала на реальный мир, – все это помогло ей управлять людьми, добрыми и злыми, хитрыми и простодушными, и вести их к намеченной ею цели, как всадник ведет коня: то лаская его, то пришпоривая, то ударяя кнутом, а усилием своей воли придавая ему и быстроту бега, и неутомимость. Как характерна в этом отношении переписка Екатерины с боевыми генералами первой турецкой войны, Голицыным и Румянцевым! Голицын был ничтожеством, а Румянцев знаменитым полководцем; но она как будто не замечала этой разницы между ними. Они оба должны были смело идти вперед; оба должны были бить турок. Невозможно, чтобы это не удалось им. Турки, ведь, что это такое? Стадо, а не правильное войско. «На вас Европа смотрит», писала им Екатерина, точно Наполеон у подножия пирамид. Она благодарила Румянцева за присланный турецкий кинжал, но если бы он сумел захватить не кинжал, а двух «господарей», то было бы еще лучше, находила она: «Прошу при случае прислать самого визиря или, если Бог даст, и самого султанского величества». Но зато и со своей стороны она старалась, как могла, облегчить им победу. «Я турецкую империю подпаливаю с четырех углов», писала она своему военному министру. Она предупреждала его при этом, чтобы он заготовил скорее все необходимое для кампании: «Барин, барин! много мне пушек надобно…» Екатерина просила, чтобы он прислал ей также опытного мастера для литья пушек. «А хотя бы он и несколько дорог был, что же делать?» прибавляла она, точно красавица, которая выписывает себе модные наряды от дорогого портного. «У меня армия на Кубани, – писала она дальше, – армия, действующая против турок, армия против безмозглых поляков, со Швециею готова драться, да еще три суматохи in petto, коих показывать не смею. Пришли, если достать можешь без огласки, морскую карту Средиземного моря и Архипелага, а впрочем молись Богу, все Бог исправит».

В сентябре 1771 года один из помощников Румянцева генерал Эссен неожиданно потерпел поражение при Журже. Но Екатерина и тут не упала духом! «Где вода была, опять вода будет», писала она. И была права. «Бог много милует нас, – продолжала она в своем письме, – но иногда и наказует, дабы мы не возгордились». Надо только идти вперед, и дело будет поправлено. Румянцев действительно пошел вперед и переправился на правый берег Дуная. Победа! – сейчас же кричит Екатерина. Она скорей хватается за перо, чтобы послать эту добрую весть Вольтеру и распространить ее по всей Европе. Но увы! желая угодить государыне, Румянцев взял на себя слишком много. Ему пришлось отступить и обратно перейти Дунай. Он просил у Екатерины прощения, ссылаясь на бедственное положение своих войск и на то, что среди приближённых императрицы у него есть враги, которые нарочно не высылают ему ни провианта, ни оружия. – «…Сих ваших неприятелей, на коих вы жалуетесь, не знаю, и об них окромя от вас не слышала, – ответила ему Екатерина, – да и слышать мне об них было нельзя, ибо я слух свой закрываю от всех партикулярных ссор, ушенадувателей не имею, переносчиков не люблю и сплетней складчиков, кои людей вестьми, ими же часто выдуманными, приводят в несогласие, терпеть не могу… Людей же… я не привыкла инако судить, как по делам и усердию… Признать я должна с вами, что армия ваша не в великом числе… Сожалею весьма, что чрез сей ваш бывший многотрудный весьма за Дунай и обратный поход утомлены сии храбрые люди». (Злой намек Румянцеву мимоходом)… «Но никогда из памяти моей исчезать не может надпись моего обелиска, по случаю победы при Кагуле на нем исчеканенная, что вы, имев не более 17 000 человек в строю, однако славно победили многочисленную толпу… Знав ваше искусство и испытав усердную ревность вашу, не сомневаюсь, что в каких бы вы ни нашлись затруднениях, с честью из оных выходить уметь будете…» Итак, вперед, вперед!

II

Эта переписка говорит еще о другом таланте Екатерины: о ее удивительном умении играть на струнах человеческого сердца. В этом отношении она была положительно виртуозна. Она соединяла в себе хитрость старого дипломата, проницательность психолога и чары женщины-обольстительницы; пуская эти средства в ход, то каждое отдельно, то все сразу, и владея ими с неподражаемым мастерством. Если правда, что некоторых из своих любовников она принимала за полководцев и государственных людей, то при случае она относилась и к полководцам и государственным деятелям как к своим любовникам. Там, где императрица ничего не могла добиться, являлась на сцену Цирцея. Когда она видела, что приказания, угрозы и наказания не действуют, она становилась вкрадчивой и льстивой. Посылая солдат на смерть и прося их принести ей победу, она умела окружать их трогательным вниманием и нежной, почти кошачьей лаской. После Кинбурнской битвы (в октябре 1787 года), отправляя массу орденских лент для героев сражения, она собственноручно разложила их в корзине с цветами, которую послала Потемкину. В сентябре 1789 года она подарила принцу Нассау-Зигену, новому командиру русского флота, два теплых халата, «совершенно таких, какие она послала в прошедшем году фельдмаршалу князю Потемкину перед Очаковым и которые принесли ему большую пользу, как он сам потом ей говорил».

Она старалась польстить литературному честолюбию графа Сегюра, поставив на сцене, без его ведома, его «Кориолана»; а во время спектакля, взяв его за обе руки, заставила его самому себе аплодировать. При этом она сделала даже вид, что выучила всю драму наизусть, продекламировав вслух несколько стихов, и, между прочим, как раз те, которые заключали политический намек, пришедшийся ей по вкусу.

Когда счастье улыбалось людям, служившим ей и воодушевленным ею, она не знала, как их отблагодарить: почести пенсии, подарки деньгами, крестьянами и землями лились дождем на создателей ее славы. Но она не оставляла их и тогда, если вся вина их заключалась в том, что они не имели удачи. В июне 1790 года известный нам принц Нассау-Зиген понес тяжелое поражение. Екатерина сейчас же написала ему:

«Надеюсь, вы знаете меня достаточно, чтобы быть уверенным, что городские сплетни, которые, по-видимому, дошли до вас, не могут произвести на меня никакого впечатления. Я знаю прекрасно ваше рвение и отдаю ему должное; я искренно разделяла ваше горе и очень опечалена, что оно даже расстроило ваше здоровье… Но, Боже мой, у кого в жизни не было больших неудач? Разве у самых великих полководцев не было несчастных битв? Покойный прусский король стал действительно великим только после большого поражения… Помните, принц, о ваших победах на юге и на севере, будьте выше последних событий и опять идите на врага, вместо того чтобы просить меня назначить нового командира флота. Я не могу сделать этого в настоящую минуту, не подав повода к нареканиям даже вашим врагам. Я слишком ценю услуги, которые вы мне оказали, чтобы не поддержать вас в такое время, когда, как вы говорите, вы страдаете и телом и душой».

Она действительно поддерживала и защищала его против всех. В прошении об отставке среди других причин, вынуждающих просить ее об этом, Нассау-Зиген указывал ей и на расстройство своих личных дел. Екатерина ответила ему, что с его стороны было бы жестоко не позволить ей прийти к нему на помощь. «Я всю жизнь любила вмешиваться в дела тех, которые помогали мне вести мои собственные», писала она. Когда же она увидела, что при дворе и в городе не умолкает все-таки ропот против побежденного адмирала, она написала ему опять:

«Вы поступали по плану, одобренному мной, и согласно моим приказаниям; они же, исходя от высшей власти, не подлежат ничьей критике, потому что, пока я жива, я не потерплю, чтобы то, что я приказала или одобрила по делам службы, подвергалось порицанию кого бы то ни было; поэтому никто у нас на это бы и не осмелился. Вы правы и должны быть правы, потому что это я нахожу, что вы правы. Это довод аристократический, без сомнения, но другого и не может быть, пока еще все вверх дном не перевернулось».

И так она поступала всегда. В 1794 г. генерал Игельстром, застигнутый врасплох народным восстанием в Варшаве, был за это отрешен от должности; но когда приближённые императрицы стали в ее присутствии злословить на его счет, она возвысила голос: «Потише, господа, не забудьте, что он мне служил тридцать лет, и что ему я обязана миром со Швецией».

Греч приводит отрывок ее беседы с графом Николаем Румянцевым, сыном героя первой турецкой войны, которая показывает, как ловко и тонко Екатерина заставляла служить себе тех, кто мог быть ей полезен. Она спросила графа: как он думает, легко ли управлять людьми? «Думаю, государыня, что труднее этого дела нет на свете». – «И! пустое, – возразила она, – для этого надо соблюдать два-три правила, не больше… Первое правило: делать так, чтобы люди думали, что будто они сами именно хотят этого…» – «Этого довольно, государыня», сказал, перебивая ее, умный царедворец.

Адмирал Чичагов рассказывает со своей стороны, что брат его, камер-юнкер, имел раз несчастье опоздать на службу. Это не ускользнуло от внимания императрицы, и она сделала молодому человеку замечание за его небрежность, но только в форме похвал, которые стала расточать его покойному отцу, прослужившему ей пятьдесят лет и всегда бывшему на своем посту. Свидетели этой сцены остались в глубоком убеждении, что императрица оказывает знаки исключительного внимания молодому камер-юнкеру, тогда как, он сам признавался в этом впоследствии, – он никогда не чувствовал себя более уничтоженным и смущенным. «Мое правило хвалить громко вслух, и бранить тихо, на ушко», говорила Екатерина.

И трудно представить себе, какую громадную власть имело малейшее ее слово, движение руки, самое незначительное выражение удовольствия или раздражения над теми большей частью простыми сердцем и впечатлительными людьми, с которыми она соприкасалась. Чичагов вспоминает в своих записках о генерале Воронове, командире Ревельского порта, умершем от удара при одной мысли, что он мог вызвать неудовольствие императрицы. Унтер-офицер по имени Степан Ширай, посланный к Екатерине Суворовым с известием о взятии одной из крепостей, получил от нее орден Владимира четвертой степени, который она сама надела ему на грудь. Тридцать лет спустя император Николай захотел, в день коронации, дать ему Владимира 3-й степени. Но Ширай возвратил новый крест; он был не в силах расстаться с тем, который получил из рук «матушки»!

III

Мы говорили уже о работоспособности Екатерины. Это ценное качество тоже сыграло не последнюю роль в ее славном царствовании. Екатерина всегда до конца своей жизни тратила силы не считая. Она была действительно тем «часовым… который вечно на часах», как назвал ее поэт Державин. По рассказу фельдмаршала Миниха, вступив на престол, она работала по пятнадцать часов в сутки, а за два года до смерти она писала Гримму:

«Вы можете беспокоить меня, сколько вам угодно; не стесняйтесь в этом отношении. Я так привыкла, что меня все беспокоят, что уже давно этого не замечаю. На моем месте вас заставляют читать, когда вы хотите писать, и говорить, когда вы желаете читать; надо смеяться, когда хочется плакать; двадцать вещей мешают двадцати другим; у вас не хватает времени, чтобы подумать хоть минуту, и, тем не менее, вы должны всегда работать, не чувствуя усталости ни телом, ни душою; больны вы или здоровы – это безразлично: вы должны быть всегда наготове».

Она заботилась решительно обо всем. Во время своего пребывания в Москве в 1767 году она обратила внимание на то, что там нехороши арбузы, и сейчас же приказала выписать семена из Астрахани и Оренбурга. Через несколько лет арбузы, выросшие из этих семян, она послала в виде подарка великому Фридриху, чтобы снискать его благосклонность. Она не забывала и о картофеле, стараясь ввести его в народное хозяйство. Графу Салтыкову она рекомендовала, во время эпидемии, различные средства против чумы. Некоторые из этих средств были ужасны: например, держать больного в холодном и сухом месте, давать ему пить холодную воду с уксусом и два раза в день растирать его всего льдом. В 1768 году она обратилась к тому же графу Салтыкову, прося его прислать ей из Москвы молодых и красивых женщин, которые помогли бы ей принять в Петербурге датского короля, обещавшего навестить ее. Сын графа Салтыкова должен был выбирать вместе с отцом местных красавиц. В собственноручных заметках Екатерины сохранились даже рецепты для приготовления водки. Екатерина устраивала и свадьбы, и если эти браки выходили неудачными, старалась примирить супругов ко взаимному удовольствию. Она обещала Лопухину вернуть ему жену, бежавшую от него в родительский дом, и действительно схватила ее там manu militari и отправила к мужу. Она просматривала комедии Сумарокова, прежде чем разрешить их к представлению, скромно называя свои поправки «заметками незнающей». При этом она не только исправляла их в литературном отношении, но и цензуровала, впрочем, довольно либерально. Когда правительственный цензор Елагин наложил veto на одну из пьес знаменитого драматурга, она сняла с нее запрет и разрешила давать на сцене. И все это не мешало ей исполнять в то же время ее сложные и, так сказать, универсальные обязанности самодержавной императрицы. Когда в 1789 и 1790 годах ее alter ego Потемкин был в отсутствии, вызванный на юг России турецкой войной, она мужественно вынесла исключительно на своих плечах всю тяжесть войны со Швецией. За время от мая до июля 1789 года она написала не менее тридцати писем адмиралу Чичагову, только что назначенному командиром Балтийского флота вместо скончавшегося адмирала Грейга. И только некоторые из этих писем, – рассказывает сын Чичагова, – имели отношение к крупным военным операциям; в других же Екатерина вдавалась в мелкие подробности, указывала пункты, которые надо было защищать на шведском побережье, и называла иностранных офицеров, наиболее подходящих, чтоб нести эту службу. В то же время она сообщала Чичагову все, что знала о положении или передвижениях врага; но и это еще не все: она входила лично во все дела по управлению морским ведомством: приказала, например, выстроить несколько новых казарм и госпиталей, исправить и привести в порядок Ревельский порт и т. д.

Через несколько лет она вспоминала об этой эпохе в письме к Гримму:

«Есть причина, почему казалось, что я все так хорошо делала в то время: я была тогда одна, почти без помощников, и, боясь упустить что-нибудь по незнанию или забывчивости, проявила деятельность, на которую меня никто не считал способной; я вмешивалась в невероятные подробности до такой степени, что превратилась даже в интенданта армии, но, по признанию всех, никогда солдат не кормили лучше в стране, где нельзя было достать никакого провианта. Однажды граф Пушкин пришел сказать мне, что ему нужно четыреста повозок и восемьсот лошадей. Это было в полдень; я сейчас послала в Царское Село спросить крестьян, сколько лошадей и повозок они могут дать добровольно. Они ответили, что поставят их все, и в шесть часов вечера графу Пушкину доставили уже четыреста двуконных повозок, и они оставались при финляндской армии до октября месяца».

Правда, это был временный кризис, а обыкновенно Екатерина не входила в мелочи управления. В мирное время она охотно сваливала всю работу на подчиненных, а сама отдыхала или тратила свою энергию на каком-нибудь другом поприще. Любимым житейским правилом императрицы было то, что труд надо всегда соединять с наслаждением, или, как она образно выражалась, «дело с неделанием». Но если она и не занималась лично делами, то умела зато так слепо и беспрекословно подчинять все своей верховной воле, что издали казалось, что это она руководит всем сама. Человек очень наблюдательный, но малодоброжелательный, французский поверенный в делах Дюран набросал в одной из своих депеш такую картину ее царствования:

«Кто бы не подумал, прислушиваясь к шуму, который происходит теперь в Петербурге (в ноябре 1774 года), что все министерство находится в напряженной непрерывной работе, что здесь заседают долгие и частые советы, что Екатерина II обсуждает в них лично текущие дела, взвешивает противоположные мнения и принимает их только после внимательного разбора? Но ничего подобного нет. Румянцев ведет переговоры о мире и управляет движениями войск так, как находит это удобным. При помощи нескольких подчиненных Панин изыскивает средства, чтобы уклониться от домогательств прусского короля, выиграть время и вообще тратить его как можно меньше на работу. Потемкин благодушествует на своем посту; он довольствуется тем, что подписывает некоторые бумаги, и возбуждает страшные толки своею роскошью, высокомерием и смелыми решениями своих канцелярий… Флот находится всецело в руках графа Алексея Орлова. Великий князь, генерал-адмирал, проводит время в том, что участвует в спектаклях, и императрица, которая уже закончила его образование, поощряет его в этом направлении, говоря, что если она скучает в обыкновенном театре, то зато очень забавляется, когда играют знакомые ей лица. Сама Екатерина Вторая, окруженная планами зданий, с отвращением относится к политике и интересуется только своими постройками, в которых может смело ничего не понимать, потому что все равно знает, что заставит искусство подчиниться во всем своему капризу. Ее приближённые говорят при этом… что если она ни в чем не отказывает лично Потемкину, то в то же время ему стоит большого труда добиться у нее пустяка для третьих лиц. Таким образом, милость ее не безгранична. Страсть Екатерины к господству сильнее ее любви, и, отстранив от трона прилежание и труд, она тем не менее хочет сохранить за собою его власть».

Страсть к господству и ревнивая любовь к своей власти действительно составляли основную черту характера Екатерины, с тех пор как она стала во главе государства. Тем не менее, неоспоримо, что она сумела исполнить свои обязанности императрицы не только хорошо, но даже прекрасно; этому способствовало, кроме тех ее достоинств, которые мы перечислили выше, еще одно обстоятельство.

IV

Это были отчасти очень своеобразные и совершенно новые приемы ее политики. Впечатление, которое произвела Екатерина, появившись на европейском горизонте, напоминает во многом первые победы великого государственного деятеля Германии, не так давно сошедшего в могилу. Как и он, она вызвала среди политиканов старой школы удивление, граничащее почти с негодованием. Один из них, одаренный притом исключительно светлым умом, граф Сен-При передает в следующих выражениях это общее недоумение:

«Казалось непривычным встретить у лица коронованного такую живость диалога, такие смелые и пикантные обороты речи, блестящие примеры которых нам дал, но лишь недавно, Фридрих. До этого времени короли говорили всегда односложно, и собеседники почтительно склонялись перед ними в ожидании их слова… Барон Бретейль и сам герцог Шуазёль были смущены красноречием новой русской императрицы. Они не могли постичь этот совершенно новый для них тип. Вначале никто не понимал, что значит это странное соединение энергии и хитрости, скрытой осторожности с напускною болтливостью, эти строгости при исполнении обязанности и это очарование, не оставлявшее Екатерину посреди переживаемых ею тревог. Все это было неожиданно для всех и резко противоречило старой дипломатической рутине».

Откровенные беседы, которыми Екатерина удостоила барона Бретейля после своего восшествия на престол, произвели на него далеко не благоприятное впечатление. Великой княгиней Екатерина приводила его в восхищение, хотя и внушала ему некоторые опасения, – как императрица, она показалась ему ниже своего положения. Он становился в тупик перед этой государыней, которая, говоря очень высокопарно о своем могуществе и «красоте своего положения», в то же время признавалась ему наивно, что не может быть счастлива, потому что окружена людьми «без воспитания» и «которых ничем не удовлетворить»; она то восхваляла высоту своих талантов, то изливалась в жалобах на бесчестность и невежественность лучших из своих подданных; потом начинала тревожиться насчет «прочности своего политического сооружения», но сейчас же выражала радость, что ей удалось обмануть всех, выказав себя «набожной и скупой», тогда как барон знал ее истинный характер в этих двух отношениях; она как будто напрашивалась ему на комплименты, но, добившись их, отвечала сухо: «Приблизительно то же самое говорили и Нерону», и смотрела вообще на сношения императрицы с иностранным полномочным министром как на какой-то обмен изысканных любезностей и остроумных записочек, которые и писала ему при всяком удобном случае в самых непринужденных выражениях на первом попавшемся клочке бумаги, извиняясь в post-scriptum’е за «свои милые каракульки». Все это совершенно сбивало с толку французского дипломата: ему оставалось только пожимать плечами. Но в конце концов он пришел к заключению, что «царствование будет посредственное»; он прибавлял сентенциозно:

«Tel brille au second rang qui s’?clipse au premier».

Со своей стороны и граф Сольмс посылал Фридриху гороскоп Екатерины, составленный в еще более мрачных красках. Новая дворцовая революция казалась ему в ближайшем будущем почти неизбежной. «Стоит только появиться человеку с пылкой головой… – писал он. – Лица, хорошо изучившие Россию за последние сорок лет, все сходятся на том, что никогда еще не было такого повального уныния и недовольства, которое старались бы притом так мало скрывать. Об императрице говорят настолько свободно, смело и неосторожно, что можно подумать, что находишься в Англии, и если единогласность мнения служит ручательством его правоты, то несомненно, что царствование императрицы Екатерины II, как и царствование ее покойного супруга, пройдет мимолетным видением в истории мира».

Но через несколько лет это мимолетное видение стояло уже высоко над горизонтом Европы и сияло над ним даже не как метеор, а как яркая звезда. Екатерина сумела вызвать во всех концах света такой хор похвал, каких еще никогда не расточали ни перед одним государем, и этим заставила замолчать всех хуливших ее. Даже перед Людовиком XIV преклонялись более сдержанно.

Екатерина изобрела или, по крайней мере, впервые ввела в политику одно из самых могучих орудий в руках у людей, еще неизвестное прежде, – рекламу. Но она сумела понять значение и другой силы, играющей в современной жизни такую громадную роль: значение печати, – не только книжной, но, главным образом, современной печати. Газеты существовали и до нее; но политического журнализма в настоящем смысле этого слова – так, как мы его понимаем теперь, – не было вовсе. Это она положила ему начало и стала сейчас же пользоваться им с искусством, в котором до сих пор никто ее не превзошел. Бисмарк в этом отношении был только ее подражателем. Екатерина еще до него имела уже своих «рептилий», живших на доходы с секретных фондов и писавших для нее и «официозные статьи», и «правительственные сообщения», и «инсинуирующую полемику» с более или менее прозрачными намеками, и целый ряд «объявлений и игривых заметок». Впрочем, она и сама занималась воинствующим журнализмом, потому что ее письма к любимым корреспондентам, как Вольтер и Гримм во Франции и Циммерман и отчасти г-жа Бельке в Германии, нельзя назвать иначе, как чисто публицистическими статьями. Еще прежде, чем быть напечатанными, ее письма к Вольтеру становились достоянием всех следивших за малейшим поступком и словом фернейского патриарха, а следил за ними буквально весь образованный мир. Гримм, хотя и не показывал обыкновенно ее писем, но рассказывал зато их содержание всюду, где бывал, а бывал он во всех домах Парижа. То же можно сказать и про остальную переписку Екатерины: она была ее газетой, а отдельные письма – статьями. Кроме того, Гримм издавал свой журнал, который рассылал во все четыре конца, или, вернее, центра Европы, и который служил точным эхом мыслей русской императрицы. Вольтер, имевший миллионы читателей для каждой из своих сенсационных брошюр, тоже нередко писал их под диктовку или по внушению из страны, «откуда исходил теперь свет», – по его собственному выражению. Иногда же он писал их прямо по специальному заказу и за соответствующее вознаграждение. Мы еще вернемся к этим подробностям. Но надо прочесть переписку Екатерины, всю сполна, за роковые для нее 1773–1774 годы, чтобы понять, как тонко она умела пользоваться печатным словом, и при этом в такое время, когда могущество его еще не сознавалось почти никем. В письмах к командующему русской армией генералу Бибикову, сражавшемуся под Оренбургом с Пугачевым, она не скрывала тайной тревоги, страха и колебания и писала лихорадочными, отрывочными фразами, в которых слышалось точно рыдание. И сейчас же, тем же пером, она строчила послание г-же Бельке в веселых, бодрых и шутливых выражениях:

«Все это кончится скоро… Я счастлива, что могу сказать вам, что этот оренбургский бунт теперь замирает».

Мы уже указывали на то, с каким старанием Екатерина разглашала обыкновенно свои победы, по возможности преувеличивая их, и как она скрывала поражения. В июне 1789 года, когда русские были разбиты при Паросальми, она даже воспретила раздавать частные письма, пришедшие из-за границы, чтобы весть о несчастном бое не распространилась в обществе.

Это возводилось Екатериной в строгую систему; выработала же она ее благодаря своему внутреннему чутью, удивительному для женщины, родившейся при маленьком немецком дворе и занимавшей престол самой деспотической страны в Европе, – или даже не чутью, а совершенно отчетливому представлению о том, какую громадную силу представляет общественное мнение. Мы не колеблясь можем сказать, что только потому, что Екатерина открыла эту силу и сумела использовать ее, она и могла сыграть свою великую роль в истории. Престиж Екатерины в Европе был почти всецело основан на восхищении, которое она внушала Вольтеру; а этого восхищения она сумела добиться и поддерживала его с необыкновенным искусством; при необходимости она даже платила Вольтеру за него. Но этот престиж ей не только помогал во внешней политике: он и внутри ее государства окружил ее имя таким блеском и обаянием, что дал ей возможность потребовать от своих подданных той гигантской работы, которая и создала истинное величие и славу ее царствования. В этом отношении Екатерина была тоже новатором и предшественником деятелей современной истории, умевших словом или идеей воспламенять массы.

При случае она не пренебрегала, впрочем, как в политике, так и в дипломатических сношениях, и старинными приемами, завещанными ей прошлым. Так, несмотря на всю непринужденность своего обращения, приводившую в такое смущение барона Бретейля, и на свою аффектированную откровенность и желание вести все дела начистоту, у нее была своя тайная канцелярия, где перлюстрировались письма. В 1789 году, вскрыв депешу графа Монморена, бывшего в то время французским министром иностранных дел, она узнала таким образом о намерении Версальского двора поддерживать Густава III против нее. Граф же Сегюр, осуждавший в данном случае политику своего правительства и высказавшийся по этому поводу австрийскому послу, решил, что его выдал императрице граф Кобенцель.

Но в общем старинные политические заветы она ставила невысоко. Она любила действовать во всем по-своему. В области внутреннего управления Россией одной из первых ее мер было учредить значительное число специальных комиссий, которые бы заменяли ее при решении каждого отдельного вопроса. Это было новшеством, и свидетель, которого никак нельзя заподозрить в пристрастности, вообще ожидавший мало хорошего от нового царствования, посланник Фридриха граф Сольмс, так говорит о нем:

«Губернаторы провинций и городов, духовенство, судьи, офицеры, пользовавшиеся распущенностью предыдущих царствований, сделались как бы независимыми каждый в своей епархии или уезде, вверенных их надзору. Они обращались с народом как тираны… Новые порядки, принуждавшие их к трудолюбивой, бескорыстной жизни, вызвали в них недовольство…»

Другим нововведением Екатерины было широкое право петиций, дарованное всем подданным, от которых она хотела таким образом узнать их нужды. Однако надо заметить, что в то же время она приняла меры к тому, чтобы ни одна из этих челобитных не доходила до нее лично. Она не дозволяла подстерегать ее при проходе и вручать ей прошение: этот старинный обычай, получивший за давностью почти силу закона, был теперь воспрещен под страхом строжайших наказаний: кнута и Сибири. Екатерина хотела оградить себя этим от ропота недовольных: «Ведь не я буду им отказывать», говорила она несколько цинично…

Французский поверенный в делах Дюран приводит по этому поводу характерный анекдот. В 1774 году на столе у императрицы было найдено анонимное письмо, неизвестно кем принесенное. В обществе ходили слухи, что это письмо заключает тяжкие обвинения против генерал-прокурора, князя Вяземского. Екатерина немедленно опубликовала во всеобщее сведение, что приглашает «честного человека», автора письма, открыться ей для того, чтобы, удовлетворив его просьбу, она, в свою очередь, могла вознаградить его за услугу, которую он оказал ей. Но «честный человек» что-то медлил открыть свое инкогнито, и хорошо сделал, потому что через некоторое время стало известно, что письмо его сожжено рукой палача.

Этот коварный поступок Екатерины был совершенно в духе старинных традиций прежнего режима, которому она, между тем, искренно стремилась придать новую форму. Она – как и Петр I – хотела приблизить его к европейскому типу, хотя и на свой лад. Тем же тленным и злобным духом старых московских приказов веет и от официальной инструкции, составленной в 1764 году, под диктовку императрицы, для генерал-прокурора, о котором только что шла речь. Она полна позорящих обвинений, грубой брани и оскорблений по адресу предшественника Вяземского (Глебова) и написана в стиле допетровских времен, который невольно поражает под пером Екатерины. Правда, в ней встречаются и новые мысли, и некоторые даже очень оригинальные:

«Я весьма люблю правду, – пишет императрица, – и вы можете ее говорить, не боясь ничего, и спорить против меня без всякого опасения, лишь бы только то благо произвело на деле. Я слышу, что вас все почитают за честного человека, я же надеюсь вам опытами показать, что у двора люди с сими качествами живут благополучно».

Дань прошлому и нравам, привившимся в России после татарского ига, Екатерина отдавала еще и тем, что вручала своим подчиненным почти неограниченную власть. Генерал-губернаторы провинций жили у нее, как турецкие паши; Кейзерлинг, посланник в Варшаве, держал двор, затмевавший двор Понятовского, а Потемкин создал себе чуть ли не независимое царство из южных губерний. Но в то же время Екатерина по возможности стремилась исправить недостатки этой системы, зорко следя за своими самодержавными сановниками. Она говорила: «Я даю большую власть тем, кто мне служит; но если они иногда употребляют ее во зло, то тем хуже для них: я стараюсь все о них знать».

И она сумела даже опередить свой век, внушая администраторам, что совестный суд есть пульс, показывающий нравы той губернии, где они служат. Затем, она с большим уважением относилась к местным обычаям. Когда во время ее путешествия в Крым граф Сегюр и принц де Линь развлекались тем, что приподнимали фату, закрывающую обыкновенно лица татарских девушек, которых они между прочим нашли чрезвычайно уродливыми, Екатерине очень не понравилась эта забава. Это был дурной пример, который они не должны были подавать другим.

Но зато там, где вопрос шел о личной власти Екатерины, все ее либеральные новшества и попытки ввести конституционное правление были в сущности одной комедией. Она писала принцу де Линь: «Мой совет, мнение которого я разделяю, если он разделяет мое…» Этот совет был тоже новым созданием Екатерины, устроенным в подражание кабинету министров в других монархических странах, но с меньшими правами. В 1762 году Панин представил ей проект императорского совета, назначение которого, по мнению Вильбуа, состояло в том, чтобы постепенно ограничивать самодержавную власть государыни. Екатерина долгое время раздумывала над этим проектом, затем приняла его, назначила членов совета, приказав называть их не министрами, как хотел Панин, а как-нибудь по-русски, но потом положила дело под сукно, сдала все его производство в архив и никогда уже не поднимала о нем вопроса. Напротив, она мало-помалу достигла того, что ограничила власть существовавших уже прежде высших правительственных учреждений, как сенат и св. синод. А каждому солдату гвардии, соглашавшемуся выйти в отставку и поселиться за Москвой, она выдавала по пятидесяти рублей. Те же, которые уходили к Казани, получали от нее девяносто рублей. Этой мерой она хотела ослабить силу, грозную для ее престола. Впрочем, в первый год царствования она одиннадцать раз присутствовала на заседаниях сената и даже предписала сенаторам, чтобы во время ее отсутствия они посторонних речей отнюдь не говорили».

Но, возвысив и укрепив таким образом собственную власть, Екатерина зато с редкой добросовестностью старалась нести свои обязанности императрицы. Князь Сергей Голицын рассказывает в своих «Воспоминаниях» следующий случай:

«В царствование Екатерины II, – пишет он, – сенат положил решение, которое императрица подписала. Этот подписанный приказ перешел от генерал-прокурора к обер-прокурору, от этого к обер-секретарю, и таким образом перешел в экспедицию. В этот день в экспедиции был дежурным какой-то приказный подьячий; когда он остался один, то послал сторожа за вином и напился пьян. При чтении бумаг попалось ему в руки подписанное императрицей решение. Когда он прочел: „быть по сему“, то сказал: „врешь, не быть по сему“. Он взял перо и исписал всю страницу этими словами: „врешь, не быть по сему“, и лег спать. На другое утро… в экспедиции нашли эту бумагу и обмерли со страху. Поехали к генерал-прокурору; он с этой бумагой поехал к императрице и бросился ей в ноги… „Ну, что ж? – сказала государыня. – Я напишу другой (указ), но я вижу в этом перст Божий: должно быть, мы решили неправильно“. Дело пересмотрели, и на самом деле оно было неправильно решено».

Мы уже говорили, как боялась Екатерина действовать по первому впечатлению. Она сознавала, что опасно отдаваться вспыльчивости, и непрерывным усилием своей энергичной воли достигла того, что выработала в себе совершенно противоположные качества. Несмотря на природную пылкость ума и безудержность воображения, она была вправе сказать в 1782 году: «Я никогда не могла видеть энтузиазм, чтоб не полить его холодной водою». Впрочем, в данном случае она применила это правило довольно неудачно: дело шло о подписке, открытой в Париже для восстановления части флота Грасса, погибшего от бури. Великий князь Павел, бывший в то время гостем Франции, выразил желание принять в этой подписке участие. «Несмотря на общий энтузиазм, – писала Екатерина по этому поводу, – не было ни души, которая не сожалела бы и не стонала бы даже при виде суммы, подписанной им».

В 1785 году граф Сегюр спросил как-то Екатерину, каким образом, заняв престол среди бурной борьбы и волнений, она сумела царствовать так мирно?

«Это средство очень простое, – ответила она, – я выработала себе определенные принципы, план правления и поведения, от которых никогда не уклоняюсь; воля моя, раз высказанная, остается неизменной. Здесь все постоянно; каждый день походит на те, что предшествовали ему. И так как все знают, на что могут рассчитывать, то никто не беспокоится. Когда я даю кому-нибудь место, то он может быть уверен, что сохранит его за собой, если он только не совершит преступления».

– Но, – спросил ее опять граф Сегюр, – если бы вы убедились, что ошиблись в выборе какого-либо министра?

– Я бы оставила его на его месте… и только работала бы с одним из его помощников; что же касается его лично, то он сохранил бы свой пост и положение.

При этом Екатерина рассказала Сегюру такой случай: получив известие о Чесменской победе, она сочла нужным предупредить о ней военного министра, все обязанности которого были сведены ею с некоторых пор к «канцелярским безделкам»; но ей не хотелось все-таки, чтобы он узнал о бое после того, как слух о нем проникнет в общество, и потому вызвала его к себе в четыре часа утра. Думая, что его зовут для выговора за беспорядки, только что обнаружившиеся в его ведомстве, министр, едва вошел к Екатерине, сейчас же стал извиняться:

– Клянусь вам, ваше величество, что я здесь ни при чем!..

– Еще бы! – ответила Екатерина, – я это знаю прекрасно.

Около того же времени, по поводу печальных событий, быстро чередовавшихся во Франции, она с удовольствием подчеркивала все превосходство собственного поведения и принципов. Она писала Гримму о деле с ожерельем королевы:

Данный текст является ознакомительным фрагментом.